Автобиография написана в декабре 1925 г. в Москве.
Родилась я 12 (25) июня 1856 г. в селе Тумьюмучаш (село с черемисским населением) Уржумского уезда Вятской губ,, где отец мой был священником. Отец отлично владел черемисским языком, был популярен среди язычников и старался обращать их в христианство; но крещеные черемисы в минуту жизни трудную обращались и к своим богам и умилостивляли их жертвами животных. Недалеко от села была священная роща—Кереметище, куда няня раз носила меня во время их моления. То, что я увидела там, запачатлелось на всю жизнь. Среди густого высокого леса большая круглая площадка (роща тоже имеет округленную форму), наполненная молящимися, впереди которых горит большой костер, около него стоят громадные котлы с водою, а немного дальше к дереву привязан бык, который должен быть принесен в жертву, и возле него лежат ножи.
Когда мне было 5 лет, отец перевелся на службу в с. Буйско-Архангельское, тоже Уржумского уезда, в 10 верстах от города. С. Буйско-Архангельское очень большое, с русским населением, с 2-мя приходами, т.-е. 2 священника в селе. Здесь отец мой получил место после того, как его престарелый дядя-священник ушел в заштат и продал отцу за 1000 р. свой дом. Дом был большой, в 5 комнат, с одного конца парадный ход и передняя, с другого—черный ход и кухня. Большой двор со службами, колодцем и флигелем рядом с домом вдоль улицы. Дом имел мезонин в 2 комнаты с передней. На крыше по бокам мезонина были фигуры 2-х лежащих львов. Дом находился с правой стороны улицы, последний перед мостом через реку Буй, по дороге из Архангельска в Уржум. При доме был сад и огород.
У меня было два брата и сестра. Всех нас, детей, у матери было 9 чел., но четверо из первых умерли маленькими, а 5-й, родившийся после меня, умер 6-ти лет от натуральной оспы во время эпидемии. Старший брат старше меня лет на 10. Младший родился тогда, когда мне было 10 лет, что и отсрочило мое поступление в учебное заведение, так как я должна была помогать матери водиться с маленьким братом. Сестра моложе меня на 7 лет. В доме у нас была одна прислуга, которая помогала матери по хозяйству и в то же время почти неразлучно была с нами, детьми. Няню мы очень любили и, как помню, я всюду сопровождала ее. Летом ходили с нею в ближайший лес за грибами, а зимою длинными вечерами няня прядет, и я тоже подражаю ей, или делает нам из заваренной соломы куклы и рассказывает сказки, запас которых был у нее очень большой, и рассказывала она очень хорошо, с увлечением, с чувством, а иногда пускалась в воспоминания о своем деревенском житье-бытье. Главная воспитательница моя в раннем детстве была, таким образом, эта няня. Она же была и утешительница, если получишь какую взбучку за что-либо от отца или матери. Она прожила у нас 20 лет и умерла у нас в семье, когда я была арестована в первый раз и судилась по процессу 193-х.
Когда я подросла, мать стала обучать меня шитью, вязать чулки, помогать ей готовить на кухне, а отец учил грамоте и приготовлял к поступлению в епархиальное училище. Лет 8—9-ти я уже самостоятельно мыла крашеный пол в комнатах и с маленькой строчкой ходила одна полоскать белье на речку.
Играть с посторонними детьми одну меня не пускали, и вообще в этом отношении были большие строгости. Можно было поиграть с чужими детьми только тогда, когда вместе с родителями ходили в гости или по делу в дом, где были дети, или когда дети приходили к нам.
По части разных удовольствий и развлечений, особенно зимою, было у нас очень скудно. В том .же селе, у другого священника, было 12 чел. детей, один от другого с разницей в возрасте на один год, и я им иногда завидовала: у них своя большая компания, веселье, игры, хороший хор. Большое удовольствие доставляли летом, когда брат приезжал на каникулы из духовного училища г. Нолинска, а позднее мы оба, я и брат, из Вятки, поездки к родственникам в разные места от 7 до 60 верст расстояния. Была у нас своя лошадь и линейка, на которую усаживались всей семьей и ехали. Летом ездили в лес верст за 5—7 за малиною, что повторялось довольно много раз, и набирали ее столько, что мать насушивала малины до пуда. Независимо от времени года отправлялись изредка к родным и на дальнее расстояние по случаю какого-либо семейного торжества; но это счастье выпадало не всем детям, так как приходилось ехать на наемных лошадях в повозке (закрытый экипаж). Мы жили в 10 верстах от Уржума, и родственники из этого уезда, едучи в город, заезжали к нам и вносили некоторое оживление в наш дом, но было это не часто.
Ежедневными нашими посетителями были крестьяне, прихожане отца, приходившие за советом к нему по случаю какого-либо несчастья, болезни, горя или радости или с какими-нибудь „требами". Отец был очень общительный, добродушный человек и любил подолгу и обстоятельно побеседовать со своими посетителями. Мне кажется, что он знал семейное и материальное положение каждого из 1000 своих прихожан и был любим ими. Из этих бесед я знакомилась с жизнью и бытом крестьян. Крестьяне нашего села были удельного ведомства, а в деревнях — государственные крестьяне. Иногда отец, едучи с какой-нибудь „требой", брал меня с собою. Часто мне приходилось слышать о всевозможных болезнях и видеть полную беспомощность в этом отношении, потому я рано стала мечтать о том, чтоб сделаться фельдшерицей - акушеркой.
Одиннадцати лет, в 1867 г., в половине августа, отец отвез меня в Вятку в епархиальное училище, куда я была принята и оставлена в пансионе с платою 50 р. в год. Отец просил начальницу не пускать меня в город, где были родственники и мой брат, учившийся уже в семинарии. Все 5 лет, проведенные в училище, кроме рождественских и летних каникул, я безвыходно оставалась в нем. Брат по праздникам навещал меня, а родственники приходили очень редко. На рождество и лето ездила с братом домой за 180 верст, но за нами обязательно приезжали мать или отец.
Епархиальное училище в Вятке было открыто в начале 60-х годов либеральным архиереем. Программа была очень обширна, гораздо больше программы женских гимназий, и с первого же класса второго года (всего было 3 класса по 2 года) начиналось, например, преподавание древней истории, для чего мы были совсем мало подготовлены. Через два года после моего поступления училище было преобразовано по программе женских гимназий, но с педагогическим курсом в течение 6-го класса, на что в гимназиях существовал добавочный год, и для прохождения всего гимназического курса требовалось 8 лет, а у нас 6 лет. Оканчивали мы с дипломом „домашней учительницы". При преобразовании училища я была переведена прямо в 4-й класс, и, таким образом, пробыла в нем 5 лет, окончив курс в 1872 г.
Вспоминаю об училище с глубокой благодарностью: воспитывали нас всесторонне, и еще тогда проводился у нас в воспитании трудовой элемент. С первого года мы дежурили по классу, по спальне, по столовой и должны были поддерживать чистоту и следить за порядком, а в старших классах дежурили и по кухне, где должны были помогать поварихе. С 2-х до 4-х часов были заняты по рукоделью. Воспитанницам полагалось все белье и платье шить самим: в маленьких классах вязали чулки для всех воспитанниц, средние классы обшивали всех бельем, а старшие шили платье и занимались разными изящными рукоделиями под руководством „рукодельной дамы". На физическую сторону воспитания обращалось много внимания. Был у нас большой сад, где весной и осенью проводили все свободное время. Продолжением сада был огород, с края которого была сделана высокая деревянная гора, поливавшаяся зимою водой, и мы катались на довольно большое расстояние. Зимою, когда нельзя пользоваться во время перемен и вечером садом, все свободное время, кроме прогулки вне дома, проводили в громадном зале и вечером после приготовления уроков до ужина, с 7 до 8 часов, обязательно все по классам устанавливались рядами и под команду дежурной воспитательницы разом проделывали домашнюю гимнастику. После гимнастики свободно могли заниматься, кто чем хочет: одни танцевали, другие прыгали через веревочку, играли в мяч и пр. Весь день был распределен для обязательных занятий с 7-ми ч. утра до 10 вечера. Чувство товарищества, дисциплины развивалось сильно, и готовили из нас не барышень-белоручек.
Толчком в направлении умственного развития и выработки мировоззрения я обязана нашей . классной даме, Анне Дмитриевне Кувшинской, которая поступила к нам одновременно с моим поступлением в училище, только что окончив гимназию, переходила с нами вместе из класса в класс и пробыла с нами в течение 4-х лет, после чего уволили ее по доносу за то, что она „сеет семена нигилизма" (она была потом в Питере членом кружка чайковцев и судилась по процессу 193-х).
Вятка была местом ссылки для политических административно-ссыльных, которые группировали около себя молодежь. В то время был в Вятке Трощанский (позднее член „Земли и Воли" и судился по процессу Веймара); под его влиянием, в числе других, находилась Анна Дмитриевна, а сама она старалась пробуждать наше сознание-С первого же года она приучала нас к чтению и устраивала общие чтения во время занятий рукоделием, заставляя читагь по очереди, а иногда читала сама. Доставала и снабжала нас книгами. На первых порах не всегда соответствовал выбор книг нашему развитию, что объяснялось большим рвением с ее стороны, желанием поскорее просветить нас во что бы то ни стало, и неопытностью в этом отношении. Со временем была выработана программа чтения, которой и руководствовались в подборе книг. Читали мы свои книжки и во время уроков неинтересных нам предметов и во время приготовления уроков к следующему дню с 5-ти до 7 часов вечера, когда оставалось на это свободное время. А перед праздниками любимое время для чтения в старших классах было ночью в библиотеке, когда все уснут, и воспитанницы и воспитательницы. Ложились спать воспитанницы в 10 ч. и скоро засыпали. После обхода рядов спящих, уверившись, что все спят, ложилась спать и воспитательница, одна из классных дам, кровать которой стояла в нашей спальне. Тогда мы, человек 5—6, тихонько вставали, обертывались простынями и одеялами, осторожно пробирались по коридору в библиотеку, расстилали на полу часть одеял, в средину ставили свечи и, на животе лежа, принимались за чтение. При малейшем движении в коридоре гасили свет. Эти ночные чтения сходили нам благополучно, и я не помню ни одного раза, чтоб мы когда- нибудь попались. При поездке на рождественские и летние каникулы Анна Дмитриевна тоже снабжала нас книгами.
Под влиянием Ан. Дм. кроме нас, воспитанниц ее класса, было несколько человек старшего, выпускного класса. Из них две— Лариса Васильевна Чемоданова и Кочурова. а других не помню. Кочурова тем же летом бежала из родительского дома, чтоб поехать в Питер на курсы, и это произвело большой скандал. Было заподозрено влияние А. Д., и ее уволила из училища. Лариса Васильевна Чемоданова освободилась из родительского дома, благодаря фиктивному браку с Сергеем Сил. Синегуб. (Воспоминания С. С. Синегуб, „Былое" за 1906 г., №№ 8 -10).
Когда мы были в последнем, 6 классе, А. Д. не было с нами, но она оставила нас под покровительством другой классной дамы, ее подруги, которая согласилась, чтоб мы пользовались в ее отсутствие комнатой для чтения и приема там нелегального посетителя, который являлся к нам по рекомендации А. Д. просвещать нас. Это был Николай Аполлонович Чарушин (потом член кружка чайковцев и судился по процессу 193). Он познакомил нас с Интернационалом, Парижской Коммуной и приносил нам нелегальную литературу. В комнате этой классной дамы был шкаф для платья, и вот, в случае прихода к ней кого-нибудь неожиданно для нас во время посещения Чарушина, мы должны были запереть туда нашего гостя, но этого не случилось ни разу.
На выпускном экзамене по закону божию всегда присутствовал архиерей. Приехал он и к нам, но заранее уже предубежденный против нас. Вызывают отвечать. На первых же порах одна из воспитанниц, подходя к столу, за которым сидел архиерей, кивает ему головой вместо чинного поклона. Архиерей разражается гневным потоком по адресу „нигилисток", хотя подошедшая не была из числа их. Облегчившись извержением гнева, начал вызывать опять. Несколько воспитанниц прошло благополучно, а потом опять такой же кивок головою. Гром, молнии на наши головы и крик архиерея: .На колени все!" Не помню, как отразилось это самодурство деспота на благонамеренных элементах, но у нас оно вызвало непримиримую злобу и ненависть. После крика „на колени!" архиерей схватился с места и побежал, выкрикивая на ходу: „Не давать им дипломов!" Начальница и все присутствовавшие педагоги побежали за ним, стараясь как-нибудь умилостивить его, но он не вернулся. В течение нескольких дней начальница ездила к нему, прося его отменить запрещение о выдаче дипломов и, наконец, получила разрешение. Самодура этого мы больше не видали: не был на акте при выдаче дипломов и у себя не пожелал видеть на прощаньи. Обычно при выпуске воспитанницы делали прощальный визит архиерею.
Вышли мы, несколько подруг, из училища с желанием пойти в народные учительницы, но считали себя недостаточно подготовленными для этой цели и решили для самообразования пробыть еще год в Вятке, поступив официально на педагогические курсы при женской гимназии. Родителям не хотелось отпускать меня, но под угрозой побега и доказательства необходимости пробыть еще год на педагогических курсах, скрепя сердце, согласились.
Мы, несколько товарок, только что окончивших епархиальное училище, после каникул вернулись в Вятку. Здесь были кружки молодежи, куда вошли и мы. В это время ни Анны Дмитриевны, ни Чарушина в Вятке не было—они оба были в Питере. Мы были близки к кружку Марьи Егоровны Селенкиной, группировавшей около себя революционную молодежь, и квартира которой часто служила местом собраний. В 1874 г. она была арестована в связи с арестами в то время по всей России, но после года с лишним тюремного заключения была выпущена. В качестве руководителя у нас в кружке был Михаил Павлович Бородин, который в 74 г. тоже был арестован, а затем выслан в Якутскую область.
Весною 73-го года, еще до каникул, я подала прошение в Орловское земство о зачислении меня на место народной учительницы. У нас в Архангельском была земская школа, но отец проектировал, чтоб я осталась дома и открыла частную школу у нас во флигеле, а я ни за что не хотела оставаться дольше под родительским надзором. Раз, в августе месяце, получаю пакет из Орловской земской управы с извещением о назначении на место учительницы в село Камешницкое с приглашением к определенному времени прибыть в Орловскую земскую управу. Для родителей было совсем неожиданно это извещение. Они стали было протестовать, но потом примирились с совершившимся фактом назначения. К назначенному времени собираюсь ехать, и мать заявляет мне, что она будет сопровождать меня до места. Мать моя была с большим характером, решительная, энергичная, и я смирилась с ее желанием самой видеть, куда еду я и с кем буду иметь дело. В с. Камешницком, в 25 верстах от г. Орлова и в таком же почти расстоянии от Вятки, учительствовала я с сентября 1873 г. по 12 мая 75 г., когда была арестована. С крестьянами сошлась я довольно скоро, и почти не было времени в течение дня с утра до вечера, чтоб я могла остаться одна. С раннего утра ребята уже собирались в школу. Квартира моя сначала помещалась в том же доме, где школа, во-второй половине дома крестьянина с большой семьей. У них же я и столовалась. Когда число учеников увеличилось, пришлось взять под школу и мою комнату, а мне переселиться в другой крестьянский дом. Зимою, когда не было усиленных сельско-хозяйственных работ, ученики были довольно великовозрастные, лет до 16 и больше. После уроков толпились у меня: то просто беседовали, рассматривали картинки в книгах, а то и читали вслух. В то же время заходили и взрослые: прочитать или написать письмо или просто потолковать о том, о сем, а молодежь—за книжками. Кроме довольно скудной школьной библиотеки, была у меня библиотечка с подбором тенденциозных и нецензурных книг.—Среди крестьян знакомство было большое, так как раннею весною, по предложению земства, в праздничные и воскресные дни, когда не было школьных занятий, я ходила по деревням прививать оспу. В беседах крестьяне были вполне откровенны, в критике существующего не стеснялись, книжки мои читались грамотными довольно охотно, но и только. Не проявлялось никаких намеков на зарождение революционной самодеятельности. Приходилось постоянно упираться в одно и то же: „Не нами это началось, не нами и кончится!" Отсутствие желательных в революционном отношении результатов приписывала я своему неуменью подойти к делу, неопытности и, чувствуя полную неудовлетворенность, подумывала уехать в Питер поучиться и позаимствоваться знанием и опытом других. Но поехать самой в Питер не пришлось, а повезли меня туда жандармы. В первый год моего учительства был у меня выдающийся по своим умственным способностям мальчик—калека, без ног до колен, лет 15 — 16, очень серьезный; в течение года он перечитал почти всю мою библиотечку. Я видела, что для крестьянского хозяйства он не годится, как работник, а в то-же время хотелось, чтобы он не выходил из этой среды, был материально независим ни от кого, а был бы полезным членом для деревни; потому я решила отдать его учиться сапожному ремеслу, для чего увезла его в Вятку и поместила за плату к сапожнику для обучения. При отправке снабдила его книгами. Сначала читал он их сапожнику, а мало-по-малу образовался у них маленький кружок человек в 5—6, и они по вечерам долго засиживались за чтением. Потом стали давать книги желающим и на дом, и, таким образом, один из читателей получил на руки для переписки революционный песенник, который и снес в жандармское управление. В результате—обыск у сапожника, арест его и моего ученика, а потом, 12 мая 1875 г., обыск у меня и арест. Арест мой произвел большое впечатление на крестьян; ближайшие из них по месту жительства столпились около экипажа при отправке, и женщины, как более экспансивные, плакали, а одна из них причитала: „И кто это под тебя колеса-то подкатил!" В тот-же день повезли в Вятку. Посадили меня в одиночку Вятской тюрьмы, где сидело уже несколько арестованных в связи с арестами чайковцев в Питере. Сидели там и мои близкие знакомые—Марья Егоровна Селен-кина и Михаил Павлович Бородин и др. Сидели мы без прогулок (не было такого укромного места, как думало начальство, где бы нас могли не видеть ни уголовные, ни политики), и только раз в месяц водили в баню. Протеста по этому поводу не устраивали. По собственному настроению думаю, что и другие относились так же потому, что тюрьма заранее представлялась нам как „каменный мешок" со всяческими лишениями и, попав туда, ничто не должно было быть неожиданностью; считали все в порядке вещей, а нужно было, напротив, стараться не показать врагам, что лишения эти чувствительны, „не раскисать". Не выпускали даже в уборную. С внутренней стороны двери камеры был приделан ящик, в который было вырезано отверстие в двери из коридора, и вставлялось туда ведро.
Бородин сидел в том-же корридоре, но между нами были пустые камеры, и мы не перестукивались, а Селенкина сидела в корпусе напротив, во 2-м этаже. Ее окно было видно через внутреннюю стену двора, и мы переговаривались с нею знаками по той-же системе, как и перестукиваются. Вскоре после моего ареста их выпустили на поруки до окончания дела.
Арестовали меня с несколько копейками в кармане, и первое время пришлось сидеть исключительно на арестантском пайке, пока товарищи с воли не устроили мне передачу. На обращение моих приятелей к моему отцу о том, что мне нужна, по их мнению, материальная помощь, отец, ответил: „Пусть посидит так, как есть, авось образумится!" В этом он искал влияния на изменение моего направления. Брат мой в то время был в Одессе студентом Новороссийского университета юридического факультета и находился на полном содержании отца. Просидела я в Вятской тюрьме немного более года, и в это время отец несколько раз был в Вятке, приезжая за сестрой на каникулы, которая училась уже в епархиальном училище, и привозя ее обратно, но ни разу ни слова даже не написал мне, а каждый раз приходил в тюремную церковь к обедне, брал просфору и присылал мне ее с тюремным священником: „Батюшка вам шлет свое благословение и просфору!" Вот и все.
Зато мать добилась свиданья со мною, хотя это и было сопряжено для нее с немалыми трудностями, так как нужно было просить разрешения на свидание у прокурора Казанской Судебной Палаты. Мать моя была почти неграмотная, читала еле-еле, а писать совсем не умела, но женщина очень энергичная, умная. На свидании со мною не было ни слова упрека с ее стороны, но она сильно волновалась, плакала и наивно говорила: „Иди на волю, а я здесь останусь вместо тебя!" Увидела я ее сильно изменившейся за время моего сиденья (это было к концу года после ареста); похудела сильно, постарела.
Книги присылали мне товарищи с воли. В конце мая или начале июня 76-го г. меня отправили на почтовых (железной дороги не было) с 2 жандармами в Питер через Нижний-Новгород. Через 3-е суток были в Нижнем, так как останавливались дорогою только, чтоб переменить лошадей и поесть.
В Питере привезли в Дом предварит. заключ., Там сидела А. Д. Кувшинская. Она сейчас же узнала о моем прибытии, прислала через надзирательницу привет, разную еду и лакомства. Меня посадили этажом выше ее, но наши камеры соединялись углами. Сейчас же я вошла в общение со своими ближайшими соседками, так как способ сношения между заключенными был мне известен. Стукальщицей я была усердной после строгого одиночного заключения больше года с чем-то. При разгрузке Д. П. 3. с притоком арестованных из провинции стали переводить в Петропавловскую крепость, перевели и меня в том числе. В крепости тоже существовали сношения между заключенными, и переговаривались между собою даже сидящие в разных коридорах, от чего оглушительный стук разносился по всему Трубецкому бастиону, а особенно в дни свиданий, когда сообщались новости теми, кто имел свидание. В камерах тогда столы и табуреты были деревянные и подвижные. Мы ставили стол к окну, на стол табуретку и деревянной иконой (в каждой камере была икона) через форточку били по железной решетке, и таким образом могла сообщаться чуть-ли не половина сидящих. В Трубецком бастионе, кажется, было 72 камеры, и в то время все камеры были заняты. Смотритель бастиона, Богородский, пробовал бороться со стуком, но ничего не мог поделать.
Незадолго до суда всех нас перевели в Дом пр. зак. В октябре 1877 г. начался суд Особого Присутствия Сената. Арестовано было по делу пропаганды в империи чуть ли не 1.000 чел., но к суду привлечено 193 чел. За отсутствием каких-либо улик после все же продолжительного сидения некоторые были освобождены, другие высланы административ. порядком, третьи заболели психически, покончили самоубийством, поумирали от различных болезней. Следствие тянулось почти 4 года.
Все, что происходило на суде, было уже в печати и более или менее известно.
Когда после чтения обвинительного акта нас поделили на группы и стали водить в суд каждую группу отдельно, мы запротестовали против такого деления и отказались присутствовать на суде. Я, конечно, тоже была из числа протестантов, которых было большинство судившихся. Привлечение меня к этому делу было совсем искуственно, так как при всем старании жандармерии и прокуратуры не удалось им связать меня с „тайным противоправительственным сообществом", а в обвинительном акте относительно меня было сказано: „кроме лиц, принадлежащих к тайному сообществу, занимались противоправительственной пропагандой и отдельные лица. В Вятской губ. учительница А. В. Якимова" и т. д. О моей связи с А. Д. Кувшинской и с Чарушиным остатлось неизвестным; да после того, как они уехали в Питер, сношений между нами и не было. Судили и сапожника, у которого учился мой ученик; мальчика тоже везли в Питер, кажется, в качестве свидетеля, но он дорогою заболел тифом и умер.
Лично я благодарна прокурору Желиховскому, что он присоединил меня к этому процессу и, таким образом, дал мне возможность познакомиться еще в 77-м г. с Желябовым, Лангансом, Перовской и др., потом самыми близкими товарищами по „Народной Воле".
После окончания судебного следствия защитники (у меня был Грацианский, назначенный судом) стали брать на поруки своих подзащитных, и я 5-го января 78~го г. очутилась в Питере на воле. Тяжело было оставлять в тюрьме близких друзей, приобретенных за время суда и совместного сиденья, но были уже и на воле раньше выпущенные товарищи. Прямо из тюрьмы направилась я к своей землячке, товарке по училищу и очень мне близкому человеку, Марии Формаковской, студентке тогда медицинского факультета, которая ходила ко мне на свидание во время процесса (в народовольческий период я поддерживала с нею сношения, а через нее с земляками—вятичами. Вскоре она умерла от туберкулеза.) Земляки встретили меня очень приветливо. В первые же дни захотели угостить меня оперой, взяли ложу на Аиду, но желание их доставить мне удовольствие не оправдалось; чувствовала себя очень скверно: тюрьма, оставшиеся там товарищи, суд не выходили из головы, и контраст, представляемый оперой и собравшейся тут публикой, очень сильно и болезненно бил по нервам.
Вскоре после моего выхода из тюрьмы была выпущена ближайшая -моя соседка по камере (сидела надо мной) Евгения Завадская, с которой мы очень сдружились в Д. П. 3. и теперь решили поселиться вместе, а потом присоединилась к нам Вера Рогачева. Судившаяся также по проц. 193-х. Жили мы на Кирочной, кажется, улице у какой-то прачки в сырой-пресырой комнате, во время стирки постоянно наполнявшейся мыльными парами, так как входная дверь в нашу комнату была через прачечную. При выходе из тюрьмы в финансовом отношении у, нас было не богато, так что и питание вполне соответствовало занимаемому жилищу: питались чаем с дешевой колбасой, холодцом из лавочки, кислой капустой и пр. в этом роде, и этим приходилось делиться с посещавшими нас товарищами, которые не имели и того, что имели мы. Посетителей бывало у нас очень много, и мы ходили знакомиться с теми, с кем не были знакомы по тюрьме. В квартире Александры Ивановны Корниловой бывали многолюдные собрания, на которых обсуждалась программа „Земли и Воли", к которой мы присоединились, но членами организации не вошли, так как не знали, что с нами будет после приговора суда. На всякий случай для связи снабжены мы были адресами. Тогда были уже выпущены, тоже до приговора суда, Желябов, Ланганс и другие, а Соня Перовская не была арестована во время суда и ходила на суд с воли, но была из числа- протестанток. Время, январь месяц, было очень оживленное: планам, проектам, спорам не было конца. В это время дебатировался вопрос о пропаганде действием, вызванный рукописной брошюркой, выпущенной из тюрьмы (помнится, как-будто Е. К. Брешковской) под названием „Пропаганда фактами".
В конце января 1878 г. состоялся приговор, которым в числе многих других была оправдана и я. Вскоре после приговора мы были предупреждены защитниками, что, по всей вероятности, оправданные будут высланы административно, поэтому мы постарались поскорее уехать сами, кто куда хотел, не дожидаясь высылки. Со времени моего перевода в Петербург отец мой под влиянием воздействий на него моего брата, окончившего уже Новороссийский университет, ежемесячно высылал мне деньги; были присланы деньги и специально для дороги. Мне хотелось поехать в Вятку, и я отправилась с одним земляком, Петром Неволиным, тоже привлекавшимся к процессу 193-х. С Завадской мы условились встретиться весною в Тверской губ. в маленьком имении сестер Кутузовых (ее приятельниц, с 2-мя из которых я познакомилась в Питере, одна из них—по мужу Кафиеро), чтоб оттуда отправиться в пешее путешествие по центральному промышленному району.
В Вятку приехала я во время свадьбы моего брата, который был при окружном суде кандидатом на судебные должности. Я знала, что не могло еще быть получено из Питера распоряжение относительно меня, потому явилась пока легально. Родители мои приехали на свадьбу и были в Вятке. Отец, уезжая домой, очень просил меня ехать с ними и говорил, что они теперь любят меня еще больше, но я отказалась наотрез. Через несколько дней после их отъезда, с одной из товарок по училищу, Анфисой Мышкиной (стоявшей потом близко к кружку М. А. Натансона— „троглодиты"—и рано погибшей—заболела психически и умерла), поселилась в верстах 3-х от города в деревне у крестьянина, при чем поддерживали оживленные сношения с друзьями в Вятке. В апреле я отправилась в Тверскую губ. в условленное с Завадской место. Пробыв там некоторое время, мы трое: Ев. Завадская, Кафиеро и я отправились путешествовать сначала по направлению на Рыбинск. Когда очень уставали, то делали передышку и садились на 1—2 перегона в поезд или на пароход. Шли мы, конечно, с фальшивыми паспортами под видом богомолок с котомками за плечами. Кафиеро была самая старшая из нас, я — младшая. Ночевали в деревнях и приходили иногда в сумерках, да еще уставшие, сгорбленные, загорелые, так что молодость наша не бросалась в глаза, нас принимали за действительных богомолок, с нами не стеснялись и говорили откровенно, как с людьми бывалыми по богомолью в разных местах, много видавших.
Цель нашего путешествия была не пропаганда, не агитация, а ознакомление с крестьянами промышленного района—не по книжкам, а в натуре. Ни книг, ни газет с нами не было. Шли мы по Тверской, Ярославской, Костромской и Нижегородской губерниям. Добрались мы до Нижнего с 1 рублем в кармане на троих. Была у нас явка в Нижнем у Харлампия Власовича Поддубенского (Поддубенский привлекался потом по процессу 17-ти народовольцев, но не судился, так как был признан психически больным). Мы заняли у него денег, немного отдохнули в нанятой комнате, и товарки мои решили этим и закончить свое путешествие: они были слабее меня и прихварывали. Они уехали по домам, а мне не хотелось сдаваться так скоро и хотелось ознакомиться поближе с заводскими рабочими, потому я решила поступить на Сормовский завод, что в 9-ти верстах от Нижнего.
В первый раз, как я пошла туда, мне сказали, что нет работы, что нужно подождать и справиться через неделю. Чтоб не возвращаться в город, я решила это время проработать на пристани по выгрузке с плотов дров. Работа эта очень тяжелая: на носилках носить дрова с плота на берег.
Работали под наблюдением надсмотрщика, который стоит и понукает трехэтажной бранью замешкавшихся, оступившихся, а те отвечают ему тем-же. Спешат, толкают друг друга и такими же приветствиями обмениваются между собою. С утра до вечера так и висит в воздухе эта брань, и разговаривать тут уж некогда. Поселилась я в семье рабочего, в общем, конечно, с ними помещении, и столовалась у них. В субботу или накануне какого-нибудь праздника, проработав урочное время, шли к подрядчику за расчетом. Работали поденно и не помню, один или два раза в неделю получали расчет. Усталые, голодные шли за деньгами и иногда подолгу приходилось ожидать у дома подрядчика, когда его не было дома к назначенному времени, или когда их степенство изволили обедать или пить чай. А он в это время несколько раз покажет в окно свою жирную, сытую и вспотевшую от чая рожу с разными шуточками-прибауточками, с сальными любезностями по адресу женщин. Тут, можно сказать, вполне испытала я чувство ненависти голодного трудящегося к сытому, довольному тунеядцу. С неделю проработала на пристани, а потом приняли меня чернорабочей на завод. Работа для чернорабочих женщин была такая же, как и для мужчин, но мужчин было очень мало, а главным образом женщины. Работа большею частью состояла в выгрузке с платформ и переноске строительного материала в распиловочную, а потом в сушилку, в разные мастерские и, наконец, туда, где сбирались уже вагоны. По виду я была такая здоровая, что этим выделялась среди женщин. Помню, раз нужно было перенести с одного места в другое толстый дубовый брус, для чего требовалось четверо мужчин, а налицо их было только трое, и они за четвертого избрали меня: „Ну-ка, Антонина (мое имя по паспорту), берись!" Нельзя сказать, чтоб я была особенно польщена таким вниманием, так как мне было очень тяжело нести, тем более, что я была ниже ростом, и этот брус, накренившись в мою сторону, больно давил и резал мне плечо. Но ничего— оправдала их мнение. Завод этот принадлежал Бернардаки. Директор был англичанин, страшно плохо говоривший по-русски и почти недоступный для рабочих. При входе на завод в первом большом помещении висели на стене „правила", где, между прочим, было сказано, когда, за что и в каком размере берется штраф, когда производятся сверхурочные работы и пр. О сверхурочных работах было сказано: „При усиленных ночных работах чернорабочие, по желанию, остаются и на ночную смену". Раз после гудка по окончании работы является десятник и громогласно объявляет: „Бабы, оставайтесь на ночную смену!" Я оставаться не желаю, заявляю ему и направляюсь уходить. Меня женщины останавливают и говорят, что уходить нельзя— оштрафуют. Я им возражаю, что этого не должно быть, так как по правилам остаются на ночную работу по желанию, а я не желаю.—„Что там правила! будут тебя спрашивать. Оштрафуют и все тут!"—Не может этого быть, говорю. — „Вот увидишь: завтра будешь выписана на штрафной доске! Ты не первая..." Я ухожу, а они посмеиваются над моей наивностью. На другой день встречают меня вопросом: „Видела, на штрафной доске? тебе штраф" (эта штрафная доска в той-же передней большой комнате, где и правила).— Видела! говорю: это ничего не значит: запугать хотят, стращают, а не вычтут при расчете, я по правилам.—„Пропишут тебе правила!"—Через сутки тот же окрик десятника оставаться на работу. Я опять ухожу, а мне вдогонку: „Что-же ты днем будешь работать, а за вечернюю работу этим штраф платить?!" Я доказываю невозможность по принуждению работать еще после трудового дня, и что штрафов тут никаких не должно быть. На утро на доске опять пометка о штрафе, а женщины насмешливо-укоризненно посматривают на меня. Несколько дней обходится без сверхурочной работы. Меня страшно интересует: как это можно оставаться еще работать, как следует, в продолжение 4—8 часов после такого длинного рабочего дня (рабочий день был, кажется, 12 часов). Мне казалось физически это невозможным. Продолжительность сверхурочных работ была разная: иногда с 6 до 10 вечера, а иногда с 6 до 2-х ночи за удвоенную плату за каждый час по сравнению с дневной. Потом раз опять после гудка является десятник и заявляет: „Бабы, кто хочет, оставайсь!" Я остаюсь, чтоб познакомиться с этой работой.
После небольшой передышки оставшиеся принимаются за дело, но, видать, с большой натугой. Завод в полном ходу; машины работают неослабно, а люди по мере течения времени все замедляют и замедляют свои движения. Жизнь на заводе мало-помалу затихает. Начальства не видно. Машины только работают без устали, а около машин людей все меньше и меньше, но зато видать по сторонам и углам везде сидят парочки, кучки, беседуют, а кто и прикурнул, дремлет. Некоторые группы работают поочередно: отдохнувшие, вздремнувшие берутся за дело, а те, кто работал, идут отдыхать. При входе и выходе из мастерских ставятся караульщики, и, при приближении кого-либо -из начальства, дают знать в мастерскую, и разом все вскакивают и принимаются каждый за свое дело. Начальство удаляется, и мастерская принимает прежний вид. Меня удивляло: неужели была все-таки выгодна для завода по своим результатам такая работа при затрате в полной мере всяческих подсобных материалов, при работе и верчении машин в значительном размере впустую? Больше мне уже не приходилось иметь дело с ночными работами. Не помню, сколько времени пробыла я чернорабочею, а потом перевели меня в „стружечницы"— это чином выше, поденная плата больше на пятак или гривенник, не помню. На обязанности их было подметать в вагонной мастерской от станков стружки и выносить их. Работа была более легкая, более чистая, и приходилось соприкасаться с одними и теми-же людьми у станков.
В это время на заводе работал Степан Халтурин. В Вятке я с ним не была знакома и познакомилась в Нижнем на квартире X. В. Поддубенского, там и встречались потом по воскресеньям и праздникам, а на заводе были как-бы совсем незнакомыми. Он в то время был занят мыслью об организации „Северного Рабочего Союза" и временно работал с этой целью в Сормове, чтоб завязать связи.
Через Нижний должны были провозить при отправке в Сибирь осужденных по процессу 193-х. В Питере решили устроить в Нижнем побег Екатерине Константиновне Брешковской, и с этой целью приехал в Нижний Н. А. Морозов. Нужно было устроить в городе квартиру, и предложили этим делом заняться мне. Кстати, непривычная, тяжелая физическая работа отразилась уже на моем здоровье, и требовалось обратить на это внимание. Пошла в заводский приемный покой, где мне назначили леченье и выдали бюллетень, освобождающий на несколько дней от работы. Ушла в город, но скоро выяснилось, что осужденных провезли дальше и отправили на пароходе. Никакого побега устраивать не пришлось. Оставаться на заводе я тоже не видела смысла. Пошла за расчетом в контору завода и заявила, что серьезно заболела мать, и меня требуют домой. Без возражений попросили у меня расчетную книжку. Подсчитали и выдали деньги по высшей плате для поденных женщин за все время работы на заводе, по 45 коп., как получали „стружечницы", без всяких штрафов. Прошу возвратить мне паспорт (паспорта рабочих хранились в конторе). „Паспорт ваш у станового пристава в Кунавине. Вам за ним нужно обратиться туда". Я, конечно, не последовала этому совету, так как паспорт был отправлен, очевидно, для проверки становому, а был фальшивый, потому я и сочла за благо не показываться туда и подарить становому паспорт. Пропаганды на заводе не вела, противозаконного ничего не делала и даже никаких книг у себя на квартире не имела. Но бдительное око обратило внимание (из газет было известно о процессе 50-ти и 193-х); паспорт администрацией завода был отправлен становому приставу, а ко мне обращались на „вы", в то время, как всем рабочим „тыкали", и штрафа не удержали. Из конторы я поспешила пойти к женщинам, чтоб показать им свою расчетную книжку, как был произведен расчет, и что относительно штрафа я была права, так как никакого штрафа с меня удержано не было. „Ну, конечно, Антонина, ты человек грамотный, тебе виднее, а мы люди темные". Тон был уж совсем другой, а не тот, что было вначале, когда они потешались надо мной. Попрощались со мной очень приветливо.
Счастливо убравшись с завода, благодаря тому, что сама не захотела оставаться там дольше, а то опять бы неизвестно за что очутилась, по всей вероятности, в тюрьме, поехала на родину, чтоб окончательно попрощаться с родителями, побывать там, где была учительницей и где была арестована, чтоб уехать оттуда уже навсегда и бесповоротно связать себя с революционной организацией.
Первым делом на короткое время направилась к родителям. Там, очевидно, полиция уже ждала меня, и на другой день утром нагрянул исправник с предписанием министерства внутренних дел взять меня под надзор полиции с воспрещением выезда с места жительства. Исправник приходился каким-то дальним родственником отцу и был с ним знаком. К исправнику я не вышла, а принимал его отец, который и был посредником между мною и им. Отец заявил мне, что исправник приехал, чтоб взять с меня подписку о невыезде. Говорю, что подписки не дам, потому что судом я оправдана. С этим отец и отправляется к исправнику. Исправник настаивает на подписке и обещает к следующему учебному году (я родителям говорила, что в Питере поступлю на высшие курсы) дать мне благоприятный отзыв, и мне разрешат поехать в Питер. Я отказываюсь. Так отец несколько раз пропутешествовал от исправника ко мне и обратно. Наконец, исправник заявляет, что он не может уехать без отметки на этой бумаге, что я ее видела, а иначе скажут, что он не предъявлял ее мне. Тогда я написала, что бумага мне предъявлена. Исправник уехал. Через некоторое время видим, что около нашего дома похаживают мужики. Оказалось, что становой приказал караулить меня, предполагая, очевидно, что я сейчас же намерена удрать. Крестьяне, прокараулив целую ночь, потребовали от станового вознаграждения водкой, в каком размере не помню. Караула больше не было, но сельскому старосте было приказано сейчас же давать знать становому приставу, жившему в Буйском заводе, в 7-ми верстах от нас, если я куда выеду. Подписалась в библиотеке в Уржуме и стала ездить туда довольно часто за книгами. Я еду в город за 10 в., а сотский „мчится" к становому за 7 в. Пока он туда едет и обратно от станового, а я уже дома. Таким образом, проделав несколько раз напрасно поездку к становому и находя в результате меня вернувшейся, привыкли к моим отлучкам и успокоились. Прожила я несколько месяцев и в начале февраля уехала в город и не вернулась больше. Было воскресенье и какой-то царский праздник. Возница из Архангельского оставил меня в Уржуме на почтовой станции, и очень скоро уехала я с обратным ямщиком по направлению г Нолинска. При отправке, проходя мимо соседней комнаты, увидела пальто военной формы. Оказалось, что там остановился становой из завода, который караулил меня, а в то время был в церкви на царском молебне, о чем я узнала от ямщика, с которым ехала. За время пребывания у родителей списалась с Поддубенским в Нижн.Новг. и получила от него паспорт и деньги, что пришлось получать, конечно, не на свое имя, а воспользоваться услугами местного учителя.
Прежде всего я направилась к Вятке, а затем в с. Каменицкое, где учительствовала, чтоб рассказать, почему и за что была арестована и судима. Несколько дней пробыла там и повидалась с более близкими людьми. Знакомый пожилой крестьянин повез меня до Яранска. Я не скрыла от него, что еду в Питер с целью вступить в революционную организацию. „Святое твое дело! Если бы у меня не семья, я сам бы пошел на это дело", сказал он мне. Этим последним визитом в Каменицкое и закончилось мое непосредственное общение с народом.
Благополучно добралась до Питера. За мною была погоня, но запоздалая, да к тому же я поехала не по тому направлению, не на Казань, как они предполагали, а на Вятку. В Петербурге я имела землевольческий адрес к сестре О. В. Аптекмана и попала сразу в ту группу с Плехановым во главе, из которой потом образовался „Черный Передел". Из этой группы я лично никого не знала, а мне хотелось встретиться со знакомыми по процессу 193-х, с Тихомировым и Н. А. Морозовым; просила устроить мне свидание с ними, но так и не добилась этого, получая в ответ, что они очень заняты. Новые мои знакомые предложили мне поселиться на квартире, где собирались рабочие, и Плеханов и Аптекман читали им лекции (О. В. Аптекман, „О-во Земля и Воля", стр. 317, 362). Не помню, кто был хозяином этой квартиры. Тут прожила я недолго, так как после покушения Соловьева на царя ожидали сильных репрессий, обысков и решили ликвидировать квартиру, а мне настоятельно предложили временно отправиться в Калужскую губ., не помню в какое-то имение, где я должна пробыть до вызова. Сидеть там мне скоро надоело, и я, томясь бездельем, не дождавшись вызова, поехала в Питер, чтоб самостоятельно розыскать тех, кого мне хотелось видеть. С большими трудностями, но все-таки мне удалось найти Н. А. Морозова и др. С этого времени я крепко связалась с той группой, которая образовала партию "Народной Воли".
Перед покушением Соловьева направление многих членов „Земли и Воли" определилось в сторону будущей программы партии „Народной Воли". Я упоминала, что по выходе из тюрьмы в январе уже 78 года дебатировали у нас вопрос о пропаганде фактами, а очень скоро явилась и такая пропаганда, сначала выстрелом Засулич, ее судом, потом убийством Мезенцева, покушением на Дрентельна, покушением Соловьева на царя. А что же может быть лучше ударов в самый центр государства, где неограниченный монарх является вершителем судеб как в области экономической, так и политической, и в представлении народа этот владыка рисуется священною особой, помазанником божиим. Мне при близком соприкосновении с народом приходилось упираться в безнадежность, покорность судьбе: „Не нами началось, не нами кончится!", и этот фатализм и нужно было разрушать не словами, а действием, ударами будить сознание и чувство.
В скором времени, по возвращении из Калужской губ., была нанята мною вместе с Степаном Ширяевым квартира, где мы учились домашним способом приготовлять нитроглицерин и из него динамит. С этого времени и до 1-го марта 1881 г. весь нитроглицерин и динамит приготовлялся при моем участии на квартирах, где была я и хозяйкою квартир. Сначала, как сказала уже, с С. Ширяевым на 2-х квартирах, потом с Исаевым, тоже на 2-х в Петербурге, и, наконец, с Кибальчичем, где приготовления шли для М. Садовой. На этой квартире, в качестве родственницы, жила Фанни Абрамовна Морейнис и заменяла меня в квартире в мое отсутствие, когда я была уже хозяйкою в магазине сыров на М. Садовой.
В мае 79-го года организовалась террористическая группа „Свобода или Смерть", в которую вошла я с самого начала. Членами этой группы были: Н. А. Морозов, Л. А. Тихомиров, Ал. Квятковский, Баранников, Ст. Ширяев, Гр. Исаев, Зеге-фон Лаутенберг, Арончик, Богородский, Григорий Гольденберг, студент Якимов, Е. Д. Сергеева, С. А. Иванова, А. В. Якимова и Н. С. Зацепина. Большинство членов этой группы потом вошло в Исполнительный Комитет „Народной Воли". Студент Якимов и Н. Зацепина, поженившись, вскоре отошли от революционной деятельности.
После решения Исполнительного Комитета 28 августа 79 г. устроить ряд покушений на Александра- II по пути его возвращения из Крыма в Петербург, вместе с Желябовым под фамилией Черемисовых поселились в Александровске Екатерино-славской губ,, чтоб устроить покушение по железной дороге вблизи этого города. По возвращении из Александровска на Большой Подьяческой, дом 37, кв. 27, где мы жили с Исаевым, шли приготовления динамита для взрыва в Зимнем дворце. После взрыва во дворце 5-го февраля 1880 г. Степан Халтурин скрывался у нас на этой же квартире. Тут же приготовлялся динамит для устройства покушения в Одессе весною 80 г. Дворник дома квартиры на Б. Подьяческой был прогоревший торговец из „Суровской лавочки",—„из лавочки выехал на палочке", говорил он, и он же исполнял обязанности швейцара и жил в швейцарской в малюсенькой комнате. Знакомства, оставшиеся от лучших времен, поддерживал и теперь. Нужно было ему „справлять именины", позвать своих знакомых, в числе которых был врач, околоточный надзиратель и пр. „чистая публика", а помещения то не было; вот он и попросил нас с Исаевым уступить свою квартиру на вечер для приема гостей. Отношения у нас с ним были хорошие, а благодаря такой любезности с нашей стороны мы должны были зарекомендовать себя еще лучше во всех отношениях в его мнении. Согласились, квартиру очистили, все упрятали. Квартира была в верхнем этаже, и ей одной принадлежал непосредственно примыкавший к ней большой чердак с холодной комнатой, имевшей окно напротив окна нашей гостиной. В эту комнату мы поместили Халтурина, который в шубе сидел и из окна темной комнаты наблюдал веселящихся гостей. Мы с Исаевым тоже были в числе гостей. Мне с околоточным, как раз у того окна, через которое наблюдал Халтурин, пришлось играть в карты, и я три раза оставила его дураком.
В апреле месяце в Одессе, по Итальянской улице, дом № 47, было нанято торговое помещение, где хозяевами лавочки были Перовская и Саблин, под фамилией Прохоровских, муж и жена, а мы с Исаевым— хозяевами конспиративной квартиры по Троицкой улице, дом № 3, под фамилией Потаповых. На последней квартире хранилось все, что нужно было для снаряжения мины. Раз здесь Исаев стал прочищать металлическую трубочку для запала, будучи уверен, что она пустая, как получались обыкновенно трубочки со стороны, металлическою-же тоненькой палочкой, как вдруг в соседней комнате услышала я сильный взрыв. Вбегаю и вижу Исаева бледного-пребледного, сидящего на диване с приподнятой над столом рукою, оканчивающеюся большою, четверти 1 1/2 кровяною кистью. Оказалось что в трубочке была гремучая ртуть, которая и взорвалась от трения. Первые слова Исаева при моем появлении были: „Уходи скорей с квартиры! Я погиб". Сейчас же перевела Исаева в другую комнату, в темную. Руку слегка забинтовала и опустила в таз с холодной водой. Кровь в комнате замыла, куски оторванных пальцев со стен и потолка подобрала и открыла окна во двор, чтоб видели, если кто слышал взрыв, что у нас снаружи все обстоит благополучно и спокойно. Квартира была в нижнем этаже окнами во двор, но в то время, по счастию, во дворе никого не было, и никто не обратил внимание на взрыв, так как улица от движения экипажей была довольна шумная. Затем пошла на Итальянскую улицу известить о случившемся, посоветоваться относительно врача и пр. Оказалось, что есть свой врач, который и был приглашен осмотреть раненого; забинтовал руку и сказал, что необходимо в тот же день для операции поместить Исаева в больницу, для чего он поведет предварительные переговоры с хирургом гор. земской больницы. Вечером, когда стемнело, увезла Исаева в больницу. Скоро собрались доктора для операции. Но вот беда: операцию нужно делать под наркозом, а вдруг под влиянием наркоза Исаев скажет что- нибудь, чего не следует. Заявляю докторам, что буду присутствовать при операции, но они не соглашаются, а я энергично настаиваю и, наконец, меня оставляют в операционной комнате. Я сажусь в некотором отдалении от операционного стола, но где могу все слышать. Исаев сильно возбужден, и с трудом его усыпили, для чего потребовалось очень большое количество хлороформа, и что объяснили доктора предположением, что он алкоголик. Все обошлось благополучно. Несчастье мы свалили на то, что оторвало пальцы в складе машин, куда он заходил, от собственной неосторожности при пробе машины. Были у него и на лице небольшие следы ожога, но, повидимому, в больнице не было сыщика, и никто на это не обратил внимания.
Покушения в Одессе не произошло потому, что царь не поехал через Одессу. Возвратившись из Одессы, поселилась вместе с Перовской на конспиративной квартире по 1-й роте Измайловского полка, д. № 18, под фамилией Сипович. Для жандармов так и осталось невыясненной загадкой, кто такая была Сипович.
В это время шли приготовления к покушению под Каменным мостом по Гороховой улице, где я должна была быть сигнальщицей и издали, завидя царский выезд, пройти по Каменному мосту и этим дать знак Желябову быть готовым ко взрыву. Покушение не состоялось.
Затем была устроена динамитная мастерская на Обводном канале (уг. Измайлов. пр.), хозяевами которой были Кибальчич и я. Здесь в последний раз приготовлялся динамит при моем участии.
2-го декабря было нанято Богдановичем помещение на М. Садовой, к мы, под фамилией Кобозевых, поселились там, где из сырной лавки был устроен подкоп и заложена мина под улицу (см.„Каторга и ссылка", № 1/8 1924 г., А. Якимова „Из далекого прошлого", стр. 9—17).
3-го марта в разное время дня Богданович и я ушли из магазина и по разным железным дорогам, я через Смоленск, уехали в Москву. Прожила там около 1 1/2 месяца и поехала в Киев отдохнуть на юге и устроить свои личные дела, но в тот же день по приезде, 21 апреля, была арестована вместе с Мартыном Рудольфовичем Ланганс в меблированных комнатах у Ф. А. Морейнис. Посадили меня в Киевский тюремный замок. Обстановка там в первое время была такова, что друзья стали думать об устройстве мне побега (наверное не помню под какой фамилией была арестована, а кажется, Емельянова, Ольга Владимировна, имя и отчество помню хорошо). Жандармы тогда еще не подозревали мою причастность к террористическим делам, но через некоторое время был привезен в Киев В. Меркулов*, который признал меня, и сейчас же обстановка изменилась, был усилен караул, так что мечты о побеге сразу рушились. *Рабочий, участвовавший в подкопе на Итальянской, где он впервые встретился с Якимовой. В. Фигнер.
Возили меня сначала в Александровск для предъявления хозяевам дома, где мы жили с Желябовым, а потом в Питер. После короткого пребывания в департаменте полиции (несколько часов), при чем посадили в какую-то комнату, через которую пробегало много людей, очевидно, шпиков, повезли в Петропавловскую крепость. При перевозке по железной дороге, кроме 3-х жандармов, сопровождал жандармский офицер, который в начале пути заявил мне: „Не вздумайте дорогою шалить... знайте, что у меня приняты все меры!"
Судилась я по процессу 20-ти народовольцев, с 9 по 15 февраля 1882 г. („Былое" за 1906 г. № 1—„Процесс 20-ти народовольцев", стр. 222—301). Приговорена к смертной казни, замененной бессрочной каторгой.
До 25-го июля 1883 г. сидела в Екатерининской куртине Петропавловской крепости с короткими промежутками сиденья в Трубецком бастионе. Я была изолирована в Екатерининскую куртину потому, что при мне был маленький ребенок, родившийся 13 окт. 81 г., в Доме предв. закл., крик которого не должны были слышать другие заключенные. Там же в противоположном конце коридора помещался до казни Суханов.
После конфирмации приговора все осужденные были переведены на каторжное положение: одни в Алексеевский равелин, другие в Трубецкой бастион, я в Екатерининскую куртину; но везде режим вводился один и тот же: переодеты были в казенную дерюгу, лишены пользования своими средствами (мыла, чаю, сахару), давался только кипяток утром и вечером (ели черный хлеб с солью и кипятком). Лишены были медицинской помощи (в крайнем случае в первое время призывался только фельдшер), книг, и, кроме библии или евангелия, ничего не давали. Пища должна была быть солдатская, но благодаря сильному воровству ужасно отвратительная. Мой грудной сын энергично запротестовал против такого питания; начались сильные желудочные заболевания, и кричал он благим матом день и ночь. К ребенку являлся доктор Вильмс, и по его предписанию мне стали давать, вместо жидких водянистых кислых щей, бульон два раза в день, а через некоторое время дали бутылку молока и 3-копеечную французскую булку в день. Благодаря ребенку, пускали на прогулку сначала через день на 20 минут, а потом и каждый день; давали мыла для купанья ребенка и стирки в камере его белья. При моем заболевании приходил фельдшер, и в первый раз доктор Вильмс пришел лично ко мне, по вызову фельдшера, который думал, что у меня начинается гангрена (были злокачественные нарывы от худосочия), в результате чего мне дан был рыбий жир и увеличена ежедневная прогулка, кажется, до */2 ч. или 40м. („Историко-Революционный Вестник", № 1 (4) 1922 г. Издание О-ва политкаторжан и ссыльнопос. А.Якимова.—„Из прошлого", стр. 13—17).
В августе 83 года была отправлена в Сибирь. (Наше путешествие описано в брошюре А. В. Прибылева—„От Петербурга до Кары').
Каторгу отбывала на Каре и в Акатуе. На Кару привезли меня в конце мая 1885 г., так как в Красноярске болела тифом, кроме того все время был болен ребенок, которого и в Красноярск привезла с воспалением легких, а потом бронхитом, ветряной оспой и пр., пока не передала его на волю знакомым, в семью административного ссыльного Сергея Васильевича Мартынова, так что в Красноярске пробыла больше полугода. Затем болела в Чите и лежала несколько месяцев в военном полугоспитале.
С конца мая 1885 г. по сентябрь 1890 г. содержалась в общей женской политиче-ской тюрьме, после чего условия содержания политических были радикально изменены, и отдельные политические каторжные тюрьмы уничтожены. Из мужской тюрьмы 17 человек тогда было выпущено в вольную команду, а 13 человек отправлено в Акатуй во вновь отстроенную тюрьму для помещения вместе с уголовными и с обязательными с работами в рудниках; из женской тюрьмы тоже выпустили четверых в вольную команду, а в числе других четырех—Салова, Ананьина, Тринидатская и я были переведены в уголовную женскую тюрьму на Усть-Каре. Там просидела я 2 года и 10-го сентября 92 г. выпущена в вольную команду на Нижней Каре, которая просуществовала там до мая 1897 г. и была переведена в Акатуй. С этого времени никого из политических на Каре не оставалось.
В вольной команде на Каре я вышла замуж за Моисея-Андреевича Диковского. Переведенные в Акатуй вольнокомандцы оставались тоже в вольной команде, и семейные жили в деревне Акатуй, в 2-х верстах от тюрьмы. Окончила каторгу в 1899 г., в августе месяце, ибо каким-то манифестом Николая II (кажется, при коронации) бессрочная каторга была заменена двадцатилетней, да кроме того, женщинам в рудниках (Кара и Акатуй—рудники) 8 месяцев считалось за целый год, и таким образом, вместо 20-ти лет пришлось пробыть на каторге 17 'лет и 6 месяцев. На поселение назначена была в Якутскую область, но по болезни 3 - летнего сына, родившегося на Каре, сначала временно, а потом и окончательно оставлена в Чите. Муж мой окончил каторгу еще на Каре и на поселение назначен был в Забайкальскую область, но оставался со мною до окончания моего срока, а по приезде нашем в Читу поступил на службу по постройке Забайкальской железной дороги. С июля 1900 г. я занимала место конторщицы по службе пути при постройке той же дороги, а с переходом дороги в эксплоатацию была штатной конторщицей той же службы.
В декабре 1904 г. „самовольно отлучилась ", как было сказано потом в обвинительном акте, из Читы в Европейскую Россию, где сразу попала в окружение двух провокаторов: Татарова и Азефа. Из этого периода воспоминания остались самые тяжелые: беспрестанно чувствовала, что за всеми моими передвижениями следят шпики, в борьбе с которыми приходилось тратить почти все время, так что рада была бы аресту, чтоб избавиться от этого кошмара. Арестована была 23-го августа 1905 г. в поезде жел. дороги на станции Орехово-Зуево, едучи из Нижнего в Москву.
Сначала повезли меня во Владимирскую тюрьму, а через два дня отправили оттуда в Питер в Петропавловскую крепость. До 30-го октября 1905 г. продержали в Петропавловке и ни разу не вызывали на допрос, а потом отправили в тюрьму во Владимир, так как сейчас же после октябрьского манифеста нельзя было создать политического процесса, но решили судить меня за побег из Сибири и запрятали в башню Владимирской тюрьмы.
7-го октября 1906 г. судили за самовольную отлучку из Сибири и приговорили на 8 месяцев тюремного заключения по месту ссылки без зачета предварительного заключения до суда. Освободилась из тюрьмы в Чите 7-го июня 1907 г. Манифест 1905 г. не был применен ко мне во время заключения по толкованию начальства, потому что „побег—преступление уголовное, а не политическое', применен он был, т.-е. получила право жительства в Европейской России, кроме столиц и столичных губерний, позднее, но не помню, в каком году.
Со времени освобождения из тюрьмы в 1907 г. до 17 г. несколько раз подвергалась обыскам и даже была арестована на короткое время в связи с местными делами партии с.-р. и Красного Креста.
Окончательно выехала из Сибири, из Читы, 10-го июня 1917 г. Короткое время пробыла в Москве и поехала в Одессу. Там с сентября месяца была земским инструктором по выборам в Учредительное Собрание в Одесском уезде, с какою целью ездила по деревням этого уезда и старалась проводить программу партии с.-р. Этим и окончилась моя политическая деятельность.
С 30-го ноября 1917 г. живу в Москве. В начале 18 г. занималась с малограмотными женщинами при Комитете Общественных Организаций, потом работала в разных кооперативных учреждениях: в О-ве „Кооперация", в Наркомпроде и, наконец, в Центросоюзе с 26 января 1920 г. по 15 июня 1923 г. Здесь больше двух лет работала по выборам в комитете служащих Центросоюза в качестве секретаря комитета. Со времени организации Общества бывших политических каторжан и ссыльнопоселенцев работаю немного там.