Эспер Александрович Серебряков

Эспер Александрович Серебряков



Л.А.Тихомиров:
"В первой комнате у маленького почерневшего камина, в котором еле теплится несколько горстей кокса, сидит сгорбившись худощавый молодой блондин и что-то усердно копается в своих рваных ботинках.

— Здравствуйте, Эспер Александрович, — говорю ему. — Как поживаете? Работаете? Бог помощь...

Он вскакивает, весь обшарпанный, одна нога в рваном ботинке, другая босиком. Он держит ботинок от нее в руке и изящнейшим образом раскланивается:

— Да вот совсем разваливаются, не знаю, как и скрепить их...

Ботинки действительно при последнем издыхании. Все они состоят из латок, но и латки разлезаются. Являются новые дыры. Пальцы высовываются наружу.

— Самое главное, — говорит он, — подошвы в дырах и отваливаются. Никак не умудришься привести их в порядок...

Этот оборванец был наш милейший и симпатичнейший Эспер Александрович Серебряков, несколько месяцев назад — изящный лейтенант русского флота. Он служил на каком-то броненосце, и перед ним раскрывалась блестящая карьера. Но он присоединился к народовольческому кружку Суханова и, когда полиция начала поголовные аресты членов кружка, бежал за границу.

Бывший лейтенант русского флота, он втянулся в революцию под влиянием известного Суханова и — через него — Желябова. Лично ничего особенного не успел совершить. Но он состоял членом офицерского кружка «Народной воли», который строил всевозможные ужасные замыслы. После казни Суханова кружок остался некоторое время существующим, но затем разрушен. Кое-кто отстал заблаговременно, кое-кто попался (Штромберг — казнен). Серебряков имел удачу, узнавши заблаговременно о готовящемся ему аресте, убежать за границу.

Это был настоящий морской офицер. Нигилистического в нем, в сущности, ничего не было, кроме общего «передового» миросозерцания, которое, однако, не успело еще разрушить в нем даже понятия о святости присяги. Вопрос о том, что он изменил присяге, его весьма занимал. Конечно, он себя оправдывал; он и других убеждал, что во имя интересов России военный обязан изменить присяге Государю. Но уже присутствие в нем этого вопроса характерно. Для настоящего нигилиста что такое присяга? Станет ли он думать о таком «вздоре», станет ли себя «успокаивать»? Русский патриотизм у него также оставался очень жив.

Все это, конечно, очень хорошо, но я только хочу сказать, что у него не было нигилистической закоренелости. Не пройдя печальной школы нелегальной жизни, он вообще тяготился всем, что входит в кровь настоящего заговорщика-нигилиста: все эти интриги, подвохи, вранье, хватание денег где попало и вообще всякая бессовестность ему были противны. Он сохранял открытость и честность офицера и в новой компании казался чем-то до наивности свежим и чистым. Ума среднего, образования самого заурядного, он, однако, имел положительный талант писателя, только писать не о чем было.

Здесь он жил в величайшей бедности, по крайней мере на первое время. С собой, очевидно, захватил немного денег. Просить партийной помощи стыдился. Он знал, что мы очень небогаты и хотя оплачивали тех, кто что-нибудь работал, но Серебряков ничего и не работал, кроме разных побегушек на частные надобности. Таким образом, если ему помогали, то также частным образом, из личных средств. Из дому ему сначала присылали какие-то гроши. Отец его, чуть ли не адмирал, во всяком случае, довольно важного чина, был не без средств, но серьезно сердился на сына за то, что тот эмигрировал. Старик, очевидно, совершенно не понимал поведения сына. Он ему писал, что бежать за границу было недостойным поступком. «Если что набедокурил — так и отвечай за свою вину». Ему представлялось, что действия сына схожи с нередкими шалостями и дерзостями морской молодежи, когда какой-нибудь мичман или гардемарин что-нибудь нагрубит начальству или самовольно сбежит с дежурства в театр. Старик, очевидно, долго не мог понять, что сын объявил себя врагом и начальства, и Царя и хотел их низвергнуть, а вовсе не «отвечать за свою вину», отдаваясь в их руки. Вероятно, глаза отца раскрылись на действительность только тогда, когда Суханов, Штромберг и другие члены кружка были казнены, да и то он не мог примириться с мыслью, что сын — бунтовщик. Нужно помнить, что царская идея при Александре III воскресала и зацветала с каждым месяцем сильнее и чувство монархической преданности поднялось до необычайной степени. Тем не менее Эсперу Александровичу позднее стали помогать —- не знаю, отец ли или другие родственники, — и его положение улучшилось. Но первое время он бедствовал ужасно.

Эту нищету он выносил стоически: мерз, голодал, ходил в отрепьях и как будто не обращал на это никакого внимания. Как истинный лейтенант флота, он отличался утонченно светскими манерами и рыцарским ухаживанием за всеми знакомыми девицами и дамами. Иногда это производило невыразимо комический эффект. Идет с барышнями на гулянье, развязно болтает, одной предлагает руку, к другой изящно наклоняется и шепчет что-нибудь забавное — одним словом, кавалер, с которым не всякий француз сравнится. А у самого — в одном месте пола зияет белой дырой, в другом — рукав отпоролся, из пяти пуговиц четыре не застегиваются, большой палец вылезает из сапога, а на другом сапоге мотается отрывающаяся заплатка. Прямо умора смотреть, а сам Эспер Александрович как будто и не замечает вопиющего несоответствия между своими изящными манерами и костюмом бродяги. Иногда, за неимением лучшего спорта, вздумает удивить барышень своим проворством. Они садятся в трамвай, а он говорит: «Хотите, я раньше вас приду пешком?» Те хохочут, а он пускается во всю прыть, не щадя своих еле дышащих сапог, и действительно, весь запотевший и запыхавшийся с торжеством выходит навстречу барышням, только еще вылезающим из вагона.

Он был всеобщим любимцем. Вежливый, любезный, веселый, он рад был услужить каждому, чем мог. Купить ли что-нибудь, разузнать что-нибудь — Эспер Александрович тут как тут: «Да давайте я сделаю». Сам разговор с ним действовал успокоительно, потому что ни уныния, ни жалобы не было у него, а всегда ровное, простое отношение к жизни. Не проявлял он ни нервности, ни раздражительности — и это при такой тяжелой жизни, которую долго пришлось ему вести. Вдобавок он был слабого здоровья, с видимой наклонностью к чахотке, но даже и это не выводило его из спокойного настроения. Только о России он очень тосковал и с увлечением рассказывал о флоте, о своей морской службе, о плаваниях, нравах наших матросов и т. п. Собственно говоря, он и тосковал не о России, а о флоте, о своей службе, и каждая мелочь пережитого вставала перед ним как живая.

...Правду сказать, он был больше моряк, чем революционер. Его, несомненно, мучило сознание, что он дезертир, покинул свой пост. Душа его раздваивалась: с одной стороны, он как будто был прав, выступив против правительства, но прав ли он в отношении флота? Ведь он покинул пост защитника России, сделался дезертиром. Однажды в минуту интимного разговора он сказал мне, что в случае войны будет просить русское правительство принять его снова на службу. Мечта нелепая. Правительство могло простить ему дезертирство, но отдало бы его под суд как государственного преступника именно за то, за что совесть его не тревожила.

Эта мысль о флоте и о своем дезертирстве была единственным темным облачком, омрачавшим его светлое, ровное настроение. Но не всегда же этот червяк точил его. Он начинал извиваться в его сердце только по временам, да и то Эспер Александрович не выдавал другим своих ощущений.

Он был для нас превосходным товарищем и в известном смысле приносил большую пользу, так как во всякое время и на всяком месте проповедовал народовольческую идею и защищал нас и всех ее служителей. А голос его раздавался далеко кругом. Он был очень общителен и завел обширные знакомства по всему эмигрантскому Парижу, бывая во всех местах его скоплений.

Мало-помалу Серебряков особенно сблизился с семейством Тетельман. Это были две сестры, одесские еврейки, Катя и Дора, и кажется, не эмигрантки, но народоволки. Дора состояла женой (кажется, без всякого венчания) Симоновского или Семеновского — не помню, как он переименовал себя из Когана. Он был эмигрант. В Одессе он пользовался большим значением в народовольческих кружках и считался блестящей восходящей звездой, но принужден был бежать от преследований полиции. Я совершенно не замечал в нем блестящих способностей, о которых гласила молва, но он был неглуп, образован, совершенно русифицирован, говорил без малейшего акцента, умел хорошо держать себя. Вдобавок он был очень красив, с правильным, выразительным лицом.

Эспер Александрович всей душой принадлежал к нашему центральному народовольческому кружку и помогал ему усердно во всяких мелочах, но в его серьезной работе не мог принимать участия. В «Вестнике "Народной воли"» ему нечего было делать; в подготовке нового исполнительного комитета, который мы намеревались отправить в Россию, когда Дегаев покончит с Судейкиным, Серебряков тоже не участвовал, и мы даже не сообщали ему об этом плане. Почему? Потому что он лично для заговорщицкого дела, по своему характеру, очевидно не годился, а говорить о своих планах с теми, которые в них не могли принять участия, мы считали бесполезной и вредной болтовней. Да Серебряков не обнаруживал даже и никакого желания ехать в Россию для возобновления революционной деятельности. В эти планы были посвящены только Галина Чернявская, Караулов, Герман Лопатин, Салова и еще молодой человек, которого фамилию я позабыл. Серебряков, таким образом, стоял в стороне от самой сущности наших задач. Никакой крупной общественной деятельности он не имел все время нашего знакомства. Поэтому я могу без ущерба для рассказа о заграничных делах докончить повествование об Эспере Александровиче в его личном биографическом порядке, насколько его жизнь мне известна.

Как сказано выше, его ухаживание за Катей Тетельман принимало все более серьезный характер, он ей тоже нравился, и наконец они сошлись как муж и жена, конечно, тоже ни по какому обряду не венчанные. Когда это случилось, моя память колеблется. Кажется, дело было так, что около лета 1885 года Тетельманы и Серебряков уехали в Швейцарию, в Кларан, — по всей вероятности, для поправления здоровья, в чем и Катя, и Серебряков одинаково нуждались. От самого Эспера Александровича я слыхал, как он катал Катю на лодке под парусом по Женевскому озеру, щеголяя своей ловкостью моряка. Она приходила в ужас, а он, не обращая внимания на ее просьбы высадиться, забирался в даль озера, проделывая самые блестящие эволюции. По-моему, Катя была права, потому что шквалы Женевского озера чрезвычайно капризны, но понятно, что его смелость и ловкость не могли не покорять ее трепещущего сердца. Тут-то, на берегу Женевского озера, и произошло, как мне кажется, их окончательное сближение.

Здесь же произошло и другое важное событие его жизни — поступление на службу в Болгарский военный флот.

Какими путями, с помощью каких связей, каких рекомендаций Эспер Александрович мог поступить на службу в Болгарский флот, я совершенно не знаю. Но по-видимому, эти связи он нашел не в Париже, а в Швейцарии и, как бы то ни было, отправился оттуда в Болгарию с Катей как уже своей женой. Тут наступило новое, светлое время его жизни. Он возвратился к своей любимой морской службе, сделался легальным человеком, получил прекрасное материальное обеспечение, так как ему дали место капитана парохода. По надобностям болгарского правительства Серебряков совершал постоянные рейсы по Дунаю. Его Катя была в полном восторге, она сделалась в своем роде важной особой, живя в прекрасной каюте с мужем. Для обоих пребывание в теплом климате — если не на море, то на такой великой реке — было чрезвычайно полезно и в смысле здоровья. Одним словом, всем было хорошо это существование, одним только плохо — что оказалось весьма кратковременным.

..С падением Баттенберга Серебрякову пришлось также убегать, и он снова превратился в эмигранта.

Его жизнь в Париже потекла так же, как до болгарских приключений, с той разницей, что он привез со службы некоторые скопленные суммы. Жил он, по крайней мере некоторое время, с Тетельманами без нужды, значительно поправившись здоровьем и гораздо более веселый, чем прежде. Вероятно, семейная жизнь дала ему лучшее настроение. Я с ним виделся по-прежнему. Но в революционных делах он, кажется, окончательно перестал принимать участие, даже такое отдаленное, как прежде."

Э.А.Серебряков: "Мне лично пришлось в это время познакомиться у Суханова с Желябовым, Колодкевичем, Перовской, Фигнер, Кибальчичем, Исаевым, Златопольским, Грачевским и многими другими. Встречи и разговоры с этими обаятельными личностями производили на нас неизгладимое впечатление: с каждой новой встречей мы все более и более уходили телом и душой из старого мира, в котором жили раньше, в новый, полный чистоты и самоотвержения. Мы чувствовали, что сами становимся лучше и нравственно вырастаем.

Влияние этих апостольских натур я чувствую на себе и до сих пор, несмотря на протекшие многие годы. И если в моей душе и до сих пор, несмотря на все пережитое и все испытанные разочарования, еще живет несколько наивная, романтическая идеализация людей, то это благодаря тому, что я имел счастье бывать в обществе наших незабвенных погибших товарищей. Кто знал их, тот не может разочароваться в людях,— он скорее будет склонен идеализировать их."

"Каторга и ссылка", 1924, т. 3: "...Светлый человек, не шедший ни на какие компромиссы, подрывающие основы его взглядов, неизменно отзывчивый в радостях и печалях товарищ, человек любви к людям, веры в торжество социального равенства и свободы."

Сайт создан в системе uCoz