front3.jpg (8125 bytes)


ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ

Опять Нижний!

Осенью вместе с сестрой Лидией, которая перестала служить в конторе “Русского Богатства”, я вернулась в Нижний, и мы снова поселились у приветливой Ситниковой.

Война продолжалась уже целый год. Она требовала не только крови и материальных средств, но, подчиняя все своим требованиям, понижала культурную жизнь и деятельность общества. Ярмарочные здания Нижнего и синагога были заняты беженцами-евреями; многие общественные здания и школы были заняты военным постоем и госпиталями для раненых. Сестра Лидия стала посещать госпиталь поблизости нашей квартиры и читала раненым газеты; в другом — я сделала два доклада, из которых первый о политическом устройстве Швейцарии имел большой успех: солдаты о швейцарцах говорили: “Вот как хорошо устроились!” Вид молодых солдат, в белой больничной одежде, в самом цветущем возрасте, но без рук, без ног, поразил меня до глубины души...

Народный дом, о котором я говорила в одной из предыдущих глав, был тоже занят солдатами.

Хозяин дома — общество распространения народного образования было загнано в небольшую комнату, в которой продолжала работать бесплатная библиотека, снабжавшая книгами бедноту, как взрослых, так и детей, и кроме того пользовалось низеньким чердачным помещением, где был книжный склад о-ва. Там я и сестра подбирали библиотечки в 150—200 книг для рассылки в села губернии 1. Приют для этих библиотечек обыкновенно давала кооперация, а учителя безвозмездно исполняли обязанности библиотекарей. Я принимала деятельное участие в работе так наз.{363} уездной комиссии о-ва, в качестве ее секретаря. Энергичным членом комиссии был доктор Либин 2, бывший ссыльный, член партии с.-р. Комиссия состояла человек из 10, и в нее входили некоторые служащие земского отдела народного образования, благодаря чему наша работа велась в тесном контакте с этим отделом. Они делали по нашему предложению доклады на окраинах города, пользуясь световыми картинами земства, и т. д. Для распространения научных знаний земский отдел народного образования устраивал в то время объездные выставки естественно-исторического содержания. Глобус, микроскоп, гистологические и анатомические препараты, таблицы с рисунками в красках по разным отделам естествознания размещались в школе какого-нибудь села; окрестные жители оповещались о выставке, и лектор (Малиновский) с помощью учителя данного села давал объяснения. С утра до ночи принимались посетители, число которых в 2—3 дня пребывания выставки в данном месте доходило до 1—2 тысяч человек. Крестьяне относились к выставкам с величайшим интересом.

В зиму 1915—16 года наша комиссия пригласила с.-д. Е. Н. Ванееву сделать объезд по деревням с докладом на тему “Война и воюющие державы”. Она приготовила доклад и была снабжена соответствующими световыми картинами. Лекции имели громадный успех: крестьяне стекались толпами и слушали с таким интересом и вниманием, что в тишине было бы слышно, как муха пролетит. В конце, если случалось, что усталая лекторша говорила: “О Греции я не буду рассказывать”, голос из задних рядов произносил: “Нет, ты нам и о Греции расскажи”.

Это предприятие было одно из самых удачных и дало большое удовлетворение как нам, так и самой докладчице.

Деятельность доктора Либина не ограничилась работой в просветительном о-ве; он задумал издавать еженедельную газету для народа. Быть редактором мы предложили молодому кооператору Анисимову. Газета, помнится, называлась “Мысль”. Мое участие в ней ограничилось денежной помощью. Я поместила в ней только небольшой некролог умершего тогда депутата с.-д. партии; сестра моя занималась экспедицией. После трех номеров губернатор газету запретил. {364}

ГЛАВА ШЕСТИДЕСЯТАЯ

У друзей

Весной в Москве умер мой брат Петр. Мы с сестрой ликвидировали в Нижнем наши дела и отправились сначала в Москву, а потом с телом брата через Казань и Тетюши в Никифорово, чтоб похоронить его на кладбище родного села.

В деревне у меня начались сильные кровотечения носом, продолжавшиеся и по возвращении в Москву. Я и без того страдала малокровием, а кровотечения довели меня до полного истощения. В состоянии крайней слабости мои московские друзья, сестры Володины, с которыми я познакомилась за границей, увезли меня в Орловскую губернию, в Елецкий уезд. Я провела с ними более 3 месяцев, и их нежный уход, деревенская тишина среди живописной природы и хорошие условия материальной жизни вполне восстановили мое здоровье. Мы жили в небольшом деревянном флигеле, в яблоновом саду, а за ним тянулся старый дубовый лес. Большой каменный дом с колоннами, антресолями и террасой был необитаем, но сохранял в одной комнате старинную меблировку. Оправившись, я уходила туда работать, сидела на террасе, у которой стояли красивые березы, или уходила в гостиную, где овальный стол и кресла красного дерева, наряду с портретом покойного владельца, так живо напоминали домашнюю обстановку и облик людей 30-х годов, что порой мне казалось, что я вижу фигуру в черном сюртуке, белой манишке с воротничком, подпирающим подбородок, в красном галстуке, на одном из кресел... Там я написала самые лучшие главы моей книги: “Материнское благословение”, “Десять дней”, “Пробуждение”, “Первое свидание” и первые главы книги “После Шлиссельбурга”.

На закате, сидя в саду на утесе, я не раз смотрела на вознесенную на противоположном высоком берегу усадьбу бывшего {365} министра внутренних дел А. Н. Хвостова. Это была настоящая белокаменная крепость: большой белый дом — 20 окон по фасаду — и белая ограда кругом. И, как бы в предвидении будущего, мне представились толпы крестьян, вооруженных чем попало, спускающихся из деревни и поднимающихся в гору на приступ этой барской твердыни.

Вместе с друзьями я вернулась в Москву. В то время я как-то совсем перестала обращать внимание на то, что прикреплена к Нижнему и нахожусь под надзором полиции. В зиму 1915—16 года, когда я ездила к брату Петру в Москву, он брал особое разрешение на это. Теперь я стала передвигаться самовольно 1. Я остановилась в прекрасном особняке московского богача Берга на Пречистенке у В. Д. Лебедевой. Благодаря положению мужа, а потом сына, служившего в Сибирском банке, а потом у Берга, она имела большие связи, а для нас, революционеров, была другом со времен чайковцев, так что я чувствовала себя у нее, как дома. В один памятный день она собрала в своей гостиной человек 10 литераторов. Тут были Вересаев, Валерий Брюсов, Алексей Толстой, Серафимович, Мельгунов, Бунин*, Ив. Ив. Попов и др. Я должна была прочитать им некоторые главы из того, что я написала летом. Я выбрала “Десять дней”, “Пробуждение” и еще что-то. Чтение произвело на них сильное впечатление. Вересаев, Бунин и другие члены издательства “Московских писателей” энергично настаивали, чтоб я дала эти главы для их сборника, где они появились в первый раз, а потом вошли во 2-й том “Запечатленного труда”. {366}

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

Харьков. — Телеграмма

В Нижнем я тяготилась безлюдьем, и потому решила не возвращаться туда, и, забыв, или не зная, что Харьков находится на военном положении, поехала туда. Какую громадную перемену нашла я в нем за те 33 года, которые протекли со времени моего ареста! Город, сравнительно незначительный в 1882—83 гг., превратился в один из крупных промышленных центров России. 200-тысячное население широко раздвинуло его пределы; улицы, прежде довольно пустынные, теперь кишели человеческим водоворотом. Необычайное скопление населения в 1916 году было следствием войны. Несколько высших учебных заведений влили множество учащейся молодежи; неимоверное количество беженцев наполняло все дома. Когда с вокзала я вышла на площадь, я была ошеломлена шумом и движением людей и всякого рода экипажей, представлявших настоящий табор. Я остановилась у знакомых, и когда стала искать комнату, то это оказалось почти невозможным: они были или чрезмерно дороги, или слишком убоги и с такими неудобствами относительно соседей, что я не могла поселиться в них. В конце концов я взяла маленькую комнатушку, оказавшуюся настоящим клоповником, где и приютилась, к счастью, не надолго: меня “открыли”, и незнакомые друзья тотчас перевезли меня в семью профессора Конева, где радушные хозяева, хорошие люди, можно сказать, носили меня на руках. У них я имела радость встретиться со старым знакомым, членом харьковской группы “Народной Воли” Александром Кашинцевым. Возраст не только не обезобразил его, но сделал красивее, а душа его осталась такой же, какой была 30 лет назад 1. Жена Конева была до замужества {367} сотрудницей известной общественной деятельницы Алчевской и вместе с другими лицами составила превосходную книгу: “Что читать народу”. Ею мы восхищались в Шлиссельбурге, и это обстоятельство сразу сблизило нас теперь. Алчевская в течение 40 лет работала в Харькове по народному образованию. Имея богатого мужа, она выстроила прекрасное большое здание для воскресной школы, которую основала и пронесла через царствование трех императоров, в то время как другие воскресные школы были стерты с лица земли. Когда я, нелегальная, жила в Харькове, эта школа уже существовала, но в несравненно меньших размерах и еще не прославилась по всей России. Теперь она могла быть гордостью всех друзей народного образования. Сама Алчевская, уже глубокая старуха, все еще продолжала работать, и я присутствовала при том, как она обучала грамоте группу пожилых кухарок, служанок и работниц. Она имела сотню сотрудников. В комнатах обширного здания молодые люди обоего пола преподавали русскую литературу, географию, историю, математику и т. д.

Счастливые обстоятельства сделали мое пребывание в Харькове особенно приятным: по приглашению Харьковского просветительного общества, приехал Н. Морозов, чтоб прочитать две лекции по воздухоплаванию. В городе существовала богатая общественная библиотека, — имевшая, как говорили, 80 000 томов, — в доме, выстроенном особенной общественной организацией, по последнему слову техники, на общественные пожертвования. В нем был большой зал для всякого рода лекций и собраний. В нем-то и выступал два вечера подряд Морозов, находившийся тогда в зените своей общероссийской популярности.

Я отправилась на лекцию скромным инкогнито, но мое присутствие стало тотчас известно; в перерыв кто-то громогласно объявил об этом. Тут поднялся невообразимый шум, аплодисменты, и людской поток, завладев мной, повлек на эстраду, а потом в артистическую. Я была очень взволнована, а пока мы с Морозовым отдыхали, молодежь шумела за дверями и требовала нашего выхода. Овациям не было конца, и, так как на лекции были полицейские, я думала, что дело кончится моей высылкой.

На другой день Морозов продолжал доклад, и снова повторились радостные приветствия молодежи. Это была моя первая в России публичная встреча с молодой публикой, полной энту-{368}зиазма, и некоторые подробности этой встречи незабываемы по своей трогательности. В Харькове в то время существовало несколько крупных общественных организаций. Из них самая молодая, основанная в 1902 г., называлась “О-вом взаимопомощи трудящихся женщин”. Во главе стояла целая галерея женщин, выдающихся своей энергией и широтой размаха. О-во имело детский очаг, ряд школ дошкольного возраста, школу, гимназию, совместную для мальчиков и девочек, Фребелевские курсы и, наконец, высшие женские курсы. Член о-ва Е. М. Десятова, обладавшая колоссальной энергией, выстроила на собранные деньги дом для женских медицинских курсов о-ва, работая вместе с бывшей членом “Народной Воли” Новицкой и женой проф. Арнольди. О-во имело бюро для приискания работы, народный театр, устроило столовую, которую посещало чуть не 2 тыс. человек учащихся и лиц небольшого достатка. Заведующая столовой, в которую я заходила, чтоб посмотреть это учреждение, уже седая, безвозмездно работала в ней с утра до вечера. Она воспитала своих детей и, когда они кончили образование, сказала: “Теперь я буду работать на других”. Между энергичными деятельницами общества я имела удовольствие лично встретиться с моей старой знакомой еще по “Земле и Воле” — Демчинской (уже упомянутой Новицкой), с именем мужа которой связана память о Поливанове, сделавшем в 1882 году в Саратове попытку освобождения его из тюрьмы.

Кроме этого о-ва я познакомилась еще с группой членов О-ва грамотности, в котором женщины, мне показалось, играли первенствующую роль. Из них мне бросилась в глаза энергичная г-жа Кнюпфер. На заседании они встретили меня цветами, приветственной речью и сделали сообщение о своей деятельности в уездах среди крестьян: они открывали школы, читальни, библиотечки, устраивали лекции с туманными картинами и народные театры.

Одна из них приглашала меня съездить в ее имение, где я могла бы познакомиться с хорошо поставленной кооперацией. Но я не успела сделать этого. Неожиданно пришла телеграмма из Петербурга от брата Николая: “Приезжай!” Это значило, что мне разрешено жить в столице!.. В первый раз после выхода из Шлиссельбурга! Я тотчас собралась в путь и выехала вместе с {369} Морозовым. 4 декабря я была уже в доме брата на Каменном Острове 1, в кругу собравшихся родных.

Дом брата был настоящим маленьким музеем, собранным за 25 лет его артистической деятельности. В нем было так много всевозможных изящных вещей, что их обилие подавляло меня, и дней через десять я убежала от брата в скромную квартиру Сажиных на М. Посадской, д. 19, кв. 31. {370}

ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

Накануне

Правительство разрешило мне жить в столице в тот тревожный момент войны и общей неурядицы, когда перед Россией стояли серьезнейшие внешние и внутренние затруднения, и люди, знавшие положение дел на фронте и в тылу, считали неизбежными глубокие потрясения — взрыв народного возмущения, восстание, революцию.

На третьем году европейской войны экономическая жизнь России была в полном расстройстве, наш транспорт дезорганизован, общественные силы и инициатива парализованы и подавлены правительством.

Беспокойство и недовольство охватывало население снизу доверху.

На фронте солдаты были недовольны всем: бесконечной войной без правильного снаряжения и снабжения, неспособным и бестолковым начальством, одеждой, пищей; они тревожились за оставленных в тылу голодавших близких и наполняли письма жалобами, в которых слышались угрозы расправиться после войны, с кем следует.

Офицерство, революционизированное всем, что видело и испытало за годы войны, думало о насильственном перевороте, как единственном средстве свалить негодное правительство и изменить государственный строй; разрабатывался и план восстания армии в момент демобилизации, с целью созыва Учредительного собрания, которое установило бы политические свободы, передало народу землю и дало 8-часовой рабочий день.

В тылу на крестьянство всею тяжестью легло отвлечение 15 миллионов молодой рабочей силы, увеличение налогов, дороговизна вследствие спекуляции и полного отсутствия организации {371} продовольственного дела. Крестьяне проклинали войну, не имевшую в их глазах смысла, и, по свидетельству людей с мест, находились в нервном возбуждении, подобном настроениям 1905 года.

Рабочий класс, после периода растерянности и почти общего патриотического порыва в начале войны с Германией, постепенно справился со своим новым положением и определил свое отношение к войне, противоречащей всем его интересам.

У него отняли все завоевания предвоенных годов. Профессиональные союзы, клубы, просветительные учреждения были закрыты; рабочая пресса упразднена. Оставались лишь больничные кассы, в которых еще мог биться пульс рабочей жизни. Лишенный возможности организовать свои силы и в коллективах выковать общее рабочее мнение о значении и целях войны, во всех отношениях гибельной для трудящихся масс, рабочий класс, преодолевая вое трудности, все же выбирался на широкую дорогу протеста и борьбы со своим экономическим и политическим врагом. При организации военно-промышленных комитетов, созданных правительством под давлением буржуазии 1, рабочие отчетливо разделились на оборонцев и пораженцев; и последние не пошли в комитеты, как в учреждения, возглавляемые буржуазией и созданные в интересах войны и наживы предпринимателей.

Бессовестная эксплуатация на заводах и наглое отношение, в особенности к неквалифицированным рабочим, во множестве вовлеченным в силу военных нужд в производство, толкали рабочих к защите своих интересов путем стачек. Незначительные вначале, они ширились и учащались, превращаясь в непрерывный ряд выступлений. Начинаясь экономическими требованиями, они приобретали характер манифестаций политических, с лозунгами с.-д. большевиков — долой войну, долой Романовых, да здравствует социализм. Ни драконовские законы о военных судах, с отправкой на фронт и арестантскими ротами за оставление работы, ни влияние самой сильной и последовательной рабочей партии (с.-д. большевиков), сдерживавшей массы для более решительных действий, не были в состоянии остановить движение. Между тем, в нем правительство получило многознаменательное предостережение, когда 181-й пехотный полк, видя однажды избиение стачечников, бросился {372}из казармы на выручку рабочих и прогнал полицию, а вызванные казаки не решились вмешаться в свалку и были отозваны.

Дороговизна и спекуляция, недостаток одних продуктов и исчезновение других сокращали потребление трудового люда и обессиливали рабочих. Несмотря на большое повышение заработной платы, она сильно отставала от цен, которые бешено росли вверх. Положение рабочих женщин, измученных до озлобления бесконечным и часто безрезультатным стоянием в очередях и ежедневной беготней в поисках самых необходимых предметов для семьи, нервировало рабочих, вызывало громкий ропот и едва сдерживаемый гнев, готовый каждую минуту прорваться в шумных беспорядках.

Правительство было дезорганизовано; в центральных органах его царила смута, был хаос. Шла “министерская чехарда”; в беспорядочной смене главных агентов власти — ставленников императрицы и всесильного при дворе невежественного “старца” хлыстовского толка Распутина — проходил ряд бездарностей, стоявших неизмеримо ниже чрезвычайных требований исторического момента, или это были заведомые, заядлые ретрограды, шедшие в своей политике напролом против духа времени, общественного мнения и настроения всего населения. И те, и другие вели страну к краху. Для характеристики достаточно привести суждение уполномоченного французского правительства — Альберта Тома, выразившегося так: “Россия должна быть очень богатой и уверенной в своих силах, чтобы позволить себе роскошь такого правительства, в котором премьер-министр — бедствие 1, а военный министр — катастрофа” 2.

В верхах шла борьба. Буржуазия, в лице Государственной Думы, боролась за власть с царем, вернее, с императрицей, которая желала видеть супруга в роли самодержавного владыки и вместе с Распутиным держала в руках безвольного монарха.

Дума, Государственный Совет, земства, города, объединенное дворянство видели, что существующее правительство не может довести войну до “победного конца” (завоевание Константинополя), но, наряду с этим, хотели во что бы то ни стало сохранить монархию. Их единодушным требованием было: создание “министер-{373}ства из людей, пользующихся доверием страны” и ответственных даже не перед Думой, а только перед императором. Эту меру Дума считала спасительным средством, могущим отклонить опасность положения, угрожавшего самой династии. Но царь не шел ни на какие уступки.

Тщетно председатель Государственной Думы делал самые серьезные представления и указывал, как на государственную необходимость, на удаление Распутина от двора и отстранение Александры Феодоровны от вмешательства в государственные дела.

Настоятельную необходимость этой меры понимали лица, самые близкие государю — его мать, его брат, но сам он был слеп и глух ко всему.

Какая разгоряченная атмосфера царила в придворных и аристократических кругах, видно из того, что великая княгиня Мария Павловна при совещании с Родзянко позволила себе относительно императрицы сказать: “надо уничтожить ее”. А с Распутиным разделались посредством террористического акта: 16 декабря он был убит двоюродным братом царя, великим князем Дмитрием Павловичем, монархистом — членом Государственной Думы — Пуришкевичем и князем Ф. Ф. Сумароковым-Эльстон, членом высшей аристократии и родственником государя. И богобоязненная вдова великого князя Сергея, убитого Каляевым, квалифицировала это убийство, как патриотический подвиг.

Все говорило, что нервное настроение дошло до крайнего напряжения. Сознательно или инстинктивно все чувствовали, что кризис наступает. Одни страшились революции, другие призывали ее. В кругах интеллигенции ходили всевозможные слухи: о заговоре в определенных группах, о дворцовом перевороте, который готовится в гвардии, об аресте и насильственном отречении, о террористическом акте и т. д.

Резолюции, дебаты, совещания и планы оставались однако в области слова. Но народ не ждал: 27 февраля он вышел на улицу и в братании с войском начал революцию. Через 5 дней с головы венценосца упала корона дома Романовых.

Прошли, смятенные, последние дни самодержавия. Пришли праздничные, первые дни победы народа.

1 марта 1929 г. {374}


ПРИЛОЖЕНИЯ

К главе сорок восьмой

Воззвание Парижского комитета помощи политическим каторжанам в России 3

За последние 3—4 года тысячи молодых людей обоего пола и всех сословий были осуждены судами на каторгу по разного рода политическим делам.

Целый ряд тюрем, от Шлиссельбурга и до Владивостока, переполнен этими жертвами русского “правосудия”. Владивосток, Горный Зерентуй, Мальцевская, Акатуй, Алгачи, Александровская (под Иркутском), Томская, Тобольская, Вологодская, Владимирская, Тульская, Московская, Псковская, Рижская, Смоленская, Шлиссельбург,— все они насчитывают сотни политических узников, размещенных среди уголовных каторжан. Условия, в которых находятся эти заключенные, ужасны и безвыходны. Для обрисовки их не надо тратить слов, так как мы помещаем ниже два из недавно полученных писем, которые говорят сами за себя. Одно из них заключает трогательное обращение к русскому обществу с надеждой, что оно найдет силы облегчить участь каторжан.

Но сделает или не сделает что-нибудь в пользу узников русское общество, мы приглашаем всех сочувствующих делу свободы в России приложить свои усилия, чтоб хоть немножко и хоть кое-где уменьшить страдания каторжан.

В России широко практикуется помощь заключенным подследственным; для этого во всех главных городах существуют неофициальные организации под названием “Красный Крест”, заимствовавшие свое название от учреждения “Красного Креста”, имеющего своею целью помощь раненым на войне. Материальных средств, собираемых этими организациями, еле-еле хватает на текущие нужды тюрем, население которых идет или на суд, или в административную ссылку. Для осужденных не остается ничего. {377}

Для административно-ссыльных в Англии существует общество, в котором участвуют Кропоткина и г-жа How и которое в продолжение 3-х лет своей деятельности успело выслать в Россию более 30 тысяч рублей. Для каторжан же ни в России, ни за границей не существует никакой организованной помощи. В 1906—1907 году в Петербурге была сделана попытка образовать подобную организацию, но ее средств хватало только на поддержку Шлиссельбурга, вновь восстановленного в 1906 году. А в 1907 г., осенью, эта организация уже была разрушена мерами правительства, которое выслало за границу главного инициатора этого общества.

Время от времени в разных странах Европы отдельными лицами и группами производились и производятся сборы, устраиваются вечеринки, выручка с которых высылается каторжанам через родных и знакомых. Но вся эта помощь происходит спорадически и неорганизованно. Она оказалась бы гораздо действительнее, если б создалась организация, специально задавшаяся добыванием материальных средств для поддержки если не всех, то хотя бы некоторых каторжных тюрем. В этих видах составилась группа, которая задается целью не только добывать средства для каторжан, но и привлекать всех тех отдельных лиц, которые могут симпатизировать этому делу и до сих пор действовали в этом направлении несистематически.

Каковы материальные и духовные условия жизни на каторге и как настоятельна хоть какая-нибудь поддержка, — могут показать следующие два письма, недавно полученные из Алгачей 1.

К этим человеческим документам, преисполненным горя, нечего прибавлять.

Мы можем только сказать, что совершенно аналогичные факты можно было бы привести относительно всех других тюрем. В августе здесь, в Париже, были получены письма из Риги от нескольких женщин, в которых говорилось, что они буквально умирают с голоду. Те, кому пришлось видеть здесь девушек, бежавших из Московской каторжной тюрьмы, единогласно утверждают, что они еле держались на ногах от слабости и истощения. В Горном Зерентуе переполнение так же сильно, как и в Алгачах: там {378} в общих камерах политики должны были для сна разделиться на 2 смены: одни спят с 9-ти до 2-х ночи, а другие — с 2-х до 7 утра.

Первые называются петухами, а вторые пожарными.

Автор письма из Зерентуя вскользь замечает: “Сейчас я курю одну папироску вместе с товарищем”, и что у них происходит иногда целая драма из-за почтовой марки, на которую предъявляют претензии многие конкуренты.

Моральные унижения и материальные лишения, которые разрушают жизнь и здоровье, — вот общее явление тюремного существования.

И если устранить первые может лишь изменение общего внутреннего положения России, то коллективными усилиями можно хоть несколько ослабить вторые.

Мы верим, что есть интересы, общие всему человечеству, и призываем всех, кто может сочувствовать человеческому горю, помочь ему в данном случае.

Горя в России везде много, но есть пункты, где этого горя свыше меры, это — русская политическая каторга. И мы просим помочь ей.

Париж. 1910 г.

За комитет В. Фигнер.

К главе пятьдесят шестой

Текст к денежному отчету за 1910 г.

КОМИТЕТ ПОМОЩИ КАТОРЖАНАМ, ОСНОВАННЫЙ В ПАРИЖЕ В. Н. ФИГНЕР В ЯНВАРЕ 1910 ГОДА

31 декабря 1909 года в Париже, под впечатлением писем, рисовавших ужасные условия жизни политических каторжан в России, несколько лиц, собравшиеся для встречи нового года, решили делать ежемесячные взносы для оказания помощи им. Благодаря этому почину, уже в конце января 1910 г. мог образоваться, как постоянное учреждение, Парижский комитет помощи каторжанам.

Некоторые черты деятельности этого комитета и денежный отчет его за первый истекший год существования мы помещаем ниже для всех, кто так или иначе помогал и сочувствует этому делу.

I. Комитет избрал для оказания помощи не административно-{379}ссыльных 1, не ссыльно-поселенцев и не заключенных вообще, но лишь одну категорию их — каторжан.

Он руководствовался при этом сознанием, что эта категория есть самая обездоленная из всех и что она так многочисленна, что даже при наилучших условиях обслуживать удастся лишь небольшую часть ее.

II. В своей деятельности комитет встал на чисто гуманитарную точку зрения. Как по составу, так и по цели он непартиен. Он обращается за сочувствием и поддержкой ко всем, кто способен откликнуться на человеческое страдание, а помощь оказывает всем каторжанам без различия национальности, вероисповедания и партии, к которым они принадлежат.

III. Оказывая помощь, комитет имеет в виду не отдельное лицо, а тюрьму в целом, и, сообразно с имеющимися средствами, берет некоторое количество тюрем, где содержатся каторжане, и обеспечивает им правильную помощь определенного размера.

IV. Комитет стремится к тому, чтобы и в других городах Европы, где есть русские, образовались группы с тою же целью и на тех же основах. Такие комитеты, объединенные с Парижем, образовались весной в Брюсселе и Антверпене, а в декабре — в Женеве и Лозанне 2.

V. С целью воздействовать на общественное мнение, Парижский комитет выпустил 2 тысячи воззваний на французском языке и 21/2 тыс. брошюр: “Les prisons russes”. С той же целью были сделаны доклады на французском языке в Брюсселе, Лютихе и Женеве.

VI. Постоянную помощь в течение истекшего года Парижский комитет оказывал 8 тюрьмам и временную — 3-м. Причем из 8 тюрем 3 переданы и состоят в настоящее время на попечении других лиц и групп. На место переданных взяты другие.

Приводя ниже список жертвователей, надо прибавить, что тюремное ведомство делает все возможное, чтоб вырвать у заключенных последний кусок, который им могут дать друзья или родственники. {380}

Держа заключенных в состоянии хронического голода, оно, тем не менее, установило ежемесячную норму, свыше которой отдельный заключенный не может тратить из собственных денег. Эта норма колеблется от 3 р. до 4 р. 60 коп. в месяц.

Жестокость доходит до того, что заключенным, содержащимся в общих камерах, не позволяют делиться деньгами с товарищами, не позволяют переводить деньги с одного на другого. Убить самую элементарную форму альтруизма — вот единственная цель этого правила.

А между тем положение заключенных ужасно.

Статистика по политическим делам последнего пятилетия показывает, что из 37 620 чел., приговоренных судами к лишению свободы, к каторге присуждено 8 640 чел. К арестантским отделениям и к дисциплинарным батальонам (режим для которых тот же, что и для каторжан) — 5 436 чел. Итого 14 076 чел. Так как сроки некоторой части осужденных должны были уже кончиться, то цифра должна быть уменьшена, но едва ли она может быть ниже 10 тыс. чел. Вся эта армия размещена частью по тюрьмам губернских городов в Европейской России, частью сосредоточена в централах: Орловском, Владимирском, в Вологодской каторжной тюрьме, в Московской Бутырской, в Николаевских арестантских ротах Пермской губ., а затем в Сибири: в Тобольской, Александровской, Мальцевской, в Горном Зерентуе, Акатуе, Кутомаре, Кадае, Алгачах.

Все сибирские тюрьмы переполнены до крайности. Каторжане не только не имеют спокойного угла, где они могли бы сосредоточиться и чем-нибудь заняться,— многие не имеют даже койки, на которой ночью могли бы отдохнуть. В Зерентуе заключенные спят по очереди: одни до 2-х часов ночи, другие — после 2-х... В Александровской тюрьме Иркутской губ., за недостатком мест, спят на столах и под столами. В Акатуе в камере на 14 мест находится 37 заключенных! В Алгачах спят не только на нарах, но под нарами и во всех проходах, спят без подушек, без одеял, не говоря уже о простыне или матраце... В камерах так тесно, что даже едят, сидя на полу или стоя. Больные и здоровые, психически расстроенные и нормальные,— все сбиты в одну кучу... Камеры открываются на какой-нибудь час, так что в них прямо дышать нечем...

Если возможно, то еще большим злом является недостаточность пищи. Жалобы на это слышатся решительно отовсюду, будет ли {381} это Москва, Рига, Тамбов или Воронеж, Алгачи или Зерентуй. В сибирских тюрьмах на обед дают обыкновенно один суп. В Алгачах один небольшой черпак супу и через день кашу: две столовых ложки на человека. В Зерентуе на обед — суп, на ужин — одна столовая ложка каши! В Александровской тюрьме до японской войны кроме супа на обед давали кашу. Во время войны ее отменили в пользу воинов. Но война кончилась, а каша не возвратилась. “Не понимаю, как это существуют люди, каждый день сытые”, говорил один александровец. На ужин обыкновенно даются остатки обеденного супа, разведенные водой.

Понятно, что при таких условиях каторга обречена на вымирание, и смертность в ней громадна. Во Владимирском централе из общего числа 950 заключенных с 1 января по 8 августа 1910 г. умерло 43 чел. Прибавьте к этому моральные условия, достойные средних веков. В громадном большинстве тюрем побои со стороны надзирателей — явление повседневное, а централы Орловский, Владимирский, Николаевские арест. роты и Тобольск — в этом отношении прямо застенки. Там бьют, и бьют немилосердно, за все, про все и даже ни за что. Кроме побоев, орудием пытки является карцер. В Бутырках на хлеб и холодную воду сажают сразу целыми камерами, на неделю, на две. Во Владимире в карцере морят по 30 и даже 35 дней! В Саратове в карцер заключают за сломанную иголку, за оторванную пуговицу, за снятие куртки и т. п. В довершение всего телесное наказание введено почти всюду. 32 года назад, когда петербургский градоначальник Трепов подверг этому наказанию одного политического, Вера Засулич ответила выстрелом на это оскорбление человеческого достоинства. Суд присяжных оправдал ее ко всеобщему ликованию. Теперь же газеты то и дело приносят вести об этом позоре. Не говоря о прошлых случаях и не перечисляя городов, начиная с Москвы, в декабре прошлого года в одной Вологде было наказано 59 чел.! В том же месяце страшная весть о самоубийстве Созонова и покушении на самоубийство пяти других зерентуйцев, не могших перенести поругания 2 наказанных товарищей, обошла всю Европу, возбуждая всюду отвращение к палачам, унижающим достоинство России... Таковы в кратких чертах условия жизни политических узников нашей родины, осужденных на каторгу.

 

В. Фигнер {382}

Текст к денежному отчету за 1911 г.
КОМИТЕТ ПОМОЩИ КАТОРЖАНАМ,
ОСНОВАННЫЙ В ПАРИЖЕ В. Н. ФИГНЕР В ЯНВАРЕ 1910 ГОДА

Печатая денежный отчет Парижского комитета помощи политическим каторжанам за 1911 год, необходимо сделать краткий обзор положения заключенных за это время.

Это положение не улучшилось ни в материальном, ни в моральном отношениях. Быть может, оно даже ухудшилось. Связи с родными и друзьями у заключенных с каждым годом все более обрываются, а сами они, истощенные и униженные невозможным тюремным режимом, теряют здоровье и бодрость.

Отношение высшей администрации к тюремному населению сохраняет прежний характер. В отношении условий физических — камеры по-прежнему переполнены, грязны и зловонны, а питание, недостаточное по количеству, из рук вон плохо по качеству.

По отчетам тюремного ведомства (за 1910 г.) на содержание каждого заключенного, смотря по местности, отпускается 10—15 коп. в сутки. Но странная разница в качестве пищи, при одной и той же ассигновке, в московских тюрьмах: Бутырках и Таганке (в последней сносная, в первой — отвратительная), показывает, что даже в центре России, на глазах у начальника тюремного управления, в скудный тюремный котел попадает не все, что полагается.

Почти невероятно, что даже в Москве, в Бутырках, куда по временам заглядывает Хрулев, камеры содержатся до невероятности нечистоплотно. Почти не верится, что не во всех камерах есть нары, и каторжане, в количестве 25—30 человек, спят на полу, на войлоке, а в “пятидесятках”, где есть нары, вместо 50 чел. набивают 70! Прибавьте, что в камерах день и ночь стоят парашки. Вонь, особенно летом, ужасная... Окна после поверки на ночь запираются, но в зиму 1910—11 г. было запрещено открывать их даже днем.

Для общей характеристики физических условий всего лучше привести письмо, полученное недавно из одной каторжной тюрьмы.

“Задаваясь целью ознакомить с нашим положением людей, сочувствующих нам, невольно спрашиваешь себя: да о чем же, собственно, писать? Нет у нас ни из ряда вон выходящих эксцессов, вроде массовых избиений, порок и т. п. Нет у нас и крупных {383} скандалов, голодовок, протестов... Тишь да гладь, только нет божьей благодати! Нестрашная, обыкновенная российская тюрьма. Но при более внимательном рассмотрении она производит не меньшее впечатление, чем “ужасные” тюремные зверства. В самом деле: и там и здесь люди чахнут, умирают, с той лишь разницей, что там смерть сопровождается шумом, криком, а здесь она приходит тихо, но так же верно и неуклонно. Почти тенью молчаливой чередой проходят жертвы этой “нестрашной”, но верной смерти. Приходит человек сильный, здоровый, полный надежд. “Отбуду срок — выйду”, уверенно говорит он. Но проходит год, два. У него уж неизбежная чахотка: человек смотрит выходцем из могилы и, действительно, идет в могилу — без шума, без треска... С чахоточным кашлем покидает он камеру, идя в больницу, — и все знают, что ему уже не вернуться... Где же причина этой “нестрашной”, но неизбежной гибели многих и многих? Не ищите крупных, трагических причин, — они самые обыкновенные, до вульгарности обыкновенные. Недоедание, хроническое, изо дня в день, голодное существование, отравленный воздух переполненных камер — вот и все причины. Но ведь кормит же казна? — подумаете вы. Да, кормит. Но кормит так, что постоянно приходится испытывать чувство голода. Для иллюстрации приведу такую неблагодарную картину: вечером некоторые не выдерживают “сосания под ложечкой”, идут к мусорному ящику, находящемуся по соседству с парашей, отбирают оставшиеся от еды, совершенно несъедобные корки, очищают их и едят, чтобы хоть этими отбросами заглушить голод...

На почве постоянного недоедания развивается малокровие, а затем — туберкулез. Вот данные о заболеваемости им: осенью 1910 г. врач освидетельствовал всех заключенных и туберкулезных отделил в особые камеры: их оказалось 150 человек. Новый осмотр весной 1911 г. дал новый набор в таком размере: из камеры с населением в 60 чел. туберкулезных оказалось 15. Это за одну зиму!.. Ясно, что попытка изолировать больных является невыполнимой: все равно через год-два вся тюрьма окажется зараженной. И, действительно, на изоляцию махнули рукой... Вот сидишь и ждешь неминуемой чахотки: не сегодня, так завтра. Сегодня у А. оказалась эта гостья, завтра придет ко мне, неминуемо, неизбежно... Прежде, когда у нас было больше связей с волей, мы пользовались большей помощью. Это заметно отражается на нашем {384} бюджете. С 3 руб. в месяц на здорового и 4 р. 50 к. на больного он, постепенно падая, дошел до 1 р. и 1 р. 50 к. на больного, но и эта цифра имеет тенденцию понижаться. И это на все: на чай, на сахар, на питание и на табак. А есть и еще одна весьма важная статья расхода, это — снабжение хоть чем-нибудь освобождающихся товарищей, подчас тяжело больных. Правда, иногда нам присылают кое-откуда одежду, обувь, белье, но все это в весьма ограниченном количестве. Содержится же в нашей тюрьме политических от 250 до 300 человек.

Написал вам эти строки и почти сожалею... для чего? Кого тронет эта картина? Кому нужны эти сведения? Нашим друзьям? Но они забыли о нас! Врагам? Но они и без того достаточно издевались и издеваются над нами. Жестоко наше время: люди, привыкшие к виселицам, черной колесницей проходящим по городам и весям нашей родины, не тронутся бледными, будничными, нестрашными картинами нашей жизни-смерти. Но, может быть, в сто первый раз глас вопиющего в пустыне услышит хоть одна душа, услышит и откликнется и, может быть, вырвет хоть одну жертву у могилы. Это будет большое дело, из-за которого стоит говорить, кричать!!!” (Авг. 1911).

Относительно моральных условий, в которых живет каторга, дело обстоит не лучше: обращение с заключенными по-прежнему грубое и жестокое; в тюрьмах царят: неприличная ругань, побои, карцер и телесные наказания... и все это за сущие пустяки.

В Москве в Бутырках, преследуют за лязг кандалов. Есть камеры (напр., № 25), где закованы все, и невозможно, чтобы звон кандалов не был слышен. Приходится придерживать их рукой, но все же кандалы звенят. Из коридора надзиратель кричит: “Сволочи!..— следует нецензурная ругань...— Тише! Не греми!..”

На заявление начальнику тюрьмы Дружинину о невозможности исполнить требование, он отвечает: “В зубах держи, а не греми!” Говорят тюремному инспектору — он “советует не ходить!”. Теперь Дружинина в Бутырках нет, и заключенный пишет: “Дышать стало легче: стало можно ходить по камере... Раньше за это не раз били...”

Во всех тюрьмах процветает карцер. А что такое карцер,— свидетельствует сам начальник тюремного управления Хрулев в циркуляре, приведенном в газете “Речь” от 6 (19) ноября. {385} В этом документе Хрулев указывает, что в одной тюрьме заключенный, в карцере “отморозил себе ноги”... Далее предписывается не сажать в карцер в одном белье! и еще говорится, что через двое суток в третьи необходимо давать наказанному горячую пищу...

Вот каковы тюремные карцеры: в одних, обитых железом, крошечных клетушках, непрерывно отапливаемых, людей живьем жарят... в других — похожих на ледник — их замораживают... везде сажают в карцер чуть не голыми и держат на черном хлебе и холодной воде, и не по двое суток, а по неделе, по две, иногда 30—35 дней с перерывами в 1—2 дня, и все время: хлеб и холодная вода!

Систематические истязания заключенных вскрыты на суде происходившем в марте 1911 года в Екатеринбурге. Выездной сессией Казанской судебной палаты рассматривалось дело об истязаниях заключенных в Николаевских исправительных арестантских отделениях (в Верхотурском уезде, Пермской губ.). Свидетелями были пострадавшие, преимущественно интеллигенты. “Русское Слово”, печатавшее отчет о процессе под сенсационным заглавием:

“Уральский застенок”, описывает бледные, сгорбленные фигуры их, с отупевшим взором... некоторые были глухи вследствие разрыва барабанной перепонки от ударов по голове... у других от побоев образовались на спине хрящи... Подсудимые, высшие и низшие чины тюремной администрации, взваливали вину один на другого; каждый низший чин ссылался на приказания высшего, и так вплоть до начальника тюрьмы Югуртина и тюремного инспектора, между которыми происходил даже официальный обмен мнений по части разных кар и мучительств и возможности уголовной ответственности за них.

Венцом тюремного позора, конечно, являются телесные наказания. О широте применения их и о мотивах, по которым они налагаются, можно судить по данным, сообщенным за подписью Петрищева в “Русских Ведомостях” в августе 1911 года.

В одной тюрьме, не очень отдаленной от Петербурга и не отличающейся, по словам автора, никакими экстраординарными эксцессами, была произведена анкета, беспримерная в истории цивилизации и культуры,— анкета среди каторжан, подвергнутых наказанию розгами! {386}

Анкета охватывает два года: с июня 1909 по июнь 1911 года. За это время (не считая увезенных, умерших и тех, которые скрыли свой стыд) подвергнуто телесному наказанию 88 человек (100 случаев), получивших в общем 4200 ударов.

Каковы же были причины, по которым этому наказанию подвергались люди, иногда в высшей степени интеллигентные? Самую большую группу составляют не желавшие отвечать: “Здравия желаем, ваше высокоблагородие!”, а говорившие просто: “Здравствуйте, господин начальник”...

Вторая по численности группа пострадала “за шпиона”, которого начальство поместило к ним: некоторые получили по 50 ударов за то, что “заявили”, чтоб шпиона удалили из их камеры. Другие — по 30 ударов за то, что “просили” об этом... Один не “заявил” и не “просил”, но обнаружил желание, чтоб шпион был удален; ему дали 20 розог!

П. “не давал курить шпиону” — 50 розог.

Ч. “оскорбил шпиона” — 30 розог.

Т. “нанес побои шпиону” — 100 розог.

Другие мотивы таковы:

отказался идти в церковь;

отказался на пасху принять красное яйцо из рук начальника;

просил быть вежливее;

заявил, что пища плоха;

осмеял начальника;

написал стихи, по мнению администрации, революционного характера;

не держал руки по швам;

дал товарищу табаку;

просил табаку;

не выдал виновного;

за разговор на прогулке;

за то, что пошел топить баню за другого;

за то, что не надел куртку;

за то, что нехорошо вычистил посуду.

Все эти лица получили от 20 до 50 розог каждый.

Наконец, есть и такие причины: “За то, что на прогулке сорвал цветок”, — 5 розог!

Есть даже — “за то, что еврей”! {387}

После того, как опозоренный, окровавленный человек поднимается с пола или со скамьи, — его ведут в карцер. Мы уже знаем — какой!

“Разбит, раздавлен, облит кровью... Привели в карцер и бросили, как щенка, на пол... через несколько часов начались судороги по всему телу — адски болела голова... открылась рвота...” — пишет один несчастный...

Психическое состояние наказанных не поддается описанию. He всякий способен жить после этого. Не лучше настроение и тех, кто был свидетелем наказания товарищей. Некоторое понятие об этом может дать письмо одного каторжанина-солдата, участвовавшего в восстании.

“Причина моих внутренних мучений заключается в отступлении, сделанном мной, из безграничной любви к вам, мои родные, в отступлении, от моего идеального представления о том, как должен настоящий революционер держать себя и реагировать на явления современной жизни и в частности на действия гнусных зверей — тюремщиков. Потому что я должен был умереть, а не видеть вокруг себя и не испытывать на себе страшного унижения человеческого достоинства... Не позволять осквернять все чистое, святое в себе, не останавливаясь и перед смертью,— как это хорошо! Но я, мы все здесь делаем отступление за отступлением, называя все это мелочами, пустяками. И вот я остался жить, и живу только любовью к вам, мои дорогие, сознавая всю бессмысленность, пустоту и унизительность этой жизни невольника. Особенно мучительно тяжело было мне продолжать жить, когда был выпорот розгами один товарищ, с.-д., за возражение повышенным голосом надзирателю на прогулке. До этого он просидел почти безвыходно 4 месяца в карцере, совсем оглох и не мог говорить тихо. Почти на глазах у нас он был наказан!

...Представьте, родные, себя на минуту в моем положении, и вы поймете мои страдания и все мои вопли бессильные, мои частые вспышки, мой резкий тон... О, как мне и до сих пор трудно приспособляться к этой рабской жизни, полной насилия и всякого безобразия!..” (Июнь 1911).

*

* *

{388}

Довольно! Мы еще на школьной скамье из римской истории знали восклицание: “Горе побежденным!” И через 23 века приходится все так же восклицать: “Vae victis!”

Довольно! Чаша унижения и крови переполнена, побежденные выпивают ее до дна...

 

Вера Фигнер.

Р. S. 1929 г. Тюрьма, о которой говорит письмо на стр. 384 — Александровская.

*

* *

Текст к денежному отчету за 1912 г.

КОМИТЕТ ПОМОЩИ КАТОРЖАНАМ,
ОСНОВАННЫЙ В ПАРИЖЕ В. Н. ФИГНЕР В ЯНВАРЕ 1910 ГОДА

1912 год был очень тяжелым для обитателей тюрем... Прошлой осенью, быть может, под влиянием общественного мнения Европы, выраженного в петиции, разосланной высшим представителям русского правительства и подписанной выдающимися общественными деятелями различных стран, для заключенных намечался как будто бы некоторый просвет. В официальных органах появились опровержения жалоб заключенных на жестокий режим, и “Россия” опровергала факты брошюры “Les prisons russes”. Но вместе с этим главный начальник тюремного управления Хрулев рассылал циркуляры, которые должны были смягчить инструкции о карцерах и телесном наказании. После голодовки в Риге начальник тюрьмы получил выговор, а после протестующего вопля узников Псковского централа, проникшего в русскую печать и за границу, начальник централа Черлениовской был переведен с понижением в Калугу... Но это небольшое веяние было скоротечно. В том же Пскове, где только что было введено вежливое обращение, очень изумившее тюремных надзирателей, разразилась новая голодовка из-за телесного наказания одного заключенного, и тюремная библиотека, составлявшая единственное утешение узников, была разорена конфискацией наилучших книг.

Страшная репутация Орловского централа известна еще со времен описания его несколько лет тому назад Каутским. Казалось бы, что, по мере того, как уходит время, режим должен смягчиться. Ничуть не бывало! В истекшем году “LAvenir” Бурцева {389} не однажды помещал корреспонденции об избиениях и жестоком надругательстве, которым подвергаются несчастливцы, попадающие в этот громадный застенок. Эти корреспонденции страдали всегда отсутствием точных дат: нельзя было определить, относятся ли факты к прошлому или к настоящему. Но вот 17 июля 1912 г. партию в 14 человек переводят из Шлиссельбурга в Орел, и одному из них удается прислать описание их вступления в этот централ. При приеме некоторые, возмущенные площадной бранью, которой их осыпали надзиратели, просят обращаться с ними вежливо. Вечером их хотят отделить от остальных, чтобы отвести в карцер. Тогда все скучиваются, давая понять, что если не все заявляли о вежливом обращении, то все хотят этого. Их ведут в баню, чтобы подвергнуть оскорбительному осмотру и обыску, и, перед тем как рассадить в одиночки, начальник тюрьмы говорит: “Если будете вести себя плохо, от вас останется только мокро...”

“Открывая мою камеру, — продолжает автор, — помощник начальника говорит: “Вот твое местожительство, мерзавец!” И, заперев койку, прибавляет: “14 суток карцерного положения”.— “За что?” — “Вечером узнаешь”... И, действительно, узнал. В 8 ч. вечера я услышал топот ног, щелканье замка и затем отчаянный крик Конупа: “Товарищи, бьют!..” Плач, стоны, падение чего-то тяжелого, звуки ударов... Все это было похоже на какой-то кошмар. Потом еще крик, потом еще, и, наконец, отпирают мою камеру. Ворвалась ватага надзирателей, все помощники,— и, в одно мгновенье, одним ударом я был сшиблен с ног. Толпа озверевших людей стала творить надо мною нечто, неописуемое: топтали ногами, били головой об пол, швыряли из угла в угол и затем, натешившись, повернули спиной вверх и начали связывать новыми веревками. Сначала туго связали руки, загнув их назад, потом притянули ноги к рукам веревкой и в таком изогнутом положении подняли на высоту человеческого, роста и бросили на пол... Я ударился головой и потерял сознание... Очевидно, очнулся я скоро, так как первое, что я услышал, это — страшные крики и звуки ударов: они продолжали истязания над остальными. Некоторое время я ничего не чувствовал. Затем руки и ноги, чувствую, стали наливаться кровью и как бы коченеть. Стали сильно болеть плечи, и я застонал от невыносимой боли. Лицо мое упиралось в лужу крови, меня томила жажда, и я застонал сильнее... Часа через три вошли ко мне {390} помощник, фельдшер и надзиратели. Фельдшер осмотрел мои руки и нехотя сказал, что можно развязать. Меня развязали и одели в смирительную рубашку, туго связав рукавами загнутые назад руки. Ноги оставили в том же положении. Только на второй день, в 12 часов, меня освободили от веревок и рубашки. Затем началось систематическое ежедневное издевательство и побои. Заходит, напр., отделенный и кричит: “Здорово!” Я молчу. — “Ты чего же молчишь, сукин сын? Отвечай: здравия желаю, господин отделенный!” — “Этого я никогда говорить не буду”. — “А... не будешь — так получи!..” И начинается прежняя расправа. Потом он снова заходил, заставлял, ползая на четвереньках, натирать суконкой пол. Я не отказываюсь. Но он недоволен — и я падаю на пол от ударов. Приходит старший: “Ну, здорово!” Я опять молчу, и опять то же самое избиение. Каждый день я слышал крики избиваемых. Потом я узнал, что все, совершенное надо мной, совершено и над остальными. Жадановский, Лукас, Коротков и Шмидт голодали 12 суток. На одеялах их носили в больницу и там при помощи клизмы кормили. В день моего отъезда из Орла я слышал ужасные крики Короткова 1, собственно не крики, а хрипение. Жадановский не двигаясь лежал все время почти без сознания. По окончании 14 суток, ничего не объявляя, мне продлили карцерное положение. Только 27 августа сняли карцерное положение, но койки не открыли. 29 августа меня вызвали на этап для отправки. Я сразу догадался, что это благодаря хлопотам родных в Питере, вырвавших меня из когтей смерти. Я многого не передал, нахожусь под впечатлением пережитого. Трудно очухаться от орловской вакханалии. В Орле 1200 каторжан”.

Вот как расправляются в Орле за скромное пожелание, чтобы обращались вежливо!

Перейдем в другой централ — во Владимир — и будем снова говорить словами самих заключенных:

“Дорогие товарищи,— пишет один из них,— тяжелыми, страшно тяжелыми были эти последние годы. Бесчеловечно тяжелый режим многих из нас успел отправить на тот свет: валились не слабые организмы, а молодые, здоровые дубы; многих довел он до отчаяния и разочарования, а других, к счастью немногих, до более худшего — до сумасшествия. Каторга была совершенно {391} убита, убита физически и духовно. Беспросветная мгла окружила нас и, как казалось, всю Россию. Мы задыхались, нас забивали, товарищи, убивали в нас душу, волю и постепенно превращали в рабов. Так много людского горя и страданий приходилось нам видеть около себя, что мы постепенно черствели, теряли способность возмущаться насилиями. Особенно тяжелыми были 1910—11 годы, когда окончательное торжество реакции на воле выразилось в форме грубейших насилий и глумлений над нами в тюрьме. Прогулка одно время была доведена до 15 м., вместо бывшей в 1907—08 годах полуторачасовой. Теперь мы гуляем полчаса. Запретили передачу продуктов на свиданиях, кроме чая и сахара.

Переписка ограничена до одного письма в месяц, и то только близким родным. Но дело не в этом; гораздо тяжелее отразилось на нас обращение тюремной администрации.

Нас окутали целою сетью самых мельчайших предписаний, нарушение которых влекло и до сих пор еще влечет тяжелые последствия: нельзя в камере подходить к окну, нельзя разговаривать громко, нельзя ничего передавать из камеры в камеру, нельзя выходить из строя во время прогулки и т. д., — словом, дело дошло до того, что нам нельзя было ни сесть, ни плюнуть без указания начальства. Все это, конечно, встречало отпор со стороны заключенных. Ответом на это являлось: лишение выписки, карцер, розги, раздаваемые щедрой рукой. Вот число наказанных розгами за время от 1907—11 гг. В 1907 и 1908 гг. (нач. Парфенов) — ни одного. В 1909 г. (нач. Гудима) — 7 чел., из них политических 3, угол. 4. В 1910 году (нач. Синайский) — 20 чел., из них 5 полит., 9 уголовн. и 6 экспр. Во второй половине 1911 г. (нач. Давыдов) — 1 за попытку к побегу. Проступки состояли в отказе от работы, в оскорблении словами чинов администрации. Что же касается карцеров, то в них, за самыми редкими исключениями, перебывало почти все население тюрьмы. Результаты этого режима, в особенности от непрерывного сидения в карцерах, для наполнения которых надзирателями одно время была установлена для заключенных очередь, не замедлили сказаться в чрезвычайно увеличившейся смертности. В настоящее время у нас 685 человек. Обычно цифра несколько выше, но редко переходит за 800 чел. Вот цифры смертности в последние годы: в 1908 г.— 18 чел. (число заключенных 905 ч.); в 1909 г.— {392} 79 чел. (число закл. 800—850); в 1910 г.— 65 чел. (число закл. 800), в 1911 г.— 86 чел. (число закл. 780).

Больше всего умирают от чахотки. В настоящее время число больных чахоткой доходит до 250 из 685 закл. Одной из причин, содействующих такому распространению чахотки, является небрежное отношение врачебного персонала тюрьмы, не изолирующего больных.

Сухие цифры скажут вам многое, но главного, живой картины, без которой нельзя понять и хотя бы приблизительно представить себе всю горечь нашего существования, они не нарисуют: 300 человек чахоточных из 650—700 заключенных! Всего только три цифры! Хочется вскрыть их, показать, что они таят в себе... За исключением 60 — 70 человек (живущих в одиночках), мы живем в общих камерах по 10—11 человек в каждой. Едим из общего “бачка”. Все попытки завести собственную посуду и есть отдельно от других встречали со стороны начальства упорный отказ. Между тем нет ни одной камеры, где не было бы 1—2—3 чахоточных, а иногда и более половины.

При таких условиях нет никакой возможности избежать заражения, и все старания заключенных, из которых, если считать и солдат-повстанцев, чуть ли не 2/3 политических, приводят к печальному сознанию, что “у сокола крылья связаны и пути ему все заказаны”. При частых переводах из одной камеры в другую, производимых по усмотрению администрации, у здоровых заключенных нет никакой возможности сгруппироваться вместе и хоть этим обезопасить себя. Врачебный осмотр, который должен быть ежемесячно, бывает только через 2—3 месяца, и какой осмотр! За полдня врач умудрялся освидетельствовать всю тюрьму! Достаточно заключенному сказать — здоров, и врач не считает уже нужным освидетельствовать его. Многие из заключенных не подозревают даже, что они больны; другие же, боясь услышать роковое слово “чахотка”, заявляют при осмотре, что здоровы, остаются в “здоровых” камерах и заражают своих товарищей. Выяснить, кто здоров, кто болен — нет никакой возможности. Почти все кашляют периодически. Указанная причина смертности — главная, а затем — недостаточное питание. Обед: суп, горох, щи, и за ними каша; на ужин для работающих суп с “головизной”, а для {393} остальных — без мяса. Многие не имеют совершенно средств, не пьют горячей воды,— чай роскошь, некоторые солят хлеб и запивают водой. Прогулка всего в полчаса; бесконечное пребывание в карцерах; отсутствие какой бы то ни было дезинфекции; рваная, плохо защищающая одежда зимой, причем носки не разрешается никому, даже когда их разрешает врач для больных; холод в камерах,— все это не менее важные причины для развития чахотки.

Работа в мастерских теперь у нас принудительная. Кто не умеет работать — наказывается. Так, в июле были посажены в карцер Софрон Богданов и Казимир Гарбуз за порчу холста. Не умея ткать, они плохо выткали холст. Они позвали начальника тюрьмы и, объяснив, в чем дело, просили освободить. Начальник накричал на них и ушел, а потом прислал немного белого хлеба. Они не приняли и голодали 6 дней.

В карцер сажают за всякую малость: читал книгу после поверки — 3 суток темного карцера; за хранение мыла в неуказанном месте — столько же; за отказ от работы — 7 суток; за слова: “зачем вы издеваетесь над нами”, сказанные заключенным при ощупывании его,— 14 суток темного карцера; за громкий разговор и т. д. и т. д. Щедро — не правда ли?

Между тем сиденье в карцерах очень чувствительно отражается на нас. Многие из сидевших попадали оттуда прямо в больницу, и потом, как говорят у нас, в “могилевскую губернию” или “под березки”. Теперь они влекут за собой и иные последствия. Каждый каторжанин, согласно уставу о ссыльных, может за хорошее поведение получить скидку по 2 месяца с года, не считая срока испытуемых; напр., имеющие 4 года каторги (испытуемых один год) получают 6 месяцев скидки; имеющие 6 лет каторги (испытуемых 1 год) — 10 мес. скидки; 8 лет каторги (срок испытуемых полтора года) — 13 месяцев скидки и т. д. Начальник несколько месяцев тому назад на вопрос некоторых, почему к ним не применяется скидка, заявил, что все, сидевшие при нем хоть раз в карцере, будут лишены ее, и теперь строго придерживается этого правила, по всей вероятности, установленного лично им. В инструкции тюремного начальства от 19 августа 1908 года за № 61 сказано, что лишаются скидки лица, пытавшиеся бежать из тюрьмы, отцеубийцы, матереубийцы и подвергавшиеся телесному наказанию розгами. Руководствуется ли начальник какой-{394}либо тайной инструкцией или предписанием, — не знаем, но скидки, как говорят, лишено уже 40—50 чел. Среди лишенных ее есть чахоточные, харкающие кровью. Для них эти последние месяцы могут быть роковыми. Ни заявления, ни просьбы их не помогают. Начальник при объяснениях строит невинную физиономию и заявляет, что освобождение их зависит не от него...”

В Сибири дело доходит прямо до катастроф. Название Кутомары, в которой повторилась история, бывшая два года назад в Горном Зерентуе, обошло всю Европу. Телесное наказание, которому был подвергнут каторжанин Брильон после ревизии Сементковского 14 августа, вызвало общий протест заключенных голодом, а 8 человек приняли яд. Отравились: Мошкин, Михайлов, Рычков, Лейбазон, Маслов, Одинцов, Козлов, Черствов... Яд принес страшные мучения, но не смерть. Тогда трое: Рычков, Лейбазон, Маслов, открыли себе вены и умерли. Умер и Пухальский, по примеру товарищей, принявший яд.

В ответ на эти смерти начальник тюрьмы Головкин заявил: “Ваше дело умирать, мое — хоронить”.

“Если можете помочь нам, — пишет один из кутомарцев, — то сделайте возможное: оповестите хоть общество о том, что творится у нас, предайте все гласности... А я лично плюю обществу в лицо, плюю горечью и кровью за его сонливость, за его рабскую податливость, за его умение, беречь только свою шкуру... Я изверился в обществе: был Зерентуй, что сделало оно? Будь оно проклято...

Право, больше писать нечего: факты я передал, а что приходится чувствовать, это уж область личных переживаний... Каждое утро с дрожью ждешь известий о новых жертвах и ждешь своей очереди... “Так было, так будет!” — сказал Макаров. Да! Будет... Письма к нам не пропускаются, наши, вероятно, тоже не идут. Живем в могиле, и могильный воздух вокруг нас...”

В сентябре заключенные в Кутарминке были раскассированы по различным сибирским тюрьмам. “8 сентября,— пишет один из заключенных в Алгачах, — к нам пришла партия из Кутомары. Что пережили мы, узнав о событиях в Кутомаре, никакими словами не передашь. Вскоре после их прибытия к нам явился забайкальский губернатор Киашко. Он обращался с нами грубо, кричал, говорил на ты и за отказ приветствовать сакраментальной {395} формой, вместо простого “здравствуйте”, приказал: лишить нас переписки, чтения книг, выписки продуктов (даже молока для больных), лишить медицинской помощи, увеличить сроки, кому— на 1 год, кому — на 2 года, и велел заковать всех в ручные и ножные кандалы. А в следующий приезд, если не исправимся, обещал применить розги, хотя бы пришлось всех перепороть...”

“Нам становится трудно бороться, — продолжает автор, — ждем смерти каждый день, ибо к нам может быть применено телесное наказание... Это будет последняя чаша... Готовы ко всему...”

Французские, итальянские и английские газеты откликнулись на кровавое событие. О драме в Кутарминке писали: “Humanitй”, “Guerre Sociale”, “Avanti”, “Manchester Gardian”, “Daily News and Leader”, “Darkest Russia”... По поводу этой драмы собирались митинги протеста в Париже, Женеве и др. городах... Наш знаменитый писатель Максим Горький поместил на страницах “Avenir” статью, исполненную силы, скорби и вместе с тем призыва. Она озаглавлена: “В пространство”.

“Меня спрашивают,— начинает он,— почему вы не пишете о событиях в Кутарминской тюрьме?

Я несколько раз брал перо. Рука дрожит от бешенства и опускается, обессиленная тоскливым вопросом:

Кому писать? Кому? Кто услышит слово гнева, кого ныне тронет и двинет к делу рассказ о муках и смерти людей, взятых в плен варварами, которые, победив врага, заболели страшной болезнью — садизмом победителей?”

Считая обращение к общественному мнению Европы и протесты общества лучеиспусканием в пустоту, Максим Горький заканчивает словами:

“Истинно-культурная интеллигенция России должна быть революционной и должна надеяться только на самое себя, на свои силы, на товарищеское объединение, в целях борьбы со старым врагом, которого необходимо опрокинуть, это — в интересах всех племен, населяющих Россию, и в интересах мировой культуры.

Пусть перья, вырванные рукой реакции из крыльев революции, пишут свои покаяния, занимаются “проверкой ошибок”, “самокритикой” и прочими видами самоотравления, — здоровая часть людей, способных к живому делу, должна взяться за дело мобилизации своих сил. {396}

Нам никто не поможет, если мы сами не поможем себе.

Нам не следует забывать, что на всем протяжении русской истории творческую роль играла в ней революционная интеллигенция, она вела Русь к Европе, ее силами питалась и духовно росла страна.

В России только у революционной интеллигенции есть традиции воистину культурные, и, вспомнив эти традиции, она возродится с новыми силами к новой борьбе.

Карфаген самодержавия должен быть разрушен”.

...Последние известия из Сибири (от 18 октября) гласят, что в Алгачах политический Бродский, за отказ ответить на приветствие начальства: “здравия желаю”, был подвергнут телесному наказанию (10 октября).

Протестуя против применения телесного наказания, двое заключенных — Георгий Малиновский, Иван Ладейщиков — приняли яд, и трое вскрыли себе артерии: Григорий Фролов, Филипп Огороднов и Тимошенко. Бродский сошел с ума.

Так закончился тяжелый 1912 год...

 

Вера Фигнер.

Р. S. 1929 г. Текста к денежному отчету за 1913 г. я не писала, а после объявления войны мои сношения с комитетом прекратились. Но для пополнения сведений о его деятельности в марте текущего года я списалась с нашим бывшим казначеем — Аитовым, и на основании сохранившихся у него записей он прислал мне следующие цифры за годы 1914—1917, показывающие, что работа комитета, несмотря на войну, продолжалась вплоть до революции, хотя и с большим колебанием в 1915 г.

Не приводя всех цифр прихода и расхода на помощь и откидывая сантимы, отмечу, что в 1914 г. поступления равнялись 27 402 фр., в 1915г.— 3918 фр., в 1916 г.— 18788 фр.

Помощь оказывалась в 1914 г. в сумме ................................................. 31 918 фр.

„ „ в 1915 г. „ .................................................. 5 586 „

„ „ в 1916 г. „ .................................................. 13 589 „

 

В 1917 г. к марту остаток 2-х касс: каторжан и ссыльно-поселенцев, равнялся 7 642 фр. 45 с.

От Комитета амнистированных в Спб. получено 96 620 фр., вместе с дальнейшими мелкими поступлениями всего состояло 114310 фр. 55 с.

Расход на отправку эмигрантов известной категории и помощь бывшим каторжанам и ссыльно-поселенцам, оставшимся в Париже, 114 038 фр. 75 с. Остаток 271 фр. 80 с. передан шлиссельбуржцу С. Иванову для употребления с благотворительной целью по его усмотрению.

Так закончилась работа Парижского комитета, основанного мной в 1910 г. {397}

 

К главе пятьдесят пятой

Воззвание временного международного комитета,
основанного г-жой Менар-Дориан (1913 г.):


К ДРУЗЬЯМ РУССКОГО НАРОДА1

Русская революция потерпела неудачу. Либералы и демократы с большим трудом отстаивают кое-какие обрывки парламентских и конституционных гарантий, которые им были даны и которые были затем уничтожены целым рядом насилий и государственных переворотов. Одержав победу, реакция набросилась на побежденных: она восстановила режим огульного заподозривания в политической неблагонадежности, режим сыска и планомерной провокации, режим обысков, арестов и ссылки административным порядком. Всякий заподозренный в либерализме сознает, что его свободе грозит постоянная опасность. Всякие протесты, обращенные к реакционной Думе, бесполезны; еще более тщетны обращения к прессе, которой зажат рот и которая также отдана под надзор полиции. Вместе с парламентскими и конституционными гарантиями исчезли все зародыши индивидуальной свободы, которая, при надлежащем развитии, дала бы русскому народу возможность жить, подобно другим европейским народам, жизнью цивилизованных людей.

Единственное средство, к которому остается прибегнуть жертвам деспотической реакции, это — ознакомить мир с режимом, от которого они страдают. Излишества и преступления второстепенных агентов исполнительной власти так возмутительны, что ответственные заправилы русской политики не желают, конечно, чтобы об этом знали народы З. Европы. И эта боязнь общественного мнения цивилизованных народов служит единственной уздой для деспотизма. Спрашивается: не есть ли священный долг граждан свободных стран выражение симпатии и оказание помощи тем тысячам героических людей, мужчин и женщин, которые борются, страдают и умирают, добиваясь тех прав, которыми мы пользуемся уж давно; равным образом наш долг — заявить угнетателям, что мы единодушно одобряем все усилия тех, кто стремится к свободе и справедливости. Такое моральное воздействие гораздо более дей-{398}ствительно, чем это обыкновенно думают. Крик возмущенной мировой совести не один раз заставлял к себе прислушиваться, когда он исходил единодушно от всех цивилизованных народов: так было в деле Дрейфуса, так было после казни Феррера, так было, когда речь шла об армянской резне. Нужно, чтобы такой же крик был услышан и в пользу жертв русской контрреволюции, — в пользу либералов, демократов, социалистов: русских, польских, финляндских, в пользу армян, грузин, татар и вообще всех угнетенных в обширной империи царя, без различия мнений, религий, рас и национальностей.

Сначала в Англии, а затем во Франции и Бельгии были основаны “Общества друзей русского народа и других с ним соединенных народов”. Не следует ли основать эти общества повсюду? Эти общества обращались бы с воззванием ко всем свободолюбивым людям без различия политических или религиозных взглядов, к друзьям свободы других людей,— к тем, кто думает, что права человека и гражданина, провозглашенные французской революцией, должны стать общим достоянием человечества, и, следовательно, русский народ также должен вступить в обладание этими элементарными правами и основными гарантиями свободы.

Эти общества могли бы содействовать освобождению всех угнетенных России тем, что знакомили бы З. Европу с внутренним положением ее, представляя в истинном свете все происходящее в ней. Доводя до сведения всего мира все злоупотребления и преступления, о которых получались бы сведения, эти о-ва оказывали бы моральное давление, которое, как показывают аналогичные опыты прошлого, может быть очень и очень действительным. Для того, чтобы сконцентрировать и координировать сведения и отдельные мероприятия, нужно, чтобы проектируемая организация носила интернациональный характер, чтобы общий центральный секретариат находился в постоянных сношениях с отдельными обществами друзей русского народа, основанными в разных странах, но сохраняющими свою полную автономию и направляющими свою деятельность сообразно с специальным положением каждой страны.

Проникнутые этим духом, мы, нижеподписавшиеся, образовали из себя временный интернациональный комитет и берем на себя смелость и инициативу обратить ваше внимание на поставлен-{399}ный вопрос и просить вас присоединиться и содействовать нам. Нужно ли оговариваться, что нижеподписавшиеся не руководятся здесь никакой задней политической мыслью и желают лишь выполнить долг человеческой солидарности, который лежит на каждом культурном человеке, гражданине свободной страны. В настоящий момент эта задача является особенно настоятельной.

В разного рода ссылках и тюрьмах России тысячи и тысячи политических заключенных заперты в настоящее время в тюрьмах вместе с уголовными арестантами.

Они умирают там — медленно или быстро, но всегда и систематически под ударами всякого рода эпидемических болезней, от туберкулеза и тифа, и от антигигиенических условий: переполнения тюрем и недостаточного питания.

Мало того, они подвергаются телесным наказаниям и непрерывным надругательствам, доводящим заключенных иногда до коллективных самоубийств.

В 1850 г. Гладстон просил всю Европу поддержать его протест против неаполитанского короля, по приказу которого одна цепь сковывала политических каторжан с уголовными.

Подобно Гладстону, и мы взываем к совести Европы и требуем для политических заключенных России:

1) уничтожения телесного наказания;

2) более гуманных условий относительно помещения и питания;

3) создания для политических заключенных камер, отдельных от уголовных.

Если вы разделяете наши чувства, мы просим вас сообщить нам о вашем присоединении, написав об этом г-же Алине Менар-Дориан, или возвратить с вашей подписью прилагаемое при сем обращение. Мы просим вас также сообщить нам, желаете ли вы принять непосредственное участие в образовании Общества друзей русского народа в вашей стране вместе с теми из ваших соотечественников, которых вы найдете сочувствующими этому. {400}


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz