ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Карпович и Азеф Я не сказала, что еще до совещания Ц. К. с нами мы узнали, что член боевой организации Карпович не верит в провокацию главы этой организации и, увлеченный революционной репутацией Азефа, грозит перестрелять всех, кто осмелится назвать, его предателем. После Карпович отрицал это. Раньше было сказано, что в 1907 г., когда Карпович, бежавший из Сибири, явился в Финляндию, я подтолкнула его принять предложение партии и вступить в боевой отряд. Но вот что удивительное с тех пор прошло более года, и этот чистый, искренний человек, бывший в течение этого периода под руководством Азефа и в постоянном общении с ним, позаимствовался от него только замашкой относиться небрежно к общественным деньгам и широко тратить их, но не заметил, что боевой отряд все время бездействовал и находился в состоянии полного паралича. Этот чуткий человек не замечал и не заметил политики Азефа втягивать в проекты террористических актов (проекты-то были!) людей, уже отдавших революционному делу свои силы, как А. Якимова, М. М. Чернявский, М. О. Лебедева. По поручению Азефа, Карпович ездил в Читу для приглашения Якимовой 1, к той Якимовой, которая отбыла каторгу и, будучи на поселении, бежала в 1904 г., чтобы работать в партии. Она бежала с паспортом, который дал предатель Татаров, и благодаря этому с первых же шагов за ней гонялись сыщики по всей России. В Одессе, Киеве и на Кавказе, в Нижнем, Москве и Смоленске ее преследовали агенты тайной полиции и, в конец измученную, арестовали, наконец, в жел.-дор. поезде {268} по дороге во Владимир. Оттуда отвезли в Москву, потом в Петропавловскую крепость, опять во Владимир, где и судили в 1905 г. за “самовольную отлучку” и, несмотря на амнистию 17 октября, приговорили к 8 месяцам тюрьмы без зачета предварительного заключения! А потом возвратили в ссылку. Как Карпович, относившийся раньше к старым народовольцам с известным пиэтетом, не поинтересовался прошлым Якимовой, осужденной еще в 1882 г., и взял на себя поручение Азефа, хорошо осведомленного о всех мытарствах, испытанных ею в 1904 и 1905 гг.? Якимова отказалась принять предложение, указав на то, что измучена скитаниями и испытанными ею мучительными опасениями за тех, кого в своих переездах могла скомпрометировать. Потерпев неудачу у Якимовой, Азеф обратился к М. М. Чернавскому, осужденному в 1877 г. по делу о Казанской демонстрации и отбывавшему каторгу в централе Харьковской губ. и на Каре. Он должен был взять на себя в с. Большая Кипень (неподалеку от Ропшинской охоты царя) роль хозяина чайной “Союза русского народа”,— он, с его интеллигентным лицом, лицом апостола! А быть хозяйкой этой чайной Азеф предложил М. О. Лебедевой 2, которая до 1907 г. была разъездным агентом партии с.-р. и развозила партийную литературу по всей России и Сибири. Да! Шлиссельбуржцы и старые революционеры манили к себе Азефа: Поливанова, психологические особенности которого и революционное прошлое требовали бережного отношения, он втянул в террористические приготовления, и Поливанов среди этих приготовлений застрелился у Азефа на даче, во Франции. Меня он приглашал к деятельности среди военных в Петербурге; быть может, не для того, чтоб предать правительству, но чтобы быть магнитом и, пользуясь мной, предавать тех, кто придет на приманку. То же самое, совершенно откровенно, Азеф предлагал Н. Морозову. Он звал его не для революционной пропаганды. Нет! “Ваше имя, — говорил он Морозову, — будет привлекать молодежь, и это очень важно для партии”. Это было вскоре после выхода Морозова из Шлиссельбурга. Морозов инстинктивно не доверял Азефу и отклонил предложение. {269} У Азефа под руками была целая партия, и все же ему были нужны мы, чтобы нашими руками загребать жар. А между тем, в низах партии рядовые члены ее относились к нам с трогательной теплотой и бережностью. Рабочий Агеев, бывший каторжанин, бежавший с поселения и познакомившийся со мной в Швейцарии, зная, что я “тоскую без революционной деятельности, писал мне как-то, что от меня морально невозможно требовать никакой революционной работы, но что “самый факт, что вы живете, — говорил он, — дает нам утешение и радость” 3. Насколько Карпович был слеп и, можно сказать, наивен, показывает следующий случай в бытность его в отряде Азефа. Однажды каким-то образом в Петербурге он был арестован. Его отвели в охранку, и после краткого допроса об имени и звании он был отведен в общую камеру. “Там я назвал свою фамилию”, — рассказывал он мне в Париже; я поняла, что он назвал свою настоящую фамилию. Сколько времени он пробыл в этой камере, он не упоминал. Затем пришел соответствующий чин и вызвал его, чтоб ехать на его квартиру за вещами. Отправились на извозчике, но по дороге к дому, в котором проживал Карпович (под нелегальным паспортом), полицейский остановил извозчика и, указывая на табачную лавочку, сказал Карповичу: “Забегу купить папирос”. Петр Владимирович остался один, сошел с пролетки и был таков. “Но ведь вас выпустили”,— воскликнула я, выслушав его. Но он только смеялся, и, сколько я ни убеждала его, что все это было подстроено, он остался при своем, приписывая свою удачу глупости полицейского. По версии Леоновича, слышавшего тот же рассказ от Карповича, дело происходило еще смешнее: после первой остановки за табачком Карпович с экипажа не сошел и сидел, пока полицейский не вышел из лавочки. Видя, что его клиент продолжает сидеть, полицейский уселся и велел ехать дальше, но через несколько времени опять остановил извозчика и, указывая на ворота одного дома, сказал Карповичу: “Мне нужно зайти навести справку”,— вошел в калитку и пропал. Сидел, сидел Карпович, наконец догадался сойти с извозчика и уйти. {270} Как велось боевое дело, в каком состоянии был материал, необходимый для боевиков, можно судить по следующему. Дело происходило, должно быть, в сентябре1, когда я жила в Париже. Я зашла к жене Азефа. В квартире я застала “Николая”, о котором упоминала: он состоял вместе с Карповичем и М. Чернавским в боевой организации Азефа и только что приехал из России, как и сам Азеф, находившийся тут же. Вид последнего бросился мне в глаза: он был чисто выбрит, и костюм на нем был, можно сказать, щегольской — прекрасно сшитая, совершенно новая пара резко отличалась от одежды, в которой я привыкла видеть “Ивана Николаевича”. Осмотрев его критическим взглядом, я со смехом спросила: — Что это вы сегодня такой хорошенький? Он ответил: — Я был в бане,— и мне, глупой, нелепость ответа не бросилась в глаза. Варвара Ивановна Натансон однажды сказала: “С.-р. глупо честны”. А в другой раз кто-то процитировал чужие слова: “Честный человек во всех видит людей честных, а мошенник во всяком человеке видит плута”. На деле Азеф, вероятно, собирался с визитом к Рачковскому. “Николая” я видела тут в первый раз. Это был молодой человек с наружностью, которую встречаешь у десятков и сотен молодых людей — рабочих; среднего роста, брюнет, с коротко остриженными черными волосами и румяными щеками, он производил впечатление довольно приятное. Зная, что он из Петербурга, я стала расспрашивать, что и как. Надо сказать, что летом на юге Франции, а, может быть, где-то в Испании, умер великий князь Алексей Александрович. Его тело должны были перевезти в Россию для похорон в Петербурге. В партии не было и помину воспользоваться этим случаем, и знаменательно, что в Париже среди партийных людей шел, как я помню, слух, что правительство имеет заверение, что никакого выступления партии во время церемонии не будет. — Расскажите, — обратилась я к “Николаю”, — как происходило похоронное шествие? И вот его описание. 1 {271} За гробом шел император; шел один, в нескольких саженях от него находилась свита; по улицам шпалерами были выстроены войска — один ряд солдат; за солдатами стояла публика; непосредственно за спиной солдат стояли боевики: Карпович и “Николай”. — Вы были вооружены?— спросила я. — Нет. — Вы могли бросить бомбу? — Да... Но у нас их не было. Не то, что у них в данный момент, а вообще в Петербурге не было, что подтвердил мне потом и М. Чернавский, ведавший исключительно боевым снаряжением: материал (динамит и пр.) был, а бомб приготовлено не было. — ...Да это не имело бы никакого значения,— продолжал “Николай”. Это уж было чересчур... и Азеф протянул: — Ну... положим!.. А “Николай” прибавил: — Когда мы с Карповичем уходили, за нами была слежка... Как принял и как пережил Карпович, так веровавший в Азефа, момент, когда после полного разоблачения истина раскрылась перед ним во всей наготе своей,— я не знаю, не была свидетельницей этого. Но последствия нравственного удара, испытанного им, были печальны. Со всей необузданностью человека, потерявшего себя от разразившейся над ним катастрофы, он объявил, что более не считает себя социалистом: отныне он не революционер и будет жить, как буржуа. Он выписал из России деньги (тысячи 4), доставшиеся ему по наследству, и поселился в Лондоне, устроив квартиру, на которой зажил в полном отчуждении от прежних интересов, друзей и знакомых, а при встречах с чужими людьми позволял себе такие несдержанные речи и отзывы, которые не может позволять себе человек, бывший членом партии. Это прекратило связь между нами. Он думал учиться, чтоб иметь специальность для заработка, но семь лет отсутствия умственного труда показали, что он уже не в силах заниматься учебой, и он принялся за ремесло массажиста. Наступила революция 1917 г., и хорошая натура Карповича возобладала: он со всем пылом революционера приветствовал ее {272} и немедленно хотел вернуться в Россию. “В Россию, в Россию”, — восклицал он, обращаясь в письмах к сестре 1. И он отправился из Англии на пароходе вместе с бывшим офицером, с.-р. И. И. Яковлевым. Германская подводная лодка на пути к Норвегии взорвала пароход. Яковлев спасся в лодке и с великими трудностями, еле живой, добрался до Петербурга. Он рассказал, мне о трагической гибели Карповича и его спутников, севших в другую спасательную лодку, перевернувшуюся в водовороте в момент, когда пароход шел ко дну. Подробности об этой трагедии можно найти в IV томе Собрания моих сочинений, где имеется биографический очерк, посвященный нашему шлиссельбургскому Вениамину. {273} ГЛАВА СОРОКОВАЯ Цюрих Потрясенная разоблачением, что в центре партии с самого возникновения ее находился провокатор, униженная своим собственным легковерием, возмущенная концом дела, я решила покинуть Париж. Я чувствовала, что должна изменить содержание своей жизни и стать свободной от всяких влияний и коллективной ответственности. Но я колебалась. Как порвать узы, которые связывали меня в течение последнего года? Мне было стыдно; стыдно сделать шаг назад, отступить, и эти колебания наложили на меня новые тяжести. Так, я присутствовала еще на нескольких собраниях, на которых обсуждалось, как выйти из создавшегося положения; как продолжать дело; выбиралась т. н. “судебно-следственная комиссия по делу Азефа” из С. Иванова, А. Баха, Блеклова и Лункевича 2; Савинкову было предложено стать во главе боевого дела, с широким полномочием подбирать себе сотрудников и устанавливать свои отношения к ним. Денег не было; единственным человеком, который в данный момент мог дать их, был В. Иванов. Но он говорил: “Если Вера скажет, я дам пять тысяч”. Я сказала — он дал. Потом возникло недоверие к политической честности разных лиц, начались перекрещивающиеся подозрения то относительно одного, то по отношению другого. Я слышала рассказ о допросе б. офицера Деева и его знакомой — Цейтлин, о том способе, каким Савинков вынудил у последней признание, что она, как {274} и Деев, состоит агентом тайной: полиции. Жить в Париже было невыносимо. Мои колебания кончились — я решилась. Я пошла к Марку Натансону, товарищу и другу с 1876 года, и сказала, что я прошу больше не считать меня принадлежащей к партии и уезжаю в Швейцарию. Я надеялась изолироваться там от всех русских революционных колоний. Натансон выслушал меня молча. В это трудное время нравственную поддержку, за которую я чувствую признательность и теперь, когда с тех пор прошло 20 лет, мне оказал Авксентьев. Я пришла к нему и повторила мое заявление Натансону. Авксентьев на это сказал: — Вы и не должны были примыкать ни к какой партии, потому что вы принадлежите всем. Эти слова всколыхнули то духовное родство, которое связывало меня со всеми революционными поколениями, возникшими после “Народной Воли”, каковы бы ни были их названия. Они, эти слова, указали и поставили меня на место. Я ликвидировала квартиру на улице Deloing, которую вместе с сестрой И. Фондаминского наняла осенью, предполагая основаться на постоянное житье в Париже. Убежищем своим я выбрала тихий город учащейся молодежи — Цюрих, в университете которого некогда я сама училась. Там я знала только доктора Брупбахера, лидера социал-демократической партии немецкой Швейцарии, и семью доктора Эрисмана. Брупбахер был оригинальный человек, вечно сыпавший парадоксами, женатый на русской, Л. П. Кочетковой, которая была его товарищем по медицинскому факультету. Благодаря ее революционному влиянию, он понимал русское революционное движение и сочувствовал ему; он изучил русский язык, чтоб читать русские книги и познакомиться с нашей литературой. А когда Лидия Петровна, работавшая в России, попала в административную ссылку — в Мезень, он отправился на некоторое время к ней. В России, могучей и убогой, все, даже и ее непорядки, в противоположность размеренности западноевропейского благоустройства, чрезвычайно понравилось ему 1. Со смехом рассказывал он, как ставил в Мезени самовары и ходил за провизией; как на пути пароходы приходили вместо 4 часов в 7; на пристанях стояли, сколько хотели, и ухо-{275}дили совсем не по расписанию. Но главное, что его прельщало, это — русская душа. Быть может, не без пропаганды Лидии Петровны, горячей защитницы крестьянской общины, или из отвращения к западноевропейскому буржуазному строю и обществу, он говорил: “Частная собственность не вытравила сердца русского народа”. Я познакомилась и подружилась с ним и его женой еще в 1907 г. в санатории “Марбах” на Боденском озере, и ценила не только как революционного деятеля и прекрасного оратора, но и как доброго, отзывчивого человека. Когда в этот приезд, бывало, мы шли по улицам рабочего квартала, к нам то и дело подходили мужчины, женщины и дети, чтобы пожать ему руку, — это были его пациенты из рабочих семей, не хотевшие пропустить своего доктора без приветствия. Доктор Ф. Ф. Эрисман, швейцарец, был, как и Брупбахер, женат на русской, нашей Сусловой, одной из двух первых женщин, кончивших медицинский факультет в Швейцарии. Она училась в Цюрихе одновременно с Эрисманом. Отсюда пошло сближение с Сусловой, и возникла у Эрисмана любовь ко всему русскому. Он изучил русский язык, и хотя с небольшим акцентом, но отлично говорил по-русски. Отправившись в Россию, он стал профессором Московского университета и, как гигиенист, был очень полезным гласным городской думы. При Делянове за неблагонадежность был лишен кафедры и вернулся в Цюрих, сохранив навсегда самое лучшее воспоминание о России, с которой до конца жизни, не прерывал сношений, не теряя связи со своими московскими друзьями. Высоко ценя русскую интеллигенцию, он не мирился с узкими, мещанскими интересами швейцарской буржуазии и постоянно подчеркивал широту взглядов и демократические нравы русских. По убеждениям он был социал-демократ, состоял членом городского управления и много делал для рабочего населения Цюриха, выросшего за время от 1872 года в громадный промышленный центр немецкой Швейцарии. В этот приезд в Цюрих он с гордостью водил меня по Народному дому, его детищу, стоившему городскому управлению больших средств и действительно великолепному. В нем сосредоточивались бюро всех профессиональных союзов Цюриха, были прекрасные залы для всякого рода собраний, больших и малых, библиотека, столовая и ванная {276} с душем — все прекрасно оборудованное и приспособленное для обслуживания рабочих за самую незначительную плату. После развода с Сусловой, вышедшей замуж за профессора Голубева, Эрисман женился на москвичке Гассе. Последняя училась в Цюрихе одновременно со мной, но шла двумя курсами старше. Теперь, в 1908—1909 году, у нее был сын, кончивший на философском факультете, ставший потом профессором в Бонне, и 16-летняя дочь, вскоре поступившая в университет. В Цюрихе, на Болейштрассе, я наняла комнату у молодой, симпатичной швейцарской беллетристки — Зибель. Комната была, можно сказать, совсем без мебели, но, привыкнув к пустоте тюремной камеры, мне это даже нравилось; а главное, она была совершенно изолирована и имела отдельный ход с лестницы. В доме целый день царила желанная для меня тишина, только с 11—12 ч. ночи русские, наполнявшие дом, идя по лестнице, громко разговаривали, хохотали и производили шум. Обедать я ходила к хозяйке, у которой столовалось еще несколько молодых русских студенток, далеких от всякой политики. Это была живая, веселая компания, очень много смеявшаяся, и так как за столом сидела и хозяйка, то все говорили исключительно по-немецки. Хозяйка называла эту компанию Lachacademie 1. В главе “С горстью золота” я описала свою первую после Шлиссельбурга попытку войти в жизнь. Тогда, в деле оказания помощи голодающим, я потерпела духовную неудачу, принесшую мне много огорчения. Вступление в партию с.-р. было второй попыткой найти место в жизни. И вот теперь, через полтора года после сделанного шага, я снова оказалась перед пустотой, с душой, еще более отягощенной, чем в 1906 году. Тогда — была филантропия, и были разбиты понятия о шоколадном мужике. Теперь нечто несоизмеримо большее — революция, с которой всю сознательную жизнь я была кровно связана. Чуть-чуть оправившись, я бросилась в организацию, из членов которой, кроме нескольких старых друзей, разделенных со мной пространством, знала только двух — Савинкова и, мельком, Гершуни. И через 18 месяцев поняла и почувствовала, что среди них я лишняя, и что ни они со мной, ни я с ними не можем слиться... {277} ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ Работа Осенью 1908 года редакция “Русского Богатства” разослала по моей просьбе в различные места Европейской России и Сибири опросные листки с целью произвести анкету относительно материального и духовного быта административно-ссыльных. Многие ссыльные откликнулись на приглашение дать точные ответы, и редакция получила довольно богатый статистический материал, охватывающий более 21/2 тысяч лиц, давших показания: о национальности, поле, возрасте, профессии и степени образования; о предмете обвинения и сроке ссылки, а также об экономических и моральных условиях своей жизни. Во многих местах ссыльные и раньше, по собственному почину, предпринимали подобные анкеты по отдельным селам и городам, но не имели возможности охватить значительный район. Для этого не было ни материальных средств, ни свободы сношений, так как местные власти бдительно следили за тем, чтобы держать ссыльных в разъединении. Попытки собрать статистические сведения о ссылке делались не раз и со стороны. Так, Комков, в статье “Сухая гильотина” 2, помещенной в августовской книжке “Образования” за 1908 г., говорит, что путем личного объезда произвел исследование, касающееся 151/2 тысяч ссыльных! Он давал общие итоги, но не детали, и в этом отношении материал по анкете “Русского Богатства” мог быть полезен для будущих исследователей того, что так метко было названо “сухою гильотиною”. Надо заметить, что вопрос об административной ссылке царского периода в целом еще не нашел не только тогда, но и до сих пор ни своего исследователя, ни своего статистика. После революции {278} 1906 г. до 100 тысяч человек различного общественного положения, возраста и пола были рассыпаны по различным губерниям, но никто не знал в точности даже и названия их всех. Были ли губернии, в которых ссыльных не было? Никто не был в состоянии ответить — ни департамент полиции, ни даже само министерство внутренних дел. Материал ссылки — такой текучий! Ссылались и высылались из “пределов”; возвращались и бежали, перебирались сами или переводились волею начальства из одного места в другое. Кто следил за этим? Кто записывал и считал? Сколько денег государство тратило на ссыльных — было неизвестно. Кредит, который испрашивался в 3-й Государственной Думе, был смешон по своему ничтожеству: 700 тысяч с чем-то! Потом открылось, как было видно из газетных отчетов 1909 года, что из сверхсметных сумм на административно-ссыльных в 1907 году было истрачено 1 миллион 300 тысяч рублей да около 700—800 тысяч сверх того израсходовано на продовольствие и издержки по пути следования. Вероятно, и это еще было не все... А если не было ни точных цифр относительно числа ссыльных, ни точного определения мест, в которых они расселены, и неизвестны расходы государственного казначейства на “сухогильотинированных”, то нечего было и ждать каких-либо общих данных о возрасте, поле, степени образования и общественном положении ссыльных. Приходилось довольствоваться частными попытками отдельных лиц и журналов, стремившихся осветить предмет с той или другой стороны. В Цюрихе, как раз в то время, когда морально я так нуждалась в работе, которая отвлекла бы меня от внутренних переживаний, я получила от редакции “Русского Богатства” весь собранный ею материал. Он был очень обширен и дан 50-ю корреспондентами. Сидя в своей комнате на Болейштрассе, я ежедневно посвящала часа три разбору, а потом и обработке присланных анкет. Один молодой эмигрант, Д. Страхов, бежавший из Сибири, помогал мне; он писал под мою диктовку, когда я составляла рукопись для “Русского Богатства”. Тут впервые, по приведенным цифрам анкет, я могла оценить громадную передвижку, которая совершилась за время моего отсутствия из жизни, в составе того, что можно назвать революционной армией, потому что это была действительно целая армия — не десятки и сотни моего времени, а тысячи рядовых нашей революции. {279} Передвижка состояла в полном изменении состава лиц, участвующих в революционном движении. Во времена “Народной Воли” действующие лица принадлежали к культурным слоям общества. Это были дворяне и разночинцы из духовенства и чиновничества; рабочие входили лишь единицами; теперь, после революции 1905 года, состав ссылки вполне соответствовал численному составу всего населения. Самую крупную цифру представляли крестьяне, рабочие и солдаты; очень немногочисленны были верхи. Это ясно выражалось и в рубрике образования. Лица с высшим и средним образованием составляли лишь самый тонкий слой, обширна была рубрика прошедших начальную школу и рубрика грамотных, а затем шли неграмотные. Необходимо сказать, что содержание материала, который касался губерний Архангельской, Вологодской, Олонецкой, Астраханской и сибирских: Тобольской, Томской и Енисейской (отчасти и Якутской области), отличалось удивительным однообразием и бесцветным описанием жизни ссыльных. Никаких ярких фактов в области злоупотреблений и каких-нибудь насилий или жалоб на грубость администрации не было. Тусклая, скудная обыденность; монотонность, прозябание в тоске, бездействии и нужде — такова была общая характерная черта быта административных ссыльных. Серый, тяжелый колорит, однако, захватывал и удручал, когда я читала одно за другим описания не жизни в ссылке, а существования в ней. Когда я перелистывала написанные мною страницы о ссылке, казалось, на дворе — осень и идешь по лесу. Ни один луч солнца не прерывает темно-серых туч, которые вот-вот прольются бесконечным, мелким дождем. На небе только одни краски — различные оттенки серого — от беловатой дымки до густосвинцового облака. Под ногами шелестят опавшие листья, и чувствуется кругом, запах медленно тлеющей растительности. Целое поколение погибших листьев! А прежде они были такие свежие, такие яркие и молодые... И ветер все колышет и колышет ветки и обрывает на деревьях последнюю редеющую листву: и листья падают... падают... Мало-помалу между окружающей средой и душевным настроением наступает созвучие: становится так грустно, как будто осень будет всегда, и не проглянет солнце. Хоть знаешь, что проснется жизнь и зазеленеют листья, но ведь это будут уже новые листья, а опавшие и пожелтевшие — не зазеленеют вновь... {280} Труд был кончен, и я думала: Максимов написал “Сибирь и каторга”; Ядринцев написал “Русская община в тюрьме и ссылке”, и в 70-е годы каждый молодой человек, каждая девушка, думавшая об общественной деятельности, брали эти книги и учились по ним сочувствовать жертвам социальных нестроений, симпатизировать страданию и человеческому горю. Они воспитывались на этих книгах, как бы в смутном предчувствии, что подобные же страницы будут повествовать и о них, о “политической тюрьме и ссылке”, о жизни и условиях внешнего быта и внутренних переживаниях целых поколений, выброшенных политическими неурядицами нашей родины. “Явится ли, — раздумывала я, — рука, которая в одной книге объединит все, что можно сказать об этой стороне русской жизни, и даст своего рода настольную книгу молодым поколениям?” Один член 3-й Государственной Думы, говоря в то время об административной ссылке, сказал: “Это — жертвоприношение Каина, и дым от него стелется по всему лицу земли русской!” Заключительные слова моей рукописи были: “Да! Этот густой дым темным облаком стелется по земле русской... стелется и душит тех, кто заброшен в глухие села севера, в крошечные поселки Сибири, и разносит он всюду страдание и горе!” В конце текста стоит дата: 17/IX 1909 г. “Русское Богатство” не напечатало моей статьи: она была длинна и бледна. Николай Федорович Анненский, просматривавший ее, в письме ко мне писал, что рукопись очень растянута: “Вот если бы побольше таких страниц, как написанное вами предисловие и заключение”, — прибавлял он. Эти страницы — последние страницы настоящей главы; я переписала их по сохранившемуся у меня тексту, написанному, как говорит дата, 19 лет тому назад. {281} ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ Третья поездка в Англию Работа над анкетами фиксировала мое внимание на участи ссыльных, и, кончив ее, я решила отправиться в Англию. Там Софья Григорьевна Кропоткина уже несколько лет вела агитацию в пользу административно-ссыльных. Я узнала об этом в мою первую двухнедельную поездку в Лондон. Англичане, живущие с незапамятных времен при правовом порядке и воспитанные в уважении закона, считают непереносимым злом всякую административную расправу. Достаточно осведомленные о суровости русских судов и постоянном давлении на них правительственных властей, они все же считают: какой бы то ни было — все же это суд, который выслушивает обвиняемого; подсудимый имеет на нем защитника и пользуется правом апелляции; но административный произвол, бессудная расправа в их глазах — самая возмутительная несправедливость, и к жертвам этой несправедливости они относятся с исключительным сочувствием. В царский период Софья Григорьевна из года в год объезжала несколько таких больших городов, как Манчестер, и на митингах делала доклады о положении ссыльных. Благодаря ее друзьям, рассыпанным повсюду, и имени Петра Алексеевича, митинги собирали многочисленную публику. В самом Лондоне Софья Григорьевна основала “Комитет помощи административно-ссыльным”, среди членов которого были люди с именами, литераторы, издатели и дамы из богатой среды. Неизменной сотрудницей и обычным оратором на собраниях наряду с Софьей Григорьевной была русская немка из Прибалтийского края, обосновавшаяся в Англии, г-жа Хоу, жена пастора. Они собирали значительные суммы — до 7000 рублей в год 1 — {282} и имели в Москве своего агента, г-жу Лебуржуа, которая занималась рассылкой денег и вела переписку со ссыльными. Вот к ним-то на подмогу теперь явилась я. Жена Дионео устроила меня в одной английской семье, у вдовы врача, у которой я и прожила месяца два. Тут я испытала большую неловкость. Я легко без словаря читала английские книги, но английской разговорной речи совсем не понимала; никто в доме не понимал и меня. За общим столом я чувствовала себя несчастной и конфузилась, как школьница. Я изучала английский язык в Петропавловской крепости по небольшому самоучителю и прекрасному словарю Рейфа, в котором обозначено произношение, но, к сожалению, не поставлены знаки ударения — в них-то я и грешила. Тотчас я начала брать уроки у хозяйки,— я читала вслух английский текст, она исправляла мой выговор и ударения и составила список слов, касающихся одежды, белья, пищи и жилища — самых обыденных, необходимых слов. Я не знала их, потому что в серьезных исторических книгах, которые я читала, они отсутствовали. Курьезно, что говорить на какие-нибудь общие темы, как-никак, я все же могла, но когда дело шло о том, чтобы мне вычистили башмаки или отдали в чистку белье, передали за обедом соль, я становилась в тупик и была совершенно беспомощна. 23 июня 1909 г. произошло мое первое выступление на большом англо-русском митинге в South Place, о котором была статья в “Daily News” под заглавием “Лэди в белом”. Митинг был устроен кружком имени Герцена. Прекрасный, обширный зал не мог вместить всех желающих, и после того, как были заняты все 700 мест, по английскому обычаю, не пропустили ни единого человека. Председательствовал Волховский, превосходно владевший английским языком. Я говорила по-русски и произнесла хорошо подготовленную речь о жизни в Шлиссельбургской крепости: она произвела большое впечатление. Я сказала ее с таким выражением, что корреспондент газеты “Речь”, говоря о ней, отозвался обо мне, как о прекрасном ораторе. Переводчиком, по моей просьбе, был П. А. Кропоткин. Другими ораторами были: Соскис, Черкесов и член 1-й Государственной Думы Аладьин — все они говорили по-английски. Волховский сказал превосходную речь общего характера о борьбе России за свободу, о кровавой политике Николая II, о бойне 9 января 1905 года. Но кто имел колоссальный успех, так это — {283} Аладьин: англичане аплодировали ему неистово, но русская публика оценивала его, как оратора вульгарного: несколько раз он отпускал остроты, вызывавшие громкий смех; голос у него был громовой, жестикуляция широкая. Обо мне он говорил высокопарным тоном и, обводя низко рукой полукруг по направлению ко мне, называл не иначе, как our leader (наш лидер). Подробное описание этого митинга было напечатано в номере “Free Russia” под заглавием: “То Welcome Vera N. Figner”. Этот митинг дал 700 рублей, которые я тотчас отослала в Петербург для пересылки в Горный Зерентуй Егору Созонову для товарищей. Вскоре после этого митинга я получила приглашение к одному аргентинцу. Вместе с Софьей Григорьевной я поехала куда-то за город, где он имел большой собственный дом. Странным образом, в большом саду кругом дома не было никаких деревьев, но великое множество клумб с прекрасными цветами. Аргентинец Мануэль Ферреро уже много лет жил в Англии и оказался по матери внуком де-Розаса 1, одного из тех диктаторов, которые в странах Южной Америки вели постоянные внутренние войны со своими соперниками, оспаривая друг у друга власть, свергали один другого, истребляли приверженцев своих противников и в свою очередь подвергались той же участи. В доме две или три комнаты были настоящим музеем: стены были увешаны всевозможным оружием де-Розаса и драпированы его знаменами и трофеями; в одной из комнат в застекленном шкафу красовались умело размещенные различной величины гребенки и множество вееров, самых разнообразных по материалу, рисунку, окраске и изяществу. Некогда ими обмахивалась бабушка хозяина, жена диктатора; на столах лежали всевозможные безделушки, унаследованные от предков. Хозяин вел долголетний процесс с правительством Аргентины, требуя возвращения недвижимого имущества, конфискованного при свержении его деда-диктатора. “Мне принадлежит весь бульвар, по которому прогуливаются жители Буэнос-Айреса”,— говорил он. По наружности это был высокий, худощавый, смуглый человек, ничем не бросающийся в глаза, но непохожий на британца. Он удивлял меня простотой своих манер; так, показывая мне аль-{284}бом с фамильными фотографиями, он все время стоял на коленях у стола, на котором лежал альбом. Между прочим, я спросила: не было ли ему скучно слушать на митинге мою речь на русском языке. “О нет,— отвечал он,— я наслаждался музыкой вашего родного языка”,— и распространился о красоте его звуков. В доме все говорило о богатстве: об изяществе обеда и разного рода угощениях нечего и говорить, но ни лакеев, ни чопорности в доме не было. Вскоре я познакомилась у Кропоткиных с мисс Хобхоус (Hobhouse), сестрой члена палаты общин, восхищавшейся нашим митингом. Она стала известна всей Англии по следующему поводу: во время войны с бурами она отправилась в Южную Африку, посетила знаменитые концентрационные лагери лорда Китченера и была возмущена ужасающими условиями, в которых видела заключенных буров. В особенности ее тронуло положение женщин и детей, для которых она тотчас организовала широкую помощь. Набравшись впечатлений и собрав много данных о положении дел на местах, она отправилась было в Англию, чтобы поднять энергичную агитацию против жестокого режима, введенного Китченером. Зная цель поездки, Китченер не выпустил ее из Африки и вернул, когда она уже села на пароход. Опубликование этого факта произвело в Англии необыкновенный шум, как насилие и нарушение прав британского гражданина. Когда я познакомилась с нею, она производила впечатление немолодой, но прекрасной женщины; очень высокая, стройная, с правильными чертами красивого лица, большими, выразительными серо-голубыми глазами и белыми, седыми волосами при легком румянце щек, она была чрезвычайно эффектна. Война с бурами кончилась, но она не переставала заботиться о побежденных и в течение уже нескольких лет устраивала в Южной Африке ремесленные школы для насаждения среди женщин кустарных промыслов — вышивания ковров, плетения кружев и т. п. Когда она пригласила меня к себе, по английскому обычаю, на конец недели — субботу и воскресенье, то показывала мне очень оригинальные, большие ковры с каймой из крупных оранжевых плодов апельсина и зеленых листьев одуванчика, и я видела у нее молодую, жившую у нее на жалованьи итальянку, занимавшуюся пле-{285}тением тончайших кружев: в течение месяца, работая ежедневно не менее 5 часов, она успевала сделать не более 10 сантиметров. В ближайшем будущем мисс Хобхоус отправляла ее в Африку, чтобы там в школе обучать этому ремеслу. К мисс Хобхоус при мне приезжали 2—3 знакомые дамы; они с интересом расспрашивали меня о Шлиссельбургской крепости, и одним из первых вопросов неизбежно было: имела ли я bread and butter (белый хлеб и масло). Мисс Хобхоус непременно хотела, чтобы я сделала доклад в ее квартале (Wimbledon). Я исполнила ее желание и в церкви мрачного вида прочла свой доклад на английском языке. Я не настолько владела им, чтоб делать его устно, и с тех пор читала каждый раз крупно написанную, заранее приготовленную рукопись со значками на ударениях, в которых все же могла ошибиться. Текст заключал описание режима в Шлиссельбурге, а в конце говорилось о тогдашнем положении русских тюрем, о политических преследованиях и отсутствии свободы для нашего многомиллионного народа, давшего в литературе — Толстого, в музыке — Чайковского и Римского-Корсакова, в живописи — Врубеля, Верещагина и т. д. Мисс Хобхоус не забывала меня и после моего отъезда, посылала письма, а для заключенных — деньги. {286} ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ Против царя Отправляясь в Англию с целью агитации в пользу политической тюрьмы и ссылки, я никак не думала попасть в разгар движения против царя Николая. Дело в том, что за месяц перед тем пошли слухи, что он намерен посетить Вильгельма, а затем отправиться в Англию, Францию и Италию. Предполагалось, что это путешествие царь совершит на яхте “Штандарт” в сопровождении пяти крейсеров. По свидетельству газет того времени, общественное мнение Англии было хорошо осведомлено о событиях в России и всех репрессиях царского правительства за период 1905—1909 гг. Кровавое подавление революции, военные суды и казни, массовые административные ссылки, еврейские погромы не переставали в указанные годы находить протестующий отклик как в либеральном лагере, так и среди английских рабочих. В Англии знали о сочувствии царя “черной сотне”, об его отношении к деятельности “Союза русского народа”, о том, что он не постыдился украсить свой мундир значком этого союза. И вот монарх, запятнавший себя вероломным обещанием свободы и заслуживший эпитет кровавого, собирался посетить страну, гордившуюся своими многовековыми свободными учреждениями. Когда на запросы в парламенте лорд Эдуард Грей в уклончивых выражениях высказался в том смысле, что русский монарх будет принят в Англии официально, волна возмущения прокатилась по всей стране. Началась агитация, чтоб сделать этот прием невозможным и не допустить царя даже высадиться на берег Великобритании. Во главе движения стала либеральная газета “Daily News”. {287} Изо дня в день в ней помещались резкие статьи о преступлениях царя и его правительства против народа, добивавшегося свободы. Обращаясь к общественному мнению, авторы предлагали путем митингов и протестов общественных организаций заставить короля отказаться от официального приема русского государя, палача своих подданных. Открыто высказанное негодование против кровожадной тирании и явно выраженное враждебное отношение к личности царя должны были помешать ему ступить на английскую землю. В Лондоне в то время существовал Парламентский русский комитет с лордом Courtney of Penwith во главе. В числе членов комитета, из 40 человек — 24 были членами парламента, 1 — лордом, затем шли лица высшей духовной иерархии, писатели, политические и общественные деятели и люди науки. Комитет был беспартийный; его задачей было собирание и распространение беспристрастных и заслуживающих доверие сведений о том, что происходит в России, в частности об успехах в ней конституционного движения, и поддержание дружественных отношений со всеми русскими, стремящимися к социальному и политическому прогрессу своей страны. Комитет обратился к Петру Алексеевичу Кропоткину, авторитет которого высоко стоял во всех кругах Англии, с предложением представив то, что коротко можно назвать обвинительным актом против Николая II. П. А. воспользовался богатым материалом, собранным из русских источников послереволюционного периода: сообщениями газет, журналов, запросами в трех Государственных Думах и объяснениями Столыпина, официальными данными тюремного ведомства и т. п., и составил брошюру под заглавием “The Terror in Russia” — “Террор в России”, которая и была напечатана Парламентским комитетом. В брошюре, в систематическом порядке, рассматривалось в первой части положение тюрем (переполнение, эпидемии, дурное обращение, пытки, самоубийства), смертные казни, ссылка, доклады 1-й и 2-й Государственных Дум (о военных судах, казнях, переполнении мест заключения). Вторая часть заключала главы: о подстрекательстве к насилиям и участии полиции в преступлениях, о “Союзе русского народа”, {288} о репрессиях и жестоких мерах при взыскании недоимок в голодающих местностях. Убийственные данные о 74 тыс. ссыльных и 2298 случаях смертной казни лиц гражданского состояния, приведенные Кропоткиным, фигурировали потом во всех либеральных газетах, широко пользовавшихся брошюрой. Первое издание этой красной книжечки вышло 12 июля в количестве 35 тыс. экземпляров и разошлось в 5 дней; второе издание в 35 тыс. разошлось в 4 дня; третье в том же числе экземпляров — в 2 дня, а четвертое — в 6 дней. Таким образом, между 12 и 29 июля вышло пять изданий, и разошлось 140 тыс. экземпляров. В статье “Россия в тюрьме” 3 июня “Daily News” писала: “50 лет тому назад Гладстон завоевал неумирающую признательность Италии, уважение Европы и одобрение соотечественников обличением перед всем миром ужасов, совершавшихся в неаполитанских тюрьмах. К этому его побуждала исключительно ненависть к жестокости, так как он не одобрял в то время стремлений и идеалов итальянских патриотов. Англия не была связана с Италией никакими трактатами и не претендовала на вмешательство во внутренние дела ее. Ее голос был голосом зрителя, выражающего негодование на грубое варварство, совершающееся на его глазах. Ныне мы предаем гласности зверства, происходящие в стране, которая ищет нашей дружбы, нашего политического и экономического сотрудничества”. Далее следовало описание ужасов, происходящих в России, и в конце, говоря о слухах, что царь, покровитель черных сотен и вождь реакции, собирается посетить Англию, автор заявлял: “Если этикет международных отношений связывает языки политиков, то у нас остаются другие организации: наши церкви не медлили выполнением своего долга человечности, когда дело шло о Конго или Турции. Мы имеем учреждения для защиты интересов заключенных, и одно из них носит имя Говарда, который был другом заключенных всех европейских стран. Если ищут нашей дружбы, мы имеем право ставить условия, при которых она может быть заключена”. В статье от 7 июня та же газета писала: “Мы получили официальное уведомление из Петербурга и от президента Французской {289} республики, что царь посетит Англию на первой неделе августа. Мы глубоко сожалеем об этом решении. Невежливо отказывать в гостеприимстве кому бы то ни было, но в данном случае надо сказать напрямик: по отношению к русскому деспоту свободный народ нашей страны не может выказать радушия”. И далее: “К таким посетителям, как король Испании, мы относимся благожелательно; в лице президента Французской республики мы чествовали высокоцивилизованную нацию. Мы не одобряем политических методов кайзера, но признаем в нем человека, который ведет свой народ по пути прогресса, в согласии с правосудием и законом. Но по отношению к царю наша страна не может иметь дружеских чувств. К несчастью, мы принуждены смотреть на будущего посетителя, как на безответственного вождя и главный источник самой жестокой и варварской системы преследования и репрессий”. И в то время, как агитация, враждебная царю, ширилась и захватывала все большее число организаций, русское правительство как будто умышленно подливало масла в огонь. В июне в Петербурге происходил суд над Лопухиным. Он кончился осуждением бывшего директора департамента полиции на 5 лет каторжных работ “за нарушение служебной тайны”. “Да! я не мог молчать, зная двойственную роль Азефа”,— говорил Лопухин на суде. Воскрешение памяти провокатора, этого гнусного исчадия царского правительства, могло только усилить общее негодование против внутренней политики его. Вторым обстоятельством, возбудившим общественное мнение против царя, явилось запрещение уже решенной поездки двухсот русских учителей и учительниц в Англию, в то время как в Лондоне и в других городах были уже сделаны все приготовления и немалые затраты для радушного приема их. Комнаты в отелях были наняты, экскурсии в разные города обеспечены и исчерпывающая программа предстоящих чествований и развлечений разработана и установлена. В числе устроителей приема, кроме учительских организаций, были Фребелевское общество, дирекция Оксфордского университета, герцогиня Сутерланд и т. д. {290} Предлогом для запрещения послужило участие П. А. Кропоткина и некоторых других эмигрантов. Не Петр Алексеевич, а Софья Григорьевна Кропоткина действительно принимала горячее участие в организации приема. Русская ассигновка на расходы по проживанию в Лондоне равнялась всего 2 шиллингам в день на человека (!), и Софья Григорьевна предложила своим английским друзьям привлечь учительские организации Лондона к организации приема русских товарищей по профессии. Неприязненное отношение к нашему автократу особенно подчеркивалось совершенно иным отношением к ожидаемому тогда приезду делегации Государственной Думы. Английская либеральная пресса превосходно знала, что 3-я Дума была результатом coup dйtat, плодом искаженного избирательного права, и не могла быть истинным выразителем воли русского народа, но все же — депутаты были избраны народом, и, как таковых, общественное мнение собиралось их приветствовать. Престижу русского монарха не могли содействовать и тревожные корреспонденции из Финляндии. Они извещали, что 40 тыс. солдат будут сосредоточены в Финляндии для подкрепления руссификаторского натиска на эту страну. Дело шло об аннексии Выборгского уезда, и русское правительство запасалось военной силой, опасаясь, что может вспыхнуть восстание или всеобщая забастовка, подобная той, какая была в 1905 году. Наконец, сыграло роль и разоблачение в июле в Париже провокатора Ландезена (Гартинга), как раз перед тем, когда, в виду ожидаемого приезда царя во Францию (в Шербург), правительство Французской республики собиралось наградить этого господина орденом Почетного Легиона!.. 1 {291} ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ Манифестация и протесты По всей стране на собраниях различных союзов и организаций составлялись резкие резолюции против официального приема царя и вступления его на английскую почву; во всех городах созывались многолюдные митинги с целью протеста. В Лондоне на конференции независимой рабочей партии, на которой присутствовали представители 92 организаций Лондона, Сюррей, Кента и Суссека, была принята резолюция, строго осуждавшая предполагаемое посещение короля Николаем II, и особому комитету было поручено организовать большую демонстрацию против этого визита. На митинге железнодорожников в Батерси 620 членов от имени своей организации выразили решительный протест против этого посещения, так как считают русского царя морально ответственным за ужасные жестокости, которым ежедневно подвергаются его невинные подданные. Члены рабочей партии вместе с различными организациями, стоящими вне ее, организовали демонстрацию протеста в Лондоне — в Гайд-парке. Исполнительный комитет соц.-дем. партии в своей резолюции протеста клеймил тех, кто поддерживал приглашение монарха, запятнавшего себя кровью, и приглашал организовать митинги по всей Великобритании. С целью подобного же протеста “Общество друзей русской свободы” устроило собрание в Caxton Hall 28 июня в Лондоне. В Шеффильде на собрании 80 тыс. рудокопов и их жен, на вопрос оратора, будут ли они приветствовать человека, сославшего в Сибирь 70 тыс. политиков и умертвившего тысячи, — присутствующие ответили криками: “Нет! Нет!” {292} “Daily News” от 8 июля, в отчете специального корреспондента о конгрессе трэд-юнионов в Ipswich, сообщает, что большинством 1039000 против 466 тыс. конгресс протестовал против того, что правительство заключает соглашения с иностранными державами, не узнав предварительно мнения страны, и поводом к этому вотуму были отношения к России и к царизму, запятнавшему себя кровью. Лига мира присоединилась к общему движению. Не отстали и различные церковные объединения (нонконформисты, баптисты и другие). Епископ Hereford, пользующийся большим уважением, в проповеди, сказанной в Вестминстерском аббатстве, говорил, не называя имени, что в империи великого современного миропомазанника подданные отрываются от домашнего очага, осуждаются на пожизненную ссылку или гниют в тюрьмах без суда и без надежды на установление той разумной свободы и неприкосновенности личности, которые в Англии являются неотъемлемым правом каждого. Резкие выпады против русского самодержца раздавались и в стенах парламента, а каким языком говорили газеты — можно видеть из одного запроса: “известно ли правительству,— спрашивал один депутат, — что некое издание призывало к убийству царя? и какие меры были приняты против этого издания?” Перечень протестов можно бы продолжить, но и указанных примеров достаточно. Приведу лишь еще два. Грандиозная демонстрация была организована 25 июля на Трафальгар-сквере. На этой демонстрации присутствовала и я. До тех пор я еще никогда в жизни не бывала на больших народных манифестациях. Я представляла себе беспорядочное скопление людей и такую давку, которую не могли бы вынести мои нервы; однако все же решилась пойти. Аладьин горячо убеждал меня выступить на трибуне и сказать хотя бы несколько слов. Но я не могла победить робость. Не говоря о полном отсутствии опыта, застенчивость, порожденная тюрьмой, совершенно сковывала меня. Я боялась толпы, боялась, что онемею от волнения, и опасалась за неполное знание языка. Тщетно Аладьин указывал мне, что это случай — единственный в своем роде: у меня не хватило решимости. {293} Трафальгар-сквер представляет обширный четырехугольник, несколько углубленный сравнительно с широко раскинутой площадью, на которой он расположен. Никакой растительности на нем нет; вертикальные стенки углубления выложены камнем, а посередине стоит колонна-памятник Нельсона. На площади сквера было устроено 8 кафедр, с которых говорили ораторы-англичане; на одной выступал Феликс Волховский. У колонны Нельсона была воздвигнута высокая трибуна в форме усеченной пирамиды; с нее, между прочим, говорила одна женщина (фамилию я забыла). Не только ее голоса совершенно не было слышно, но никого и из ораторов-мужчин я не могла расслышать, хотя стояла недалеко. Слышали ли их ближайшие ряды публики — не знаю, но каждая речь сопровождалась аплодисментами. Зато, конечно, все хорошо слышали речь Аладьина. Это был настоящий рев, исключительный по своему громогласию. И никому не рукоплескали так, как ему. В его лице чествовали народного представителя — депутата 1-й Государственной Думы. Это была тенденциозная овация. К моему удивлению, сомкнутой толпы совершенно не было, хотя число участников демонстрации было 15 тысяч; все время происходило непрерывное движение. Если около кафедр стояли тесные ряды слушателей, то остальная публика, быть может, от невозможности разобрать хоть одно слово, только дефилировала по всему пространству сквера. А быть может, таков обычай на митингах, происходящих на открытом воздухе. Я забыла сказать, что многочисленный отряд здоровенных, румяных городовых (бобби) стоял выстроившись вдоль одной из сторон сквера. Тут же перед ними развевались знамена разных организаций с резкими девизами и эпитетами, относящимися к царю, — вроде “убийца”, с изображением руки, с пальцев которой капает кровь. Эта демонстрация была одна из самых грандиозных в Лондоне. Другая манифестация, захватившая несравненно большее число участников, носила совершенно особый характер. Она была организована английским духовенством. 1 июля в “Daily News” появилось воззвание восьми авторитетных лиц духовного звания. Во главе их стояла подпись известного оратора, баптистского священника Клиффорда. Инициаторы предлагали всем свободным церквам Англии посвятить воскресенье 11 июля молению в церквах о смягчении сердец тех, кто ответ-{294}ствен за дурное обращение с заключенными, и об утолении печали заключенных. Такой молитве должно было предшествовать описание условий русских тюрем. Лондонское духовенство единодушно откликнулось на этот призыв. В означенное воскресенье я отправилась вместе с С. Г. Кропоткиной в один из молитвенных домов баптистов, где должен был выступить Клиффорд. Вначале Клиффорд развернул библию и прочел главу о неопалимой купине, а потом взволнованным голосом произнес речь о внутреннем положении России и закончил возгласом: “Вознесем мольбу к господу, чтоб он послал России нового Моисея, который извел бы ее из пустыни рабства в обетованную страну свободы”. Затем, с брошюрой Кропоткина в красной обложке в руках, выступил доктор Невенсон. Шаг за шагом он изложил присутствующим содержание этой книжки, только что выпущенной в свет и еще не распространенной. Гул возгласов “For shame!” (позор!) каждый раз сопровождал убийственные цитаты о жертвах русского деспота. Все закончилось общим пением гимна: “Спаси, господи, не троны, не короны, а народ свой!” Присутствующих было человек семьсот, а церквей, в которых происходили подобные же манифестации, насчитывалось не менее ста. Итак, 70 тысяч, а иные говорят — 100 тысяч, узнали о преступлениях Николая II и его правительства, задушивших русскую свободу. Шум, поднятый общественными и профессиональными организациями, из которых я назвала лишь немногие, так отчетливо выразил мнение всей нации, что царю пришлось считаться с ним. Он не приехал в Лондон; он даже не высадился на остров Великобритании. Никакого официального приема или каких-либо торжеств не было. Консервативный лагерь и его печать были, конечно, не из протестующих: Лондонский совет городской думы в свое время постановил поднести царю адрес в золотом ларчике. При этом, как писали газеты, произошел скандал, так как некоторые члены совета решительно отказались участвовать в этом подношении. {295} Царь не сошел на берег Англии: русский посол сообщил городскому совету, что царь примет ларчик с адресом на борту императорской яхты “Штандарт”, а не в Cowes (на острове Уайт), как предполагалось раньше. Так кончилась эта история, оскорбительная для его императорского величества. Свидание с королем Эдуардом имело характер родственного и произошло сначала на яхте императора, потом на яхте короля “Victoria and Albert”, затем украдкой на берегу острова Уайт 1. {296} ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ Город садов Целый месяц я прожила в Гарден-сити — “городе садов”, очень интересном местечке, по жел. дор. в часе езды от Лондона. Писатели, чиновники и пр., целый день занятые в Лондоне, живут в немалом числе в этом городке, отправляясь из него утром и возвращаясь вечером. Своеобразие городка заключается в том, что он принадлежит акционерной компании. Она купила большую территорию и начала строить небольшие двухэтажные коттеджи, но не сплошь один подле другого, как это бывает в обыкновенных городах. В Garden City каждый коттедж со всех сторон окружен свободным пространством, на котором может быть разведен садик, огород или оставлена лужайка 2. По английскому обычаю, плата за домики взимается понедельно, что очень удобно для людей небогатых; притом она ничтожна — всего несколько шиллингов в неделю 3, и в каждый домик проведены вода и электричество. Домики не только отдаются внаймы, но и продаются; однако, не навсегда, а на 99 лет, с правом передачи по наследству, не превышающим, однако, в общем означенного срока. По рекомендации мистрисс Соскис, голубоглазой, белокурой красавицы-англичанки, жены моего знакомого, я поселилась у одной старой девицы, суффражистки и вегетарианки, жившей в такого рода купленном домике. В нем было 5 комнат; в передней части ее земельного участка был разведен садик, так густо заросший высокими штокрозами и другими растениями, что моя фигура почти скрывалась среди этих цветов. Позади дома хозяйка разводила овощи в количестве, достаточном на целый год, принимая в расчет, что после картофеля садился топинамбур (земляная груша). Тут же росло несколько {297} кустов смородины, 2—3 яблони и, наконец, был лужок; на нем стояла большая клетка без дна, а в ней находились 2 курицы и петух. Когда они притаптывали траву, хозяйка переставляла клетку на другое место, а прежнее отдыхало, чтобы потом снова зазеленеть. Владелица домика и участка на 99 лет заплатила всего-навсего 200 фунтов стерлингов — на наши деньги около 2000 рублей. Она скопила эту сумму, живя много лет в качестве компаньонки в одной семье в Индии. Из 5 комнат — 3 она сдавала, и в доме делала решительно все сама — никогда наемная работница не переступала ее порога. Для жизни она прирабатывала, делая изящные вышивки на платьях, и при всем том каждый день успевала часа два посвящать чтению: все у нее выходило как-то легко и совершенно незаметно. По вечерам она отправлялась ежедневно на какой-нибудь митинг, и один из вечеров был посвящен танцам в собрании с общей руководительницей, а лет ей было, по меньшей мере, 50. За провизией она ездила на велосипеде, а стряпня (я столовалась у нее) совершалась на газе, в особенно устроенном судке, в котором готовилось три кушанья сразу. Хотя она была вегетарианка, но за обедом мне подавала мясо. Когда же вечером я входила в столовую, чтобы ужинать, я находила весь стол уставленным тарелочками и блюдцами. Чего-чего тут не было! На одном лежали яблочки, на другом — миндальные орехи, на третьем — салат, далее — помидоры, грецкие орехи и т. д. Я насчитывала до 12, с грустью созерцала то, что один знакомый доктор называл “Affennahrung” (пища обезьян) — и оставалась голодной. Наконец я не выдержала и скромно попросила хозяйку вместо этого множества яств оставлять мне от обеда маленький кусочек мяса. В этом городке, имевшем не более 4000 жителей, существовало 3 общественных здания; одно, в котором происходили лекции, имело большую квадратную веранду с колоннами; она служила аудиторией на открытом воздухе по вечерам — при свете электричества. Лекция, на которой я присутствовала, показалась мне верхом нелепости; это было лечение на расстоянии, правда, не заклинаниями, но какими-то богословскими средствами. Другим зданием был молитвенный дом, служивший также разным общественным нуждам. Меня пригласили прочесть там доклад о Шлиссельбурге и о положении заключенных в русских тюрьмах. Когда я пришла, на скамьях сидели собравшиеся; на эстраде стояла небольшая кафедра, к которой вско-{298}ре подошел молодой человек; развернул библию и прочел из нее небольшой отрывок, после чего все присутствующие пропели гимн, в котором для моего уха необычайно звучали слова: “Спаси, господи, не троны, не короны, а народ свой”. После этого я стала читать английский текст моего доклада. Публика, в особенности женщины, видимо, была взволнована; их особенно поразил факт, что Лаговский был заточен в крепость на пять лет без суда, а затем еще оставлен в ней на такой же срок. Многие подробности нашего заключения, напр., личные обыски и о том, что первое время мне не давали гребенки и я должна была остричь наголо волосы, вызывали общий возглас: “For shame!” (позор!) На другой день в местной газете, в отчете о докладе, было сказано, что в эту ночь многие из присутствовавших не могли спать; да сама я видела, что многие плакали, и потом в шутку говорила, что если бы вместо слез капало золото, то в тюрьмах не голодали бы. Читала я бесплатно. Англичане если чему-нибудь сочувствуют, обыкновенно не ограничиваются платоническим отношением: несколько дам на другой же день стали говорить о том, чтобы организовать что-нибудь в пользу заключенных. Решили устроить базар русских кустарных изделий, с продажей кофе, шоколада и всяких сластей, которые должны были принести с собою инициаторы. Кустарные изделия были взяты у Софьи Григорьевны Кропоткиной, всегда имевшей большой запас кружев, вышивок, деревянных игрушек и пр. для подобных случаев. Любопытно, что базар с угощением был устроен в том же молитвенном доме, в котором я делала доклад. Торговля шла очень бойко; под стук чашек и ножей шли оживленные разговоры. Большая выручка была передана Софье Григорьевне. Когда я говорила о моей хозяйке-суффражистке с ее благоустроенным садиком, огородом и домашним хозяйством, я забыла упомянуть, в виде контраста, как жила в этом “городе садов” Фанни Кравчинская. Когда в первый раз я подошла к калитке в ограде ее участка, я невольно улыбнулась, увидав многознаменательную, весьма всем нам родную, надпись “Обломовка”. Было и смешно, и грустно, что состояние ее территории совершенно оправдывало ее название: не виднелось ни единого цветочка, не зеленел ни один кустик, и если у переднего фасада еще была травка, то позади дома были посеяны не семена растений, а жестяные банки из-под {299} консервов и осколки битой посуды. Внутри, конечно, было чисто, и коттедж был уютный и удобный, с водой, ванной, электричеством, двухэтажный, с просторной кухнею, а недельная плата была шиллинга 3—31/2. Фанни жила без прислуги, но, видимо, питала отвращение к работе в саду. Как курьез, упомяну о том, что со мной случилось по дороге в этот город. Я ехала одна и немного трусила, так как по пути была пересадка. На этой станции, быть может, видя мой растерянный вид, ко мне подошел англичанин средних лет, с лицом довольно невзрачным и для британца нехарактерным, в костюме довольно потертом; подошел и предложил свои услуги перенести багаж и посадить в поезд. Верно, он угадал во мне иностранку, и, быть может, даже русскую. Но я подумала — наверное, шпион; поблагодарила и отказалась от услуг. Через несколько минут на платформе он снова приближается и опять что-то говорит мне. Тут уже я вполне убеждаюсь: шпион. По прибытии на место — я иду, и он идет; я к “Обломовке”, и он к “Обломовке”; затем направляется куда-то дальше, ну, как же не шпион! Об этом инциденте я предупреждаю Фанни, и наутро мы производим расследование; и как же мы смеялись, когда Фанни распознала в шпионе одного из своих соседей, англичанина, хорошо ей известного. Смеялся и он, когда ему рассказали, почему я очень нелюбезно отклонила его услуги. В Garden City я прожила месяц. Каждый день я читала вслух по-английски моей хозяйке, а гуляя с мистрисс Соскис, которая проводила лето тут же, говорила исключительно на том же языке и таким образом могла совершенствоваться в нем. Мы, русские, имеем предрассудок против английского языка: его звуки кажутся нам негармоничными, он нам не нравится; но мне два раза пришлось слышать английскую речь, которая была настоящей музыкой: в первый раз, в ссылке в Нёноксе, я слышала чтение вслух княжны Дондуковой-Корсаковой, а в этом городке однажды мистрисс Соскис читала вслух своим детям сказку, и это чтение было восхитительно: оно походило на нежное щебетание птички. Каждый вечер я выходила на небольшую городскую площадь, где ежедневно происходили немноголюдные митинги — человек в 30—35. Всего чаще выступала молодая суффражистка. Но о ней и вообще о женском движении в Англии, как я наблюдала его, находясь там, у меня есть отдельная статья 1. {300} |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|