Автобиография написана 26 марта 1926 г. в г. Чите.
Родилась я в октябре 60 г. в небольшом имении моей матери Черниговской губ. Мглинского уезда. Раннее детство провела в той же деревне. Родина моя—глухое захолустье, удаленное от культурных центров, население бедное, сплошь неграмотное: не было тогда ни школ, ни медицины. Росла я одиноко и почти на полной воле, в тесном общении с природой. Мать — вдова, всецело поглощённая заботами по хозяйству, чтобы извлечь средства для образования детей, за недостатком времени не могла уделить мне много внимания. Старшие дети, брат и сестра, обучались уже в учебных заведениях. Наша единственная прислуга в доме— Семеновна, совмещавшая обязанности кухарки и горничной, была занята какой-либо работой.
Все теплое время года я проводила в запущенном красивом саду с примыкавшими к нему березовыми рощами, где бывало много грибов, собирать которые очень любила. Убегала в поле на ближний покос, где бывали работы. Зимой—целодневное катание с горы на салазках. Игры мои—точная копия всего происходившего в усадьбе. Под высоким крыльцом старого дома помещалось мое хозяйство, при чем разные шишки изображали скот, тряпичные куклы— прислугу, были и господа, сидевшие во флигеле на особо отведенном им столике. Много времени провожу на скотном дворе, играя там с молодыми животными. Захожу в конюшню, где стоят выездные лошади. Радости моей нет границ, если бородатый кучер Иван, посадив меня на спину умного смирного коренника—Серого, покатает по двору. Отношение ко мне всех работающих в усадьбе доброе куда ни захожу, везде встречаю радушный прием, привет и ласку, быть может потому, что я была единственным ребенком в усадьбе, стоявшей в стороне от деревни. Я пользовалась полной свободой передвижения, только мне строго запрещалось ходить одной к реке, чтобы не утонула, и в деревню, где тогда появилась „французская болезнь", занесенная в нашу глушь, вероятно, отбывшими военную службу. Об этой болезни у нас говорили со страхом, таинственным шопотом. Сказок в детстве мне не рассказывали, но я наслушалась много про старину. В долгие осенние и зимние вечера мать, закончив свои счеты и записи, поужинавши, садится к столу с работой—шитьём, вязаньем. Убравшись на кухне, приходит к нам ночевать Семеновна, она тоже присаживается к столу с своим! бесконечным чулком. Семеновна—строгая пожилая женщина, бывшая дворовая каких-то важных господ, в свободное время всегда вяжет чулок. И вот две женщины, обе пожилые, вспоминают далекое прошлое, свое детство, молодость, что они сами пережили или слышали от прежних старых людей. Я, сидя на диване, внимательно слушаю. Былая помещичья роскошь, пиры, охота, домашние театры, оркестры из крепостных музыкантов, балы, кавалеры, красавицы в пышных нарядах,—все это уже прошло и походило на сказку. Страшные картины крепостничества; прожигатели жизни, кутилы, деспоты, истязающие не только рабов, но и своих жен - страдалиц, кротких и прекрасных. Мамаша возмущается: она ярая сторонница женской независимости, для чего, по ее мнению, нужно женщине как можно больше образования. Слушая интересные рассказы про старину, я веду упорную борьбу с одолевающим меня сном, но сон сильнее моей детской воли, и он побеждает. Облокотясь на стол, я вдруг засыпаю, меня уносят на руках или же полусонную ведут в спальню, укладывают в постель. В те же длинные вечера, когда я подросла, мать обучает меня грамоте по складам, как сама она училась в детстве.
Так тихо и мирно протекает моя жизнь, но время бежит быстро: я уже грамотная, читаю, пишу, знаю счисление и 4 правила арифметики, мне уже 10-й год. Мамаша все чаще и чаще говорит, что без образования теперь, особенно женщине, прожить нельзя, что мне пора уже поступать в гимназию, для чего нужно ехать в Чернигов. Слушая рассеянно эти рассуждения на счет необходимости серьезного учения, которое мне совсем не по душе, веду прежнюю жизнь. Чтобы облегчить для меня резкий переход от старого к новому, сократив учебное время до каникул, мамаша решает увезти меня не с осени, а только после рождественских праздников. Наступает, наконец, к этот крайне тяжелый для меня день отъезда, глубоко врезавшийся в мою память. Встаем очень рано, при огне; лицо у мамаши какое-то особенное: она очень бледна, серьезна, сдержанна. Такое же лицо, помню я, было у ней при отъезде моей старшей сестры в институт, когда она подвела девочку к тяжело больному, умирающему от чахотки отцу и подала ему образ для благословения. В то время я была еще мала, но эта жутко-торжественная сценка запомнилась. В то утро я туго воспринимаю впечатления. Душа моя как будто застыла. Набирается порядочная толпа провожающих; тройка, запряженная в просторные сани, уже у крыльца; мамаша, одетая по дорожному, усердно молится перед образами, кладет земные поклоны, затем, обернувшись ко мне, благословляет, целует меня, сдерживая слезы. Провожающие тоже крестятся, целуются со мной. Скоренько укладывают вещи, мамаша садится в сани, усаживают и меня. Застоявшиеся лошади с места берут крупной рысью, и мы мчимся. В городе мамаша устраивает меня в частный пансион для подготовки в гимназию. Она живет две недели в гостинице, пока свыкнусь с новой обстановкой. Последнюю ночь накануне ее отъезда провожу уже в пансионе. Утром мамаша подъезжает проститься. Опять тяжелая сцена! С мамашей простилась довольно спокойно, но когда зашел Иван, я, повиснув у него на шее, так вцепилась, что с трудом от него оторвали. Все кончено, они уехали. Со мной все ласковы, успокаивают меня, а я все плачу, плачу без конца. Я так много потеряла. Резкая перемена в жизни дурно повлияла на мой характер: из доверчивой и общительной, какой была в деревне, я становлюсь замкнутой, робкой, застенчивой, чему много способствует мой физический недостаток —-близорукость. В это время я, вероятно, походила на зверька, запертого в тесную клетку. Маленькие подруги, уже пережившие тяжесть разлуки с родными, несколько привыкшие к новой обстановке, стараются развлекать меня,—я чуждаюсь их: детская компания мне не привычна. Не принимаю участия в играх, одиноко страдаю. Я как бы завяла в это время, как молодое растение, оторванное от родной почвы и пересаженное в другую. Проходят томительно- мрачно 3 месяца, наступают каникулы, я опять дома. Радость и веселье. Простор и свобода! Старый сад в роскошном весеннем убранстве прекрасен. Собаки, заслышавши дорожный колокольчик, шумно встретили меня еще у гумна, далеко за усадьбой. Радуясь свободе, бегая по саду, осматривая там чуть не каждое дерево и кустик—такие милые, дорогие —я не забываю, что счастье мое непродолжительно, что скоро должна вернуться туда. Это неизбежно.
Переживши жестокую душевную бурю, я уже не прежняя. Изменились и мои отношения с окружающими, нет уже прежней простоты. Мне почему - то неловко пойти к работающим в поле, на покос, куда раньше так охотно хаживала. Кучер Иван, знаток и любитель лошадей, при наших встречах уже не ведет прежних разговоров со мной по своей специальности: как узнавать при покупке достоинство лошади, определять ее возраст; как ухаживать за лошадьми, кормить их, ездить, чтобы не испортить, (приводятся многочисленные примеры порчи дорогих лошадей неопытными и пьяными кучерами. Все теперешние кучера, по мнению Ивана, пьяницы). Я уже стесняюсь просить его, чтобы покатал меня на Сером, и он стесняется предложить мне это. Как тяжело бы мне не было, я не повисну у него на шее, обливая его слезами, как было при прощании с ним в пансионе. Я уже не прежняя деревенская девочка, похожая на крестьянских ребят, только почище одетая, я уже городская. Чувствуется уже некоторая отчужденность, сдержанность, не то, что было раньше; эта отчужденность с каждым приездом домой на каникулы чувствуется все сильнее и ярче. В доме я гостья, будущая „образованная женщина". В то памятное утро при отъезде в город, рыдая на крыльце нашего скромного флигиля, я навсегда простилась с моим ранним детством и вступила в новую полосу жизни. К сожалению, этот переход случился очень рано. Подготовившись, я поступила в средине учебного года в гимназию в 1 или 2 класс—не помню, потому что вслед за поступлением захворала корью, а затем тяжелым возвратным тифом с несколькими приступами, сопровождавшимися полным истощением организма и нервным расстройством, последствием чего была оставшаяся у меня на всю жизнь легкая дрожь в пальцах рук, усиливающаяся при волнении. С наступлением тепла меня берут в деревню; быстро оправившись от перенесенной болезни, принимаюсь за учебу под руководством брата, студента-медика, приехавшего на лето домой. Опять в середине учебного года поступаю в гимназию в 3 класс.
В младших классах преподают учительницы, молодые девушки, стремящиеся продолжить свое образование. Отношение к учащимся хорошее, но знания их ограничены, что они и сами сознают. В старших классах учителя с высшим образованием, преподающие сухо, строго придерживаясь программы и учебников. Скучно... Со стороны надзирающих за нашим поведением нет больших притеснений, придирчивости. Начальница —пожилая добродушная дама, классные дамы, больше молодые, тоже недурные. Но все нам чужие: встречаясь вне школы, мы только церемонно раскланиваемся, быстро минуя друг друга, нам нечего сказать. Учимся для отметок, чтобы, благополучно переходя из класса в класс, скорее окончить гимназию. Гимназия нас не удовлетворяла. В своем рассказе о моем прошлом, незаметно для себя, я перешла к местоимению „мы" вместо прежнего „я": войдя с возрастом в товарищескую среду, живу не только личной, но и общей с подругами жизнью. В последующем рассказе эти местоимения будут чередоваться. Будучи еще подростком, в младших классах я слышала от старших гимназисток, живших в пансионе, где жила и я, о первых русских женщинах - докторах, получивших образование за границей—Сусловой и Кашеваровой. Слышала также, что в Петербурге уже открыты медицинские женские курсы. Я хочу быть доктором. Предоставленные в своем развитии самим себе, не удовлетворяясь школьной учебой, мы жадно набрасываемся на чтение, поглощая все, что попадается под руку. Читаем без руководительства, без системы; много из прочитанного не понимаем. Любим Тургенева с его прекрасными героинями; Лиза из „Дворянского гнезда"—моя любимица. Некрасов—наш кумир, наш учитель; его стихотворения мы заучиваем наизусть, с чувством декламируем, поем. По стихотворениям Некрасова („Русские женщины", "Дедушка") интересуемся декабристами, о которых в учебнике кратко говорится, как о безумцах, стремившихся путем восстания ниспровергнуть существующий государственный строй, потерпевших неудачу и жестоко наказанных. За такое же преступление, слышали мы, отбывал каторгу Достоевский, написавший интересные „Записки из мертвого дома". Гимназисты, старшие братья моих подруг, развитее нас, от них можно бы получить разъяснение, но они избегают разговоров с „девчонками", держатся серьезно, недоступно, „важничают", по выражению сестер. Пансионское начальство, косо посматривающее на наше увлечение чтением в ущерб приготовлению уроков, принимает кое-какие меры к ограничению этого увлечения. Мы со своей стороны приучаемся быть осторожными: читаем в разных укромных уголках, ночью при свечном огарке; прячем книги, чтобы не отняли. В году учусь пестро, с перебоями, в зависимости от настроения и степени интересности читаемой мною книги; почуяв приближение экзаменов, подтягиваюсь: забравши себя в руки, усиленно занимаюсь школьными предметами и, хорошо подготовившись, перехожу в следующий класс в числе лучших учениц. Заслуженная мною репутация „лентяйки" остается за мной до окончания гимназии.
В старших классах из „тайной" библиотеки гимназистов попадает к нам кое - что запрещенное: „Что делать?" Чернышевского, некоторые сочинения Герцена, „Исторические письма" Лаврова. В это время гимназические компании—мужская и женская— понемножку сливаются. Предпринимаются совместные загородные прогулки, катанье в лодке, составляется общий хороший хор; много беседуем. Узнаем, что Чернышевский — очень талантливый человек, отбывший каторжный срок, находится где-то далеко в якутской глуши, лишенный возможности продолжать свою литературную деятельность. Герцен и Лавров—эмигранты, не могущие жить на родине. Политический гнет, давящий все талантливое и живое, обрисовывается для нас с полной ясностью. Только темнотой и невежеством народа, по нашему мнению, поддерживается этот колосс на глиняных ногах. Социализм, хоть и желателен, рисуется нам в далеком будущем светлым пятном в тумане. Только бы свергнуть самодержавие, а там дальше народ „широкую, ясную грудью проложит дорогу себе".
Процесс 50. Краткий отчет этого процесса, речи подсудимых, их карточки. На скамье подсудимых рядом с рабочими студенты, молодые девушки, отказавшиеся от привилегий своей среды и ушедшие на фабрики с искрой света в темное царство.
Впечатление сильное, глубокое, имевшее для некоторых из нас серьезные последствия. Мы задумываемся над нашим будущим: близко окончание гимназии, — куда итти, что делать? Некоторые юноши, бросив гимназию, учатся ремеслам. Хоть они молчат, но для всей нашей компании ясно, с какой целью это делается. Я решаю итти вслед за девушками из процесса 50, той же дорогой. Буду работать в деревне, для чего нужно изучить какую-либо специальность, чтобы занять положение, близкое к населению. В то время только два поприща были открыты для женщины—педагогия и медицина. Я останавливаю свой выбор на последней, не чувствуя к ней,"однако, ни малейшей склонности; учить грамоте, если понадобится, могу и без педагогии.
Окончив гимназию весной 77 г., спешу в Петербург, от которого жду многого. Поступаю на фельдшерские курсы при „Общине сестер милосердия св. Георгия". Будучи еще крайне юной, не имея полных 17 лет, лишенная самой малой дозы практичности, устраиваюсь очень плохо; вследствие плохого питания быстро наживаю острое малокровие. Такие события, как процесс 193, выстрел В. И. Засулич, суд над ней, оправдание—.проходят для меня, по причине болезненного состояния, как в тумане. Страдаю тоской по родине. Много разочарований. Тяжелое время, не хочется вспоминать.
Пропуская рассказ о переживаниях следующих лет, перехожу к "революционному" периоду моей" жизни.
Еще в 1-й год моего пребывания в Петербурге знакомлюсь с М. Н. Ошаниной и ее сестрой Н. Н. Оловенниковой. Изредка посещая их, встречаю, в числе многих других, известных Алек. Квятковского, В. А. Осинского, Мих. Родион. Попова. Слушая горячие споры между этими людьми, твердо уже ставшими на революционный путь, туго разбираюсь в тогдашних направлениях. Мария Николаевна с сестрой, гораздо старше меня,, относятся ко мне, как к девочке-подростку, какой я и была в действительности. Бывая иногда с товаркой по курсам у А. Н. Малиновской, знакомлюсь с офицером Дубровиным. Дубровин, человек атлетического сложения, думает, бросив службу, уйти, с целью пропаганды, на Волгу чернорабочим. Вместо того скоро попадает на виселицу. Публичная казнь Дубровина происходила на крепостной стене. Мы, тогдашняя молодежь, считавшие себя обреченными, находили нужным, с целью испытать себя, присутствовать при этой казни. Позднее, бывая у семейного студента-медика Саввы Долгополова, встречаю Гр. Исаева и П. Поливанова, живого, жизнерадостного юношу. Все эти знакомства и встречи не проходят, конечно, для меня бесследно.
Летом 80 г., уже значительно подросшая, познакомившись с Верой Николаевной Фигнер, примыкаю к „Народной Воле", единственной тогда партии действия. Стремлюсь работать среди рабочих. В. Н. знакомит меня с студентом Коковским, известным под кличкой Валентина, целиком ушедшим в рабочую среду. Валентин не советует мне итти к рабочим; говорит о трудности работать там. Молодая девушка студенческого типа сразу обратит на себя внимание, возбудит любопытство. Заметив мою близорукость, говорит: „Еще, пожалуй, приведете с собой шпиков". Это страшно. Все-таки, ради опыта, он знакомит меня с двумя братьями-рабочими, живущими со старушкой-матерью и подростком-сестрой, которую нужно немножко подготовить для поступления в ремесленную школу. Побывавши в рабочем квартале, где на улицах людно и потому трудно заметить слежку, принуждена согласиться с доводами Валентина. Подготовив и определив девочку в школу, прекращаю посещения. Валентин, имеющий вид мастерового, вполне подходит к рабочей среде. Этот юноша, скоро умерший от скоротечной чахотки, слышала я имел громадный успех у рабочих, как пропагандист.
Вера Николаевна привлекает меня, имеющую много знакомств среди учащихся, Б группу для сношений с молодежью. В эту группу, кроме меня и двух университетских студентов, входит В. Н., как представитель Исполнительного Комитета, и С. Дегаев, студент-путеец. Наши собрания, происходящие часто, чуть ли не еженедельно, посещают иногда Франжоли с женой Евг. Завадской и С. Л. Перовская. Благодаря моим прекрасным отношениям с хозяйкой, простой женщиной, со стороны которой не может быть никаких враждебных выпадов, моя квартира считается надежной и служит для свиданий революционеров с кем либо из молодежи, или между собой. Иногда, проходя мимо, заходят отдохнуть. Вера Николаевна, не имевшая, вероятно, квартиры, некоторое время ночует у меня. Отказавшись категорически от моего единствен наго ложа, она, подостлавши под себя кое-что, мирно почивает на полу в уголке под образом, перед которым иногда теплится лампадка, зажженная религиозной хозяйкой.
О приготовлениях к цареубийству я ничего не знала. Известие о совершившемся событии застает меня в мертвецкой на вскрытии. Было, помнится, воскресенье. Думая, что в городе волнение, быть может восстание, бегу по улицам, но все спокойно, как-будто ничего особенного не произошло. К месту взрыва мне не захотелось итти. Аресты, последовавшие за событием I марта, быстро опустошают ряды революционной молодежи, шумно прожившей ту зиму. В нашу группу, вместо уехавшей после цареубийства Веры Ник., вошла представительницей от Исполнит. Ком. А. П. Корба. Дегаева тогда уже не было с нами. Затем уехала' А. П., и группа прекратила свое существование.
Сдавши последний экзамен, покончив с курсами, уезжаю и я повидаться с родными, живущими в скверном уездном городишке, где сестра служит акушеркой-фельдшерицей в земской больнице. Именьице, в котором прошло мое детство, давно сдано в аренду, там из семьи никто не живет. У меня уже нет желания побывать там.
Возвращаюсь в Петербург только в январе 82 г. Часто вижусь с А. П. Корба и Грачевским. Уцелевшая от погрома молодежь притихла—нет прежних кружков саморазвития и шумных сходок. Мне жочется в провинцию, которая может быть не так опустошена; в Петербурге нужна передышка. Скоро уезжаю в Харьков на свидание с Верой Никол. Нахожу ее совершенно больной. В. Н. направляет меня в Одессу. Там нахожу тишь да гладь, как и в Петербурге. Все ценное выловлено, тюрьмы переполнены, готовится большой процесс (М. И. Дрей, Ф. А. Морейнис и др.). На воле юная молодежь. Я немногим старше их и по возрасту и по революционной работе. Сбиваем-- все-таки в кучку, мечтаем о человеке старше нас. Вернувшийся из администрацией ссылки А. А. Спандони, уставший и больной, не удовлетворяет нас. Офицерство, еще не тронутое арестами, держится довольно крепко. Есть кое-какие связи с рабочими, уцелевшими от разгрома. Прибывает после летних каникул учащаяся молодежь. В конце октября (82 год) и начале ноября В. Н., вызвав меня в Харьков, посылает за границу с письмом к Тихомирову и Ошаниной. Я отбиваюсь от этого поручения, прошу пощадить меня, — не хочу я за границу. В. Н. непреклонна, настаивает и, наконец, последний ее аргумент, что там меня хорошо знают и потому отнесутся с полным доверием, заставляет меня согласиться. Чтобы успокоить меня, крайне огорченную, В. Н. вручает мне порядочную сумму денег, обеспечивающую скорое возвращение на родину. О моей поездке за границу рассказано в .Запечатленном труде" В. Н. Будучи рядовым членом партии, зная, что дела партии, после перенесенных ею ударов, плохи, я все-таки верила в существование „Испол. Комитета", часть которого временно находится за границей. При моем безграничном доверии к В. Н. я совершенно не интересовалась содержанием письма.
Выхлопотав, по возвращении в Одессу, эаграничный паспорт, что заняло порядочно времени, спешу в Женеву, где жил тогда Тихомиров. Вернуться тотчас никак нельзя,—нужно ждать ответа на письмо. Поселившись в семье Тихомирова, знакомлюсь со многими эмигрантами, в числе которых, к великой моей радости, встречаю давно известных мне В. И. Засулич и С. Ил. Бардину. Память об этих удивительных женщинах и сейчас, на закате дней моих, храню, как святыню. Софья Илларионовна, порядочно помятая жизнью, больная, временами бывала очень интересна, очаровательна. Когда, бывало, В. И. и С. Ил., оживившись, вспоминают свое прошлое, забывая, быть может, о моем присутствий, я—вся слух и внимание, жадно слушаю, боясь пропустить единое слово.
Мои дела совсем плохи. Из газет узнаю о провале одесской типографии с хозяевами- супругими Дегаевыми. Загадочный побег Дегаева. Случилось это, кажется, в декабре. Получаю письма от одесских товарищей предупреждением не возвращаться легально, советуют посидеть за границей. В феврале еду повидаться с Мар. Ник. Ошаниной в Париж, куда через некоторое время переезжает и Тихомиров с семьей. В феврале же узнаем об аресте Веры Николаевны.
Из России появляются новые эмигранты— В. А. Караулов, А. Н. Кашинцев, Э. А. Серебряков. Приезжает Гал. Фед. Чернявская, жившая в Харькове в одной квартире с Дегаевым после его побега к выехавшая после ареста В. П., по его настоянию. Творится что-то непонятное, страшное: кто-то, хорошо осведомленный, предательствует; —кто он? Дегаев, приехавший в Париж по вызову, вне .подозрений: он по возрасту не мальчик, он побывал уже в разных переделках, его хорошо знают. Он отводит глаза, указывая, как на предателя, на одного, другого, — из сидящих в тюрьмах. Но те, давно изъятые из обращения, не могут знать текущих дел. В статье Кубалова („Каторга и ссылка", № 5/12, стр. 101) со слов М. П. Овчинникова говорится: „О роли Дегаева смутно догадывался друг и единомышленник М. П. П. Ф. Якубович. По словам М. П., Якубович отправился в Париж и там сообщил о подозрительном поведении Дегаева".Якубович в Париже тогда не бывал. По приезде моем в Париж я, хоть и жила отдельно от Ошаниной, проводила у нее большую часть времени, знала всех приезжих, которыми особенно интересовалась. Затем, когда наняла отдельную квартиру из трех комнат, я поселилась в ней с Ошаниной и Чернявской. Все приезжие проходили через эту квартиру, прозванную в шутку "штабом". Впервые встретилась с Якубовичем по приезде в Петербург на одном собрании, о чем скажу дальше.
Дегаев, по моему мнению, не был только простым предателем-шкурником,, он еще я психопат, страдавший манией величия; запутавшись в судейкинских сетях, тяготясь, в конце-концов, жалкой и опасной ролью простого предателя, он искал выхода. Единственным выходом из создавшегося для него положения было признание, что он и сделал. Случилось это летом 83 года (месяца не помню; быть может, в конце августа или даже в сентябре, не позднее). Некоторое время спустя после дегаевского признания, с целью наблюдения за выполнением смертного приговора над Судейкиным отправился из-за границы Г. А. Лопатин, выехавший из Петербурга обратно тотчас же после убийства. Должна сказать, что грязную дегаевскую историю я узнала только после убийства Судейкина. До того, жалея меня, усиленно скрывали, да и рассказывать мне раньше не было никакой надобности. Мне и теперь, много десятков лет спустя, противно вспомнить о тогдашних моих переживаниях. Открывая мне тайну, ставшую уже явной, М. Н. Ошанина, удивляясь ловкости Дегаева, сказала, что даже работавшие с ним революционеры не заподозрили его в предательстве, из России ничего не сообщалось о подозрении на его счет. Через несколько дней после убийства Судейкина Дегаев прибыл в Париж, где проживала его жена, отправленная им из Петербурга месяца за 1 1/2—2 до убийства. Состоявшийся над Дегаевым суд приговорил его к изгнанию из отечества. Судьями были—Лопатин, Тихомиров и Караулов. В присутствии Тихомирова, сопровождавшего супругов Дегаевых в Лондон, они сели на пароход, отходивший, кажется, в Южную Америку. Мне случалось слышать недовольство, что Дегаева оставили живым, не убили. Убивать такого, каким он был тогда,— лежачего, поверженного во прах,—-не имело никакого смысла.
Собираюсь в Россию; хлопочу о паспортах—для переезда границы и для проживания на родине; последний доставляет мне В.И. Сухомлин, мой близкий знакомый, приехавший из Одессы. Скажу несколько слов о наших „стариках", давно умерших.
М. Н. Ошанина—женщина богато одаренная, очень живая, умная, с сильным характером тогда в Париже она была уже совершенно больная, страдала, между прочим, сильнейшими мучительными мигренями. Л. А. Тихомиров—мягкий до бесхарактерности человек, уже в то время казался нервнобольным, несмотря на все усилия скрывать это. Он, например, мог работать (писать) только ночью при абсолютной тишине, напившись предварительно крепчайшего кофе, изрядный запас которого он брал к себе на ночь. Он был до смешного детски-непрактичен и равнодушен ко всяким житейским удобствам; блага земные не имели для него нн малейшего значения. Такой человек не мог стать „ренегатом", как его обыкновенно называют; только болезнь, глубокое психическое расстройство, могла привести его в лагерь врагов. В то время они, оба инвалиды, свято хранили заветы прошлого.
Кроме меня, едут Лопатин, Караулов и Кашинцев. Все мы были добровольцами, никто нас не посылал. Меня уговаривали остаться года на 2—3, чтобы поучиться. Никакие уговоры не могли меня остановить. — Царизм еще не умер, — живы, значит, и революционеры. После перенесенных потрясений, силы их слабы, но они окрепнут. После затишья будет буря, сильнее прежней. Не могу я, сидя в Париже, „погружаться в науки, предаваться мечтам", когда на родине борются и гибнут.
На происходивших тогда совещаниях решают назвать петербургскую группу из трех лиц—Лопатин, Сухомлин и я—„Делегацией Исполнит. Комитета Народной Воли", определяя этим названием наше отношение к прошлому и тесную связь с ним. Самой значительной и видной фигурой между всеми нами был, конечно, Г. А. Лопатин. Я вхожу в эту группу только потому, что, обладая хорошей памятью, не нуждаюсь в записках, я—аккуратна, осторожна, имею уже кое-какой опыт в конспирации. Мы с В. И. Сухомлиным ни в руководители, ни в организаторы не годимся, что хорошо сознаем, и вообще на всех нас, не исключая и Лопатина, при тогдашнем положении дел, смотрели только как на разведчиков и собирателей разрозненных сил. Никаких выступлений не предполагалось и быть их не могло. Самое большое, что мы могли тогда сделать, это—выпустить № 10 „Народной Воли". Наши задания на первое время скромные.
В марте мы с Г. А. уезжаем позже всех. Благополучно перебравшись через границу, на ст. Вилейка расстаемся: Г. А. направляется в Петербург, я—-в Киев для свидания с Карауловым, уехавшим из -Парижа раньше нас. На явочной квартире узнаю об аресте Караулова в числе многих других. Один из нашей компании, значит, выбыл в самом начале. В Петербурге нахожу Лопатина и Сухомлина. Лопатин говорит о своем знакомстве с Якубовичем и о начавшихся переговорах с „Молодой Народной Волей", о которой мы уже знали в Париже.
Назначается собрание, на которое должны явиться представители от нас и молодых. Это собрание, по некоторым причинам, помню с полной ясностью,—состоялось в квартире знакомого Якубовича, кажется, ветеринар. врача. Мы присутствуем все трое, от молодых—Якубович и Овчинников, пожилой человек.(из процесса 50-ти) Того и другого вижу впервые. Лопатин с Якубовичем горячо спорят по тогдашним злободневным вопросам. Мы с Сухомлиным изредка вмешиваемся, чтобы смягчить резкости Лопатина, могущие повредить- успешности переговоров. М. П. Овчинников угрюмо молчит. Вдруг Лопатин, вскочив с места, протянув руку через стол и указывая на Овчинникова пальцем, гневно кричит: „Молодежь я понимаю... Но как можете вы, пожилой уже человек, поддерживать раскол... Стыдно вам!.. Стыдно!.." Овчинников, что-то пробурчав, быстро ушел из комнаты, громко хлопнув дверью. На этом моменте останавливаюсь так долго потому только, что с рассказом об этом собрании в статье В. Кубалова не могу согласиться („Каторга и ссылка", № 5/12, стр. 102). В статье Кубалова рассказано так: „Лопатин рассчитывал, что в силу своего авторитета он заставит М. П. быть уступчивым, но, встретив с его стороны упорное сопротивление, он разгорячился настолько, что спорившие стали один против другого в угрожающие позы с приподнятыми кулаками... Все присутствовавшие растерялись, кроме Якубовича, который стал между Лопатиным и Овчинниковым". Так не было. М. П. Овчинников не только не спорил с Лопатиным, но мы даже голоса его не слыхали, он все время молчал. Все были спокойны, никто не „растерялся", потому что ничего особенного не произошло. По уходе Овчинникова, Якубович, выразив в нескольких словах порицание Лопатину за его резкую выходку, продолжал переговоры. В. И. Сухомлин, еще живущий, наверно помнит это собрание. Дальше в статье Кубалова („Каторга и ссылка", № 5/12, стр. 103) говорится: „С этих пор, несмотря на приглашения, посылаемые Лопатиным, М. П. перестал ходить на заседания Центральн. Исполнит. Комиссии, которая должна была заменить в России Исп. Комитет". Ничего не понимаю!.. Если это про наши собрания говорится, то М. П. никогда и раньше на них не бывавший, не мог переставать ходить.
Соглашение с „Молодой Народной Волей" состоялось скоро. „Прокламация, извещавшая о разделении партии „Нар. Воли" на две самостоятельных организации и излагавшая программу „Молодой Воли" (ст. Кубалова, „Каторга и ссылка", № 5/12, стр. 104) не была выпущена из типографии. Вместо этой прокламации Якубович, уехавший в Дерпт, взялся печатать № 10 „Народной Воли", куда вошли следующие статьи: передовая .В мире мерзости и запустения"—Тихомирова, ст. Лопатина—„Ошибки революционера и преступления предателя', статья Н. К. Михайловского по поводу закрытия ,Отеч. Записок". Приезжавшие в то время с юга Бах и С. АН. Иванов, после переговоров, прошедших не без трений, согласились соединиться с нами. № 10 „Народной Воли" печатался не только в Дерпте, но и в Ростове под наблюдением Баха и С. Иванова.
Скоро все разъехались, кроме меня, оставшийся на лето в Петербурге. Сухомлин, уехавший в Одессу, должен был побывать кое-где. Лопатин, с целью узнать настроение и привести в известность остатки народовольчества, отправился в объезд по провинции. Устроилась я хорошо. Глухое место близ Песков—угол Преображенской и Бассейной ул.—проходной двор, комната с отдельным входом, добродушная старушка хозяйка, с которой у меня завязывается дружба; живем с ней „как рыба с водой", по ее выражению. Каждое утро А. Пав. Саввина, идя на службу, забегает узнать о моем здоровье. Ей сказано, что если я не ночевала дома, значит арестована. Нахожу старых друзей, завожу новые знакомства, поддерживаю связь : отсутствующими товарищами. Лето проходит благополучно.
В начале октября, на 3 день по приезде Лопатина, мы с треском проваливаемся. А. П. Саввина, зайдя утром ко мне и узнав, что я не ночевала дома, бежит к Лопатину, попадает в засаду. Моя квартира, как потом узнала, была открыта только на 3-й день после ареста по заявлению хозяйки о моем исчезновении. При обыске в моей квартире был найден только небольшой сверток, заключавший в себе зашифрованную адресную книжку и несколько писем, полученных в отсутствии Лопатина; по его просьбе я сохраняла их до его возвращения. Этот сверточек, хранившийся обыкновенно в надежном месте и взятый к себе по приезде Лопатина, не давал мне покоя в тюрьме: не могла я простить себе этой оплошности.
Письма эти были по содержанию вполне невинны, но почерки могли служить уликой авторам. Ведь, переписав эти письма, я могла подлинники уничтожить. О тюремных переживаниях мною уже писалось. Мои тяжелые переживания были исключительно связаны с нашим скандальным провалом. На воле, думая о тюрьме, которой мне рано или поздно не миновать, я твердо решила отказаться от показаний. Мне пришлось изменить свое решение: я давала показания, чтобы сколько - нибудь выгородить многочисленных арестованных по нашему делу, часто совсем невинных.
Н.Салова, 18 октября 1884 г.: "О знакомствах своих я никаких объяснений давать не желаю. Равно я не желаю давать никаких объяснений и по содержанию писем, заметок и вообще всего того, что отобрано у меня при моем задержании... Относительно моей революционной деятельности... я могу лишь сказать, что состояла агентом Исполнительного комитета, отказываясь от всяких дальнейших объяснений по этому поводу."
Тревожное состояние во все время заключения в крепости не покидало меня,— я всегда находилась в ожидании допросов, на которых чувствовала себя, как живая рыба на раскаленной сковороде. Первое время заключения, погруженная в свои думы, я совсем не замечала сурового режима крепости. Меня не истязали, не били, не оскорбляли словами, как было, с заключенными позже, после 905 года. Сидела я изолированно (камера № 55), соседняя камера всегда пустовала, с другой стороны—. кладовая. На допросы вызывали редко. Понемножку втянулась в чтение, хотя читалось не так, как хотелось бы. Позднее тюремный режим давал себя чувствовать, но, вступая сознательно на революционный путь, я и не предполагала, что путь этот будет усеян розами.
После 1 1/2 годов заключения в крепости, когда закончилось следствие по нашему делу, меня перевели в Дом предварительного заключения, где я оставалась до суда. Как только, по уходе надзирательницы, я осталась в камере одна, ко мне застучали с обе---; их сторон. Как потом оказалось, соседками моими были А. П. Саввина и М. Н. Емельянова, близкие знакомые. Перестукивания я не знала, да и самые звуки для меня были невыносимы. Улегшись на койку, я закрыла голову подушкой и впредь так делала, когда они ко мне приставали. От прогулок я отказалась. Некоторые надзирательницы, долго там служившие, привыкшие к политическим заключенным и даже полюбившие их, бескорыстно поддерживали между нами сношения. Видя мое странное поведение, приняв меня за душевно-больную, несколько дней они побаивались меня. Уступая, наконец, настойчивым просьбам моих приятельниц, накануне ихней высылки, одна из надзирательниц согласилась передать мне от них записки, бесконечно меня обрадовавшие. Мы могли только письменно проститься.
Жизнь моя в предвариловке, скоро наладившаяся, не походила на крепостную. Много значило то, что кроме книги, я имела у себя швейные и письменные принадлежности. Выходя на прогулку, могла играть мячиком, могла перекинуться словом с надзирательницей. Убирала камеру, ежедневно мыла пол в ней. Завязалась переписка с Г. Н. Добрускиной, с которой не была раньше знакома. Позднее переписывалась еще с А. Н. Шехтер, моей товаркой по курсам.
Весной 87, г. узнали мы о готовившемся покушении на Александра III. Быстрое следствие, суд. С ними скоро покончили.
Судили нас военно-окружным судом. Суд, начавшийся, помнится, 1 июня, тянулся 10 дней. Председательствовал генерал Цимиров, обвиняя петербургскую группу прокурор Маслов. Так как 2 или 3 дела были соединены в одно, то было еще 2 прокурора. Лопатина защищал Евг. Утин. У меня был защитник по назначению — Люстиг; о нем вспоминаю с глубокой благодарностью за его доброе и внимательное отношение ко мне. Суд, по слабости председателя, проходил довольно оживленно: подсудимые переговаривались, смеялись. Спокойнее, красивее всех, несмотря на грозившее ему наказание, держался Н. Стародворский, отказавшийся от защитника. Своим спокойствием, своей простой и искренней речью он, по словам моего защитника, завоевал симпатии всех присутствующих, не исключая судей. Предатель Елько ругался так, что председатель несколько раз останавливал его, наконец, строго закричал: „Подсудимый Елько, если вы не перестанете оскорблять подсудимых, я прикажу удалить вас из залы суда... Ведите себя прилично!" Ив. Ив. Гейер, дававший откровенные показания, не ругался.
Приговор был объявлен в 3 часа ночи. Смертная казнь следующим лицам: Лопатину, Антонову, Стародворскому, Конашевичу, С. Иванову и мне. Якубовичу и Сухомлину тоже смертная казнь, но с ходатайством суда о замене казни каторгой— первому на 18 л., второму на 15 л. До истечения срока апелляции, нас увезли в крепость. Апелляция защитников была отклонена, о чем объявили в крепости. Будучи уверена, что меня не казнят, о близкой смерти я совсем не думала. Недели 1 1/2 спустя, было объявлено о замене казни 20-ти-летней каторгой. Зашедший ко мне вместе с прокурором Масловым адъютант Костанды (командовавшего петербургским военным округом) заявил мне: „Генерал Костанда поручил мне передать вам, что никто из ваших товарищей не будет казнен". Какая любезность!
Мне очень хотелось попасть в Шлиссельбург, но поздним вечером того же дня меня увезли в Дом предварительного заключения для отправки в Сибирь.
Служащие предварилки, как старую знакомую, встретили меня радостно. В ту ночь я не могла спать. На рассвете дежурная старушка - надзирательница в дверную форточку молча подала мне букет свежих благоухающих жасминов. Спасибо ей.
Закончив первую часть моей автобиографии, скажу еще несколько слов. Мне приходилось много раз слышать, что после дегаево-судейкинской работы нашу попытку восстановить прежнюю „Народную Волю" нужно признать ошибочной, даже преступной. Но уже после нас, три года спустя, Ал. Ил. Ульянов с компанией, подготовляя убийство Александра III, все еще на что-то надеялись.
Блажен, кто не ошибается.
Отправка в Сибирь состоялась 22 июля 87 г. Накануне выдали казенное обмундирование, очень неудобное: жесткое парусинное белье очень короткое, мужской серый халат с бубновым тузом на спине— длинный и широкий. Назначение на Кару получили—Сухомлин, Якубович, Добрускина и я. С нами же отправлялись сопроцессники — Левадин (поселенец) в Якутскую обл. и Л. Ешин—в Томскую губ. на житье. В вагоне мы застали несколько административных: Н. Л. Зотов, Капгер, Фролов, Бородзич. За Сухомлиным следовала жена с ребенком.
В Н.-Новгороде на барже к нам присоединились административные из Харькова (Л. П. Лойко, К. И. Трипольская, С. П. Балабуха, М. В. Рклицкий, Ин. Концевич, Ар. Хлебников и Ус). Бывшие у нас деньги поделили поровну (пришлось, кажется, по 30 руб. на душу), чтобы каждый, кроме общего котла, мог купить что - нибудь по своему вкусу. На барже мы с Г. Н. Добрускиной устроили наше ложе на нарах под окном, которое не закрывалось и в дурную погоду. На барже можно было пользоваться душем. В Томск все прибыли значительно окрепшими. Дальше мы с Г. Н. Добрускиной отправились с административными при большой семейной партии уголовных. У нас, политических, был особый конвой, сменявшийся только в городах. В пути обнаружилась эпидемия брюшного тифа среди уголовных. По прибытии в Красноярск несколько человек политических, в их числе и я, заболели тифом. Больничные условия, благодаря д-ру Мажарову, были вполне удовлетворительны. Выйдя из Красноярска в феврале, в Иркутск мы прибыли ранней весной, дня за два до вскрытия Ангары. Благодаря нездоровью Г. Н., нам хотелось провести все лето в Читинской тюрьме. Нас посетил проезжавший через Читу бар. Корф. По пути из Читы в Нерчинск нам встретилась почтовая тройка; в телеге сидела женщина под охраной конвойных; женщина, вставши и обращаясь к нам, что-то кричала, но мы ничего не расслышали. Как потом мы узнали, это была Е. Н. Ковальская. По прибытии в Нерчинск из записки М. М. Чернавского, жившего в городе на поселении, мы узнали, что при посещении Корфом Карийской женской тюрьмы что-то случилось.
Страшно нам стало: что ждет нас там, куда нам так не хочется итти. О тюремных историях мы много наслышались в пути.Мы сильно запоздали, пароходство по Шилке уже прекратилось, из Сретенска нас отправили на лодке с 3-мя конвоирами. В Усть-Кару, где находилась женская политическая тюрьма, мы прибыли в начале или в середине октября 88 г. Заключенные женщины встретили нас, конечно, радушно. Их было только трое—М. П. Ковалевская, В, Калюжная и Н. С. Смирницкая.
С. А. Лешерн, А. П. Корба, П. С. Ивановская, А. В. Якимова и М. А. Ананьина помещались в небольшой избушке - „хибарке" за палями. За вечерним чаем наши новые товарки рассказали подробно об увозе Ковальской и о своем протесте. Во всем, по их словам, был виноват комендант Масюков—глупый и трусливый. Если бы он предупредил Ковальскую, что должен был сделать, та уехала бы без сопротивления. Не рассчитывая на успех своего протеста, они, особенно М. В. Калюжная, горячо убеждали нас не вмешиваться в это дело; наше вмешательство, говорили они, только стеснит их, свяжет им руки. Мы со своей стороны, предоставляя им полную свободу действия, просили их не обращать на нас внимания, как бы мы ни поступили. Мы с Г. Н. отказались принимать коменданта.
Недели через три всех полит.женщин перевели с Усть-Кары в так называемую "новую тюрьму" (или „отряд"), отстоявшую только в 4 верстах от Нижней Кары, где была мужская тюрьма и вольная команда. Разместились мы в 2 камерах, разделенных прихожей, где обыкновенно помещался дежурный жандарм. В небольшом дворике вдоль забора расхаживал часовой. Была и наружная стража. Вскоре после нашего перехода в отряд к нам поступила надзирательницей незабвенная Руф. Валент. Конева, добродушная старушка, сделавшая нам много добра. В декабре (кажется) прибыли к нам Н. К. Сигида и Ек. Мих, Тринидатская, 1-я из них поместилась в северной камере (окна были обращены на север), 2-я к нам— в южную. Вскоре по прибытии Н. К. Сигида получила известие о смерти ее мужа. Все оставалось по-старому, коменданта не сменяли. В июне началась голодовка, тянувшаяся 7 суток и прекращенная только потому, что была предъявлена голодающим телеграмма, извещающая б назначении на Кару Яковлева, служившего там раньше и оставившего по себе добрую память. Телеграмма эта, как узнали позже, была подложной. Не помню, когда мы отказались, с целью взбудоражить родственников, получать письма, деньги, посылки.
Наступило время невыносимо тяжелое. Нужен был какой-либо выход из создавшегося положения, но какой, что делать?.. Этот выход нашла Н. К. Сигида. Как-то утром дверь в нашу камеру распахнулась, появившаяся на мгновение Н. К. крикнула нам: „прощайте!"—и также быстро, как появилась, исчезла. Мы с Добрускиной бросились за ней на крыльцо, но уже было поздно: Н. К., быстро пробежав двор, выскочила за калитку, открытую жандармом, замок щелкнул. Дня за два до этого утра я видела, что Сигида и Ковалевская, сидя на крыльце, долго беседовали. Накануне Сигида с Калюжной и Смирницкой, гуляя по двору, оживленно разговаривали, чего раньше не было. Чуя что-то недоброе, мы. с Добрускиной просили у товарок, разъяснения случившегося—куда ушла Сигида, зачем?—но разъяснений от них не получили. Склонна думать, что М. П. Ковалевская, как и мы с Добрускиной, ничего не знала о намерении Сигиды. Относительно Калюжной и Смирницкой ничего не могу сказать—не знаю.
Н. К. Сигиду я совсем не знала. По внешности она была очень симпатична: молодая (только 24 года) миловидная брюнетка, скромная, с глубокой грустью в прекрасных карих глазах. У нас всех связь с родными была слаба, у некоторых совсем порвана, у Н. К. связь с родной семьей вполне сохранилась. Внезапно узнавши о смерти мужа, она переживала острую боль. Мы иногда слышали ее громкие рыдания. Временами Н. К., гуляя во дворе, смеялась, даже шалила, но это веселье казалось болезненным. В северной камере, где она жила, все ей симпатизировали; наиболее она сблизились с П. С. Ивановской.
Н. К. Сигида ушла от нас, кажется, 1 сентября. Мы с Г. Н. Добрускиной, несходные по характерам, в тюремных условиях часто бывали внеговореньи, но в трудные минуты жизни всегда сближались. Так было и в этот раз. Мы вместе целый день бродили по двору. Все в тюрьме мрачны, неразговорчивы. К вечеру, потеряв надежду на возвращение Сигиды, мы с Добрускиной идем к сокамерникам совещаться. Сигида не даром бросила свое „прощайте", она на что-то решилась, что-то уже сделала, ее ждет наказание. Оставлять ее одну нельзя. Сообща решаем объявить голодовку, выдвинув требование о переводе в другую тюрьму (в другое ведомство) Ковалевской, Калюжной и Смирницкой,—давнишнее ихнее требование. Из другой камеры к нам присоединяются А. В. Якимова и П. С. Ивановская. Кто-то еще предложил, кроме голодовки, не заходить в камеры, ночевать во дворе—согласились. Свое решение сообщили жандарму для передачи начальству. В сумерки товарки вытаскивают свои постели, устраивают подмостки; жандармы не препятствуют. Для себя я решаю спать только днем, ночью совсем не ложиться,— ни на дdоре, ни в камере. Голодаем. На 10-е сутки слегла Добрускина, что очень взволновало Калюжную. Она вне себя, мечется. Вызвав меня, говорит: „Г. Н. умрет. Мы не можем этого допустить. Зачем голодаете, зачем мучаете нас?.." Плачет. Вечером Добрускина собирается на ночевку во двор; я не пускаю. Обещаю ей, что в случае каких-либо враждебных действий—если, например, станут затаскивать в камеры— я выведу или даже вынесу ее на руках, чтобы она приняла свою порцию побоев. Соглашается.
Увезли от нас в Усть-Кару М. П. Ковалевскую. Было это, вероятно, незадолго до окончания голодовки, точно не помню. 16 сентября к вечеру объявили Калюжной и Смирницкой о переводе их в уголовное ведомство, но их не взяли сразу—они оставались с нами некоторое время после голодовки. Голодовка прекратилась.
Калюжная и Смирницкая ушли от нас уже отдохнувшими, окрепшими. Расставаясь с ними, мы не думали, что провожаем их на смерть, хотя о Сигиде мы ничего не знали, но никому в голову не приходила возможность того, что случилось.
Не помню, когда узнали о том, что Сигида дала—или пыталась дать—пощечину коменданту и каковы были для нее последствия этого; о трагической смерти наших товарок и двух товарищей в мужской тюрьме. Не помню, когда мы с Добрускиной вышли из артели; кому и что писала я тогда в мужскую тюрьму по этому поводу. Возможно, что в то время, незаметно для самой себя, я была больна,—в мозгу у меня мутилось. У Ек. Мих. Тринидатской, раньше несколько эксцентричной, скоро обнаружились признаки душевного расстройства. Думая, что с нами ей все-таки лучше, мы не помещали ее в лазарет. Мы прожили с ней несколько мучительных месяцев и
переместились в северную камеру, а к больной на наше место перешли Якимова с Ивановской.
Осенью (должно быть, в 90 году) нам объявили об упразднении на Каре жандармов и о переводе всех политкаторжан в уголовное ведомство. Мужчины, не кончившие еще тюремный срок, направлялись в Акатуй. Вольная команда оставалась на Нижней Каре. У нас, за окончанием тюремного срока, выходили в вольную команду—Лешерн, Корба, Ивановская и Добрускина. Остальные четверо — Якимова, Ананьина, Тринидатская и я—переводились в Усть-Кару в уголовную тюрьму. В Усть-Каре нам предложили разделиться по двое. Я с М. А. Ананьиной поместились в камере пожилых женщин. Якимову и Тринидатскую увели в другой двор, далеко от нас. Так как с нами была наша прежняя надзирательница— Р. В. Конева, перешедшая на службу в уголовное ведомство, то это разделение не имело значения—мы переписывались. - Начальником карийского каторжного района был в то время Петров, страдавший ожирением, для которого малейшее волнение могло быть смертельным. Накануне нашего перевода Петров говорил женщинам, с которыми нам предстояло жить, о нашем высоком происхождении (графинк, княгини, генеральские дочери), строго приказывал вести себя прилично, не оскорблять наш благородный слух сквернословием к прочее. Хорошо зная наше недавнее прошлое, он боялся каких-либо осложнений. Мы заняли с М. А. Ананьиной темный угол на нарах, который был хорош тем, что, спустив занавеску, мы могли вечером изолироваться. Отношения с сожительницами установились хорошие. Я в паре с доброй женщиной татаркой участвовала в камерной работе — носка дров на носилках, носка воды в ушатах. Жилось нам гораздо лучше, чем при жандармах. Болезнь Тринидатской в новой обстановке быстро прогрессировала, и потому Якимова решилась поместить ее в лазарет. Несколько месяцев спустя нас троих соединили в здании прежней полит, -тюрьмы, куда мы пришли когда-то с Добрускиной. Здесь мы могли изолироваться в отдельной комнате. Жизнь мы вели здоровую. Попрежнему участвовали в носке дров и воды и, кроме того, заменяя более слабых уголовных женщин, работали ночью на мельнице. Проработав две смены, что с отдыхом между сменами занимало б часов, мы возвращались уставшие и голодные. Хорошо вымывшись, поевши тюри, ложились и мгновенно засыпали .крепким сном.
Осенью 92 г., за упразднением уголовной каторги на Каре, нас, до окончания тюремного срока, неожиданно выпустили в вольную команду. В 98 г. вольная команда на Каре, по причине ее малочисленности упразднена. Некончивших срок отправляют в Акатуй; я, за применением каких-то манифестов, ухожу на поселение. Назначена я в Татауровскую волость Читинского уезда, с правом проживать в г. Чите. Я с моим мужем, Н. В. Яцевичем, поселяемся в городе. Большинство наших товарищей служат на железной дороге, некоторые, в том числе и мы, занимаются частными уроками.
Русско-японская война. Поражения. 9 января в Петербурге. Восстание на судах
Черноморского флота. Вспышки молнии. Предвестники близкой грозы.
Яцевич, уехавший в начале октября по вызову родных на родину, по причине
железнодорожной забастовки, застрял в дороге.
Манифест 17 октября. В Чите свобода, ликование. Население, среди которого многолетняя политическая ссылка оставила глубокий след, настроено сочувственно, радостно. Черной сотни не слышно. Губернатор Холщевников держится даже благожелательно, заявив, как передают, что по его приказу.не не прольется ни единая капля крови.6 декабря (царский день) ждали погрома, о чем доложили губернатору, и город охранялся пешей и конной полицией. Вооруженная демонстрация 9 января прошла дольно вяло, без прежнего подъема. Доносились слухи о карательных экспедициях. На завоевание мятежной Читы с запада двигался Меллер-Закомельский; с востока ждали Ренненкампфа. Закомельский со своими опричниками, производя по пути избиения, порки, расстрелы, прибыл на станцию Чита I. Там тоже хватали каждого, кто попадался на глаза,—били, секли; нагрузив вагоны пойманными людьми, увозили на запад далеко от станции; затем, повернув обратно, везли в город, сбрасывали в тюрьму. Закомельский, не заходя в город, по приказанию Ренненкампфа, как говорили тогда, повернул обратно. В ожидании Ренненкампфа, железнодорожные рабочие, по примеру Красноярска, желая оказать вооруженное сопротивление, решили запереться в мастерских. Жившие у меня товарищи (их было 3, все акатуевцы) ушли туда же. Ренненкампф почему-то запоздал, кажется на 3-е суток. Боевое настроение запершихся, вследствие долгого ожидания, упало; по словам забегавшего ко мне товарища, многие уже ушли, разойдутся, вероятно, все. Ночью длительный гудок,— из мастерских, значит, расходятся. Было это, кажется, с 27 на _3 января старого стиля. Нелегальные, бегущие от наступившей реакции с востока и запада, находят в Чите радушный прием. Я становлюсь паспортисткой.
Мы, старики, заботились о скрывающихся и не были одиноки,—население нам помогало. Благодаря нашим связям, нам удавалось устраивать нелегальных не только в городе, но и в других местах: на ж. д. станциях, на лесопилках, на приисках.
В то время (906 — 7 г. г.) я была членом местного комитета партии с. -р.
После 2 1/2 лет тревожной жизни, нуждаясь в отдыхе, решила на год покинуть Читу. Мы с А. В. Якимовой, вышедшей 7-го июня 1907 г. из тюрьмы, в мае 908 г. уехали на ст. Шилка к тов. Диковскому. Зиму провела у тов. Бердникова. Подготовляя его младшего сына для поступления в гимназию, занимаюсь еще с 2 мальчиками. После самоубийства Егора Созонова в Зерентуе, мы с Якимовой пережили полосу многочисленных обысков. В связи с побегом Брешковской из Киренска повторилось то-же самое.
Опять война! Революция. Самодержавие свергнуто и не воскреснет.
Гражданская война. Семеновщина с японской интервенцией.
После всего пережитого, достигнув уже преклонного возраста, почувствовала безграничную усталость, от которой уже не отдохнуть.
Довольно. Я не могу уже быть деятельной участницей жизни, я только внимательная зрительница.