front3.jpg (8125 bytes)


3. ПЕРОВСКАЯ

Софья Львовна Перовская по своей революционной деятельности и судьбе как первая русская женщина, казненная по политическому делу, представляет одно из немногих лиц, которые перейдут в историю.

С точки зрения наследственности и влияния окружающей среды любопытно, что эта аскетка-революционерка была по происхождению правнучкой Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана малороссийского, внучкой губернатора в Крыму в царствование Александра I и дочерью губернатора Петербурга при Александре II.

По случайному стечению обстоятельств ее обвинителем в Особом присутствии Сената по делу 1 марта являлся человек, бывший в прошлом ее товарищем детских игр.

В Пскове, где Перовская жила раньше, родители Софьи Львовны и ее будущего обвинителя были сослуживцами и жили рядом, так что дети постоянно встречались *.

Этот обвинитель в своей речи переступил границы прокурорских обязанностей и кроме обычных в этих случаях упреков в кровожадности бросил слово “безнравственность”. Это был Н. В. Муравьев, впоследствии министр юстиции, страж закона, попиравший этот закон, просвещенный юрист, говоривший о судебных уставах 1864 года, что их основы — наилучшие из до сих пор выработанных во всем цивилизованном мире, и тем не менее потрясавший эти основы. Это был Муравьев-законник, которого русское правительство посылало в Париж, чтоб добиться от свободной республики нарушения права убежища, гарантированного законом этой республики: выдачи Льва Гартмана, революционера, хозяина того дома, из которого был произведен взрыв царского поезда под Москвой 19 ноября 1879 года. Тот Муравьев — служитель нелицеприятного правосудия, о котором в его бытность министром юстиции шла широ-{273}кая молва как об одном из крупнейших взяточников того времени.

Условия детства заронили в душу Перовской никогда не потухавшие лучи человечности и чувства чести. В поколении, отцы которого пользовались крепостным правом, крепостнические нравы, с их неуважением к человеческой личности, вносимые в семейные отношения, нередко развивали в детях в противовес отцам протест и отвращение к деспотизму. Так было и с Перовской. Ее отец, Лев Николаевич Перовский, был крепостник из крепостников, оскорблявший мать своих детей не только самолично, но и принуждавший ребенка-сына оскорблять действием эту мать, типичную для той эпохи женщину скромной душевной красоты и кротости. В тяжелой атмосфере семьи Софья Львовна научилась любить человека, любить страдающих, как она любила страдавшую мать, с которой до последних трагических дней жизни не прерывала нежных отношений. Во время суда надо мной надзирательницы дома предварительного заключения рассказывали мне, что во время процесса Перовской на свиданиях с матерью, вызванной из Крыма, Софья Львовна мало говорила. Как больное, измученное дитя, тихая и безмолвная, она все время полулежала, положив голову на колени матери. Два жандарма, день и ночь сидевшие в камере Перовской, находились тут же.

Едва начав жить сознательной жизнью, Перовская решила покинуть семью, оставаться в которой морально ей было невыносимо. Но отец не хотел выдать ей отдельного паспорта и в случае ухода грозил вернуть в отчий дом при помощи полиции. Перовская не отступила и ушла от родителей, скрывшись у своих подруг по Аларчинским курсам * — сестер Корниловых. Вместе с одной из них — Александрой Ивановной (впоследствии Мороз) — она судилась потом по “процессу 193-х”.

Быть может, унаследовав от матери нежную душу, Перовская, как член кружка чайковцев, к которому принадлежали и Корниловы, весь запас женской доброты и мягкости отдала трудящемуся люду, когда, обучившись {274} фельдшерству, соприкоснулась в деревне с этими людьми в качестве пропагандистки-народницы. В воспоминаниях свидетелей ее тогдашней жизни говорится, что было что-то матерински нежное в ее отношении к больным, как и вообще к окружающим крестьянам. Какое нравственное удовлетворение ей давало общение с деревней и как трудно ей было оторваться от этой деревни, убогой и темной, показывало ее поведение на Воронежском съезде и колебание ввиду распадения общества “Земля и воля” на “Народную волю” и “Черный передел”. Тогда мы обе, она и я, только что покинувшие деревню, всеми силами души были еще связаны с нею. Нас приглашали к участию в политической борьбе, звали в город, а мы чувствовали, что деревня нуждается в нас, что без нас темнее там. Разум говорил, что надо встать на тот же путь, на котором стоят наши товарищи, политические террористы, упоенные борьбой и одушевленные успехом. А чувство говорило другое, настроение у нас было иное, оно влекло в мир обездоленных. Конечно, мы не отдавали тогда себе отчета, но впоследствии это настроение было правильно определено как стремление к чистой жизни, к личной святости. Но, как об этом было раньше сказано, после некоторого раздумья мы победили свое чувство, свое настроение и, отказавшись от морального удовлетворения, которое давала жизнь среди народа, твердо стали рядом с товарищами, политическое чутье которых опередило нас.

С тех пор во всех террористических замыслах Исполнительного комитета “Народной воли” Перовская занимает первое место. Это она является приветливой простушкой-хозяйкой убогого домишка на московской окраине, купленного за 700—800 рублей на имя Сухорукова, игравшего роль ее мужа — мелкого железнодорожного служащего.

В решительный момент это она остается со Степаном Ширяевым в домике, где при приближении царского поезда должен быть сомкнут электрический ток.

Всегда бдительная, всегда готовая, она вовремя подает нужный сигнал, и не по ее вине крушится не тот поезд, в котором царь, а тот, в котором царские служащие. {275}

Затем после взрыва 5 февраля в Зимнем дворце летом 1880 года она приезжает в Одессу для подкопа и мины на Итальянской улице.

И наконец, в 1881 году, когда подготовляется седьмое покушение Исполнительного комитета, подготовляется 1 марта, Перовская организует вместе с Желябовым отряд лиц, следящих за выездом государя, будущих сигналистов при выполнении драмы, и руководит метальщиками бомб не только в подготовительный период, но и в день 1 марта, когда указывает на совершенно новую диспозицию, благодаря которой император погибает от двух бомб, брошенных террористами.

Конечно, как при всяком сложном замысле со многими участниками, трудно разграничить, что каждым внесено в общее дело; все же думается, что будет только справедливостью сказать: не будь Перовской с ее хладнокровием и несравненной обдуманностью и распорядительностью, факт цареубийства мог и не пасть на этот день.

День спасла она и заплатила за него жизнью.

Я познакомилась с Софьей Львовной в 1877 году в Петербурге, когда она как подследственная по “делу 193-х” находилась на поруках. Ее привела ко мне Александра Ивановна Корнилова и оставила ночевать. Ее наружность обратила на себя мое внимание: в своей сорочке деревенского покроя она походила на молодую крестьянскую девушку с ее небольшой русой косой, светло-серыми глазами и по-детски округленными щеками. Только высокий лоб противоречил общему простонародному облику. Во всем белом миловидном личике ее было много юного, простого и напоминающего ребенка. Этот элемент детского в лице сохранился у нее до конца, несмотря на трагические минуты, которые она переживала в мартовские дни.

Глядя на простоту всей ее внешности, никто не подумал бы о среде, в которой она родилась и провела детство и отрочество, а общее выражение лица с мягкими линиями совсем не говорило о сильной воле и твердом характере, которые ей достались, быть может, по наследству от отца. Вообще в ее натуре была и женственная мягкость, и мужская суровость. Нежная, мате-{276}рински нежная к людям из народа, она была требовательна и строга по отношению к товарищам-единомышленникам, а к политическим врагам — к правительству — могла быть беспощадной, что приводило почти в трепет Суханова: его идеал женщины никак не мирился с этим. Когда кончился “процесс 193-х”, ее квартира в Петербурге была центром, в котором сходились освобожденные товарищи по суду, но только “протестанты”, не признавшие этого суда и не присутствовавшие потому на заседаниях его. Сильная личность Мышкина с его знаменитой речью на суде произвела на нее такое впечатление, что мысль об освобождении его из Чугуевского централа Харьковской губернии сделалась ее {277} idйe fixe. Много энергии отдала она на попытки осуществления ее.

Самыми любимыми товарищами Перовской были люди, выдающиеся по своим духовным качествам, но совершенно не похожие друг на друга; один — полный блеска, другой — совершенно лишенный его: Желябов и Фроленко — Михайло, как она и все товарищи звали его. На Воронежском съезде я впервые встретилась с этими двумя, и Перовская, знавшая их до этого, много говорила мне об их превосходных качествах, но можно было заметить, что, как ни ценит она Михайлу, Желябов прямо восхищает ее.

Перовская согласно идеалам нашей эпохи была великой аскеткой. Я уж не говорю о скромности всего домашнего обихода повседневной жизни, но вот характерный образчик ее отношения к общественным деньгам. В один из мартовских дней она обратилась ко мне: “Найди мне рублей 15 взаймы. Я истратила их на лекарство — это не должно входить в общественные расходы. Мать прислала мне шелковое sortie de bal; портниха продаст его, и я уплачу долг”. До такого ригоризма у нас, кажется, еще никто не доходил.

В те же памятные дни я познала всю ее деликатность и бескорыстную заботу о товарищах. Дело состояло в следующем: после ареста Желябова 27 февраля квартира его и Перовской, как я говорила, 28-го была очищена от нелегального имущества и покинута. С этого дня и до 10 марта, когда Перовскую арестовали близ Аничкова дворца, она ночевала то у одних, то у других друзей. При тогдашних обстоятельствах такое неимение своего угла было особенно тягостно и совершенно не вызывалось необходимостью, так как мы имели несколько общественных квартир, где каждый товарищ мог считать себя равноправным хозяином и быть как у себя дома.

Вот разгадка: в то время, время диктатуры Лорис-Меликова, не уберегшего императора от руки террористов, в Петербурге среди полиции, как и среди жителей, поднялась паника. Полиция, недосмотревшая, должна была оправдать себя и подняла всех на ноги для отыскания крамолы. Самые зловещие слухи ходили в пере-{278}пуганной публике: говорили о повальных ночных обысках не только целых домов, но и целых кварталов. А мы, народовольцы, теряли одного за другим наших членов, которых арестовывали неожиданно на улице или на квартире без признаков какого-либо слежения.

“Верочка, можно у тебя ночевать?” — спросила Перовская за день или два до ее ареста. Я смотрела на нее с удивлением и упреком: “Как это ты спрашиваешь? Разве можно об этом спрашивать?!” — “Я спрашиваю, — сказала Перовская, — потому что, если в дом придут с обыском и найдут меня, тебя повесят”. Обняв ее и указывая на револьвер, который лежал у изголовья моей постели, я сказала: “С тобой или без тебя, если придут, я буду стрелять”.

Такова была душа Перовской, частица души ее, потому что только частица ее была приоткрыта мне: в то спешное время мы слишком поверхностно относились к психологии друг друга: мы действовали, а не наблюдали.

Она была женщина: ей могло быть больно, физически больно. Когда в черном арестантском платье во дворе дома предварительного заключения ее возвели на колесницу, посадив спиной к лошади и повесив на грудь доску с надписью “цареубийца”, то руки ее скрутили так туго, что она сказала: “Отпустите немного: мне больно”.

“После будет еще больнее”, — буркнул грубый жандармский офицер, наблюдавший за всем поездом.

Это был тюремщик Алексеевского равелина, в котором немного спустя медленной смертью умерщвляли наших народовольцев, он же — последний комендант нашего Шлиссельбурга Яковлев.

На Семеновский плац привезли таким же образом остальных четырех первомартовцев: Желябова — крестьянина, создателя бомб, Кибальчича — сына священника, Тимофея Михайлова — рабочего и Рысакова — мещанина, эмблематически представлявших все сословия Российской империи.

На эшафоте Перовская была тверда всей своей стальной твердостью. Она обняла на прощание Желябова, обняла Кибальчича, обняла Михайлова. Но {279} не обняла Рысакова, который, желая спастись, выдал Тележную улицу и погубил Саблина, застрелившегося, погубил Гесю Гельфман, умершую в доме предварительного заключения, погубил Т. Михайлова, которого привел на эшафот.

Так умерла Перовская, верная себе в жизни и в смерти.

4. ЗНАЧЕНИЕ 1 МАРТА

Что бы ни говорили и что бы ни думали о 1 марта, его значение было громадное. Чтобы оценить его, необходимо припомнить, среди каких условий оно совершалось. Оно прервало 26-летнее царствование императора, который открыл для России новую эру, поставив ее на путь общечеловеческого развития; после векового застоя он дал ей громадный толчок вперед реформами: крестьянской, земской и судебной. И первая и величайшая из этих реформ — крестьянская — в экономическом отношении уже в самом начале не удовлетворила требования лучших представителей общества (членов редакционных комиссий) и литературы, а когда со времени ее осуществления прошло 15 лет и период славословий перешел в период критики, то журналистика открыто провозгласила ее проведенною под давлением поместного сословия, компромиссом, совершенно не соответствовавшим предположенной цели — “улучшения хозяйственного быта сельского сословия для правильного отбывания им податей и повинностей”. Труды Янсона, кн. Васильчикова80 и других исследователей показали полное расстройство экономического быта крестьян: малоземелье, развитие сельского пролетариата и такое несоответствие крестьянских платежей с доходностью их земель, что князь Васильчиков уподоблял положение нашего крестьянства безвыходному состоянию французского сельского сословия перед революцией 1789 года и грозил России теми же бедствиями, которые разразились во Франции в конце XVIII столетия. Правительственные комиссии подтвердили и засвидетельствовали разорение народных масс. {280}

Другие преобразования под усилившимся влиянием противников реформ и реакции, проявившейся в самом императоре, были урезаны и искажены разными дополнениями, изъятиями, разъяснениями. Мало-помалу общественные силы и правительственная власть пошли врозь, общественные элементы потеряли всякое влияние на течение государственной жизни, на ход управления.

Неудовлетворенность в самом начале царствования части общества разразилась в 60-х годах общими волнениями студенчества и выразилась процессами Чернышевского, Михайлова81, каракозовцев, нечаевцев. Эти выражения недовольства вместе с волнениями, вызванными польским восстанием, послужили сигналом к обострению реакции, сторонники которой воспользовались ими как нельзя лучше: к началу 70-х годов разрыв между правительством и обществом был уже полный. С тех пор бунт части подданных против порядка управления, поддерживаемого государем, сделался, можно сказать, хроническим. Но каждое проявление этого бунта влекло еще тягчайший гнет, который в свою очередь вел к более острому отпору. В конце 70-х годов вся внутренняя жизнь России, вся ее внутренняя политика обратились в борьбу с крамолой. Явились генерал-губернаторства, военные суды, государственная охрана и немилосердные казни, но вместе с тем явилась эпидемия цареубийств. И в то время как государственная власть выставила все свои чрезвычайные средства для борьбы со злом, ни штыки сотни тысяч войск, ни толпа охранителей и шпионов, ни золото царской казны — ничто не уберегло повелителя 80 миллионов, и он пал от руки революционера.

Поучительный характер 1 марта заключается именно в том, что это был финал 20-летней борьбы между правительством и обществом. 20 лет преследований, жестокостей и стеснений, имевших в виду меньшинство, но обременявших всех, и в результате — Рысаков со своим: “Посмотрим еще, все ли благополучно!”82 Убийство императора случилось среди общей уверенности, что покушение произойдет; при этом все общество было разделено на два лагеря, из которых один опасался, а другой с нетерпением ожидал этого события. Такое поло-{281}жение было беспримерно в летописях народов и могло заставить задуматься философа, моралиста и политика. Бомба Исполнительного комитета, потрясшая всю Россию, поставила ей вопрос: где выход из ненормального положения вещей, где его причины и что же будет дальше, если в жизнь не будет внесено ничего нового? Мы думали, что бесплодность правительственных стремлений сломить революционное движение репрессиями, несостоятельность попыток устранить недовольство устранением наиболее энергичных недовольных личностей была доказана воочию предшествующим 20-летним опытом, завершившимся событием 1 марта, и если не император, то Россия вывела из него должное заключение. Мы думали, что общественное мнение, свободно выраженное, предложило бы для прекращения внутренней междоусобицы не борьбу с отдельными проявлениями недовольства, но уничтожение самой причины этого недовольства; а эту причину оно указало бы не в отдельных агитаторах и выдающихся личностях, поимкой которых правительство тщетно надеялось умиротворить умы, но в общем стеснении, в полном отстранении образованного класса от влияния на жизнь народа и государства, в отсутствии какого бы то ни было поприща для деятельности, не преследующей цели грабежа и личной наживы; в полном противоречии между политикой правительства, с одной стороны, и интересами и потребностями народа и интеллигенции — с другой. И в случае продолжения прежнего режима оно выставило бы неизбежность повторения 1 марта при обстановке, быть может, еще более трагической.

Таким образом, дилемма, поставленная ребром, казалась нам разрешенной в общественном сознании и ждущей лишь момента для воплощения в жизнь. Необычайность условий, среди которых произошло событие 1 марта, и самая грандиозность его способствовали в высшей степени уяснению этого сознания, и отрицать его значение в этом смысле для общества невозможно.

Но 1 марта взволновало и весь мир крестьянства; оно вывело его из сферы обыденных забот и деревенских интересов и сосредоточило его внимание на вопросе: кто убил царя и за что его убили? Все, кто жил в то {282} время и много после в деревне, единогласно свидетельствовали, что умерщвление императора и мотивы этого умерщвления глубоко волновали крестьянский ум и заставляли его усиленно работать. В результате этой работы могло быть лишь два решения: истина, что царь убит социалистами, борющимися за интересы народа, желающими добыть народу землю и освободить его от гнета чиновников; или другое, что против царя бунтуют баре, помещики за свои права, что он убит за освобождение крестьян и в надежде вернуть крепостное право. В одном случае народ связывался с партией солидарностью интересов, и партия приобретала в массах точку опоры, какой не доставили бы десятки лет пропаганды словом; в другом — у него накипала злоба против имущественного класса; эта злоба при том ужасном экономическом состоянии, в каком находился народ, могла разразиться избиением привилегированного сословия, которое мало чем отличалось бы от ужасов пугачевского бунта. При этом задачей партии было бы лишь воспользоваться взрывом народных страстей и народного негодования. И в том и в другом случае союз революционной борьбы с народом являлся перспективой, открытой первым марта.

По отношению к самой партии и к постановке революционного дела вообще это событие имело громадную важность: в глазах сторонников оно вознесло Комитет на небывалую высоту. “Приди и владей нами” было единодушным возгласом, обращенным к нему, оно создало такую атмосферу, которая могла удовлетворить требованиям самого пламенного революционера, и если можно было о чем пожалеть, так о том, что жатва обильна, а жнецов мало.

Но кроме того что партия “Народная воля” приобрела 1 марта самую выгодную для себя позицию и новые шансы к расширению своей организации, этот момент был торжеством идеи организации вообще. Никаких сил единичной личности или даже отдельного кружка не хватило бы на ведение и довершение двухлетней борьбы с ее замечательными эпизодами и концом — борьбы, в которой на одной стороне были все преимущества власти и материальной силы, а на {283} другой — только энергия и организация. Необходимость организации в борьбе с правительством, организации как единственного условия возможности победы — вот что провозгласило 1 марта. После этого нечего уже было пропагандировать эту мысль — она сделалась общим достоянием среды, из которой выходили члены партии.

Обратной стороной этого крупного момента истории революционного движения выставлялось то, что 1 марта не вызвало народного восстания, не сопровождалось попытками к инсуррекции по городам и не заставило правительство ни предпринять коренных изменений в экономическом и политическом строе России, ни сделать уступок требованиям недовольных. Относительно первого можно положительно сказать, что партия никогда и нигде, ни в органе, ни в программе, ни в устных разъяснениях ближайших своих целей и задач не указывала на цареубийство как на средство непременно произвести народное восстание; это восстание могло составлять надежду отдельных лиц, но не расчет партии. Ожидания инсуррекции истекали из незнания положения дел организации, слишком еще молодой для осуществления подобных попыток, и если в революционной среде были даже недовольные тем, что их предположения не сбылись, то это были люди, привыкшие жать, где не сеяли: инсуррекция была еще делом будущего, требовавшим много трудов.

Что же касается того, что 1 марта не привело к практическим результатам в смысле экономического и политического переустройства России, то это вполне справедливо. Но, не будучи в состоянии совершить это переустройство силами революционными, партия никогда не рассматривала верховной власти в современной ее организации силой, способной искренне взять на себя почин в этом деле; правда, она ждала уступок, послаблений, прекращения реакции, доли свободы, которая сделала бы существование сносным и мирную деятельность возможной; в этом она ошиблась, что было весьма печально и худо, но худо не для одной революционной партии, а и для народа, и для общества, для имущих классов и для бюрократии, для всего государства и для {284} главы его; худо потому, что влекло в будущем новые катастрофы, новые политические и социальные смуты. Едва ли в то время в России находилось много людей, которые верили бы в будущее мирное преуспеяние своего отечества и спокойное житье своего монарха, а если нет этой веры, этой уверенности, то будущее должно было являться сумрачным и тревожным. В свое время это будущее должно было сказать свое слово.

Здесь необходимо сказать еще несколько слов о той деморализации, которая вносилась в общество приемами борьбы правительства с революционной партией. Как всякая борьба, стоящая не на почве идей, а на почве силы, она сопровождалась насилием. А насилие, совершается ли оно над мыслью, над действием или над человеческой жизнью, никогда не способствует смягчению нравов. Оно вызывает ожесточение, развивает зверские инстинкты, возбуждает дурные порывы и побуждает к вероломству. Гуманность и великодушие несовместимы с ним. И в этом смысле правительство и партия, вступившие, что называется, врукопашную, конкурировали в развращении окружающей среды. С одной стороны, партия провозглашала, что все средства хороши в борьбе с противником, что здесь цель оправдывает средства; вместе с тем она создавала культ динамита и револьвера и ореол террориста; убийство и эшафот приобретали пленительную силу над умами молодежи, и чем слабее она была нервами, а окружающая жизнь тяжелее, тем больше революционный террор приводил ее в экзальтацию: когда жить приходится мало, так что результаты идейной работы могут быть еще не заметны, у деятеля является желание видеть какое-нибудь конкретное, осязательное проявление своей воли, своих сил; таким проявлением тогда мог быть только террористический акт с его насилием. Общество, не видя исхода из существующего положения, частью сочувствовало насилиям партии, частью смотрело на них как на неизбежное зло, но и в этом случае аплодировало отваге или искусству борца, а повторение событий вводило их в норму.

Но мрачная сторона революционной деятельности смягчалась солидарностью и братством во внутренних {285} отношениях единомышленников; кроме того, насилие партии покрывалось знаменем блага народа, защиты угнетенных и оскорбленных, окружающие примирялись с ним за бескорыстие мотивов; оно искупалось отречением от материальных благ, неудовлетворенностью революционера в личной жизни,которая вся ломалась, раз он вставал на свой опасный путь; оно искупалось тюрьмой, ссылкой, каторгой и смертью. Таким образом, если общество грубело, привыкая к насилиям революционной партии, то оно видело вместе с тем если не в целом, то в отдельных представителях ее образцы самопожертвования, героизма, людей с недюжинными гражданскими добродетелями. Наряду с партией, но в более грандиозных размерах практиковалось насилие правительства: сковывалась мысль, запрещалось слово, отнимались свобода и жизнь; административная ссылка была обычным явлением, тюрьмы были переполнены; казни считались десятками. Вместе с тем в тюрьмах практиковалось унизительное обращение: в доме предварительного заключения высекли Боголюбова и оскорбляли стыдливость женщин *.

Ожесточались исполнители, озлоблялись потерпевшие, их родные, друзья и знакомые; общество привыкало к унижению человеческого достоинства; зрелище казней возбуждало кровожадность толпы. Возмездие “око за око, зуб за зуб” делалось девизом для всех. Для предотвращения государственных опасностей была нужна тайная полиция, правительственное золото создавало толпу шпионов; они вербовались во всех слоях населения, между ними были генералы и баронессы, офицеры и адвокаты, журналисты и врачи, студенты и студентки, увы, были даже гимназистки, девочки 14 лет, а в Симферополе в жандармском управлении вовлекли в шпионство и предлагали денежное вознаграждение гимназисту — мальчику 11 лет. Известно, что нет страсти более сильной и ведущей к более низким преступлеииям, чем страсть к золоту. Персидское золото заставило вождей Греции продавать свое отечество; 30 {286} сребреников прельстили Иуду Искариота. Наше правительство широко пользовалось корыстолюбием и алчностью человеческого рода и извлекало всевозможную пользу из могущества золота. “Черная книга” русской монархии, раскрытая Клеточникову, навсегда останется грязным пятном нравов того времени. Молодые женщины употребляли чары красоты и молодости для вовлечения и предательства; шпионы являлись инициаторами, организаторами и двигателями революционного дела; Рачковский в Петербурге, Рейнштейн в Москве, Забрамский в Киеве — вот герои правительственного лагеря, блиставшие на тогдашнем горизонте. Удачный донос, вероломнейшее предательство, ловкий подвох при следствии как средство вырвать признание, создание ценой благосостояния десятков лиц грандиозного процесса путем самых искусственных натяжек — вот что давало денежную премию или повышение по службе. К этому присоединялось вовлечение слабых в отступничество. Отмена наказания, забвение прошлого, деньги и свобода — все служило средствами обольщения (Веледницкий, Пиотровский, Курицын, Меркулов и др.). Этим наносился нам, революционерам, глубочайший нравственный удар, который колебал веру в людей. Не так больно было потерять свободу, как бывшего товарища, ради которого вы были готовы рисковать собой, которому вы доверяли, которого вы оберегали и которому оказывали всевозможные братские услуги, увидать рядом с жандармом, чтобы задержать вас, и услышать циничные слова: “Что, не ожидали?”

Конечно, все это совершалось в видах “законного” правосудия, ради спасения отечества или того порядка, в котором хотели сохранить это отечество. Но кто же будет отрицать все глубокое падение человеческой личности, выражаемое этими фактами? Но настоящая нравственная язва распространялась и другим, еще более губительным путем: наши ряды хотели расстроить возбуждением недоверия друг к другу; шпионскими проделками и полицейскими штуками старались набросить тень подозрения на некоторых товарищей, шедших с нами рука об руку; необдуманность и неосторожность одних, случайное стечение обстоятельств, подстроенных {287} рукою сыщика, против других служили средством заронить в революционном товариществе мрачную мысль о продажности и предательстве его членов; политика состояла в том, чтобы создать положение, когда брат восстанет на брата. И в самом деле, мы были недалеки от того времени, когда наши руки могли обагриться кровью, быть может, столь же невинной, как кровь Иванова, пролитая Нечаевым.

Я лично в последние два года перед арестом испытала три случая, когда была на краю преступления. Одного я решалась отравить собственноручно, потому что я ввела его в партию, — все были убеждены, что этот человек шпион, и, если бы не разъяснилось, к счастью, главнейшее обстоятельство, бывшее уликой против него, он мог погибнуть, а был невинен! В другой раз друзья из-за стен тюрьмы завещали мне разделаться с личностью, которую они называли причиной своей гибели. Эта личность была приведена в соприкосновение с партией мной же; я верила в ее честность и искренность, я поддерживала ее всем, чем могла; как личность молодую, нуждающуюся в теплом отношении, я поручила ее моему лучшему другу, и мне указали на нее как на предателя, заслужившего удар кинжала.

Я знала юношу, так опутанного шпионскими махинациями, что он являлся изменником в глазах всех; он был близок к самоубийству в отчаянии от павшего на него подозрения; люди, знавшие его лично, верили в его невинность; но на вопрос, обращенный ко мне, может ли он продолжать революционную работу, я отвечала, должна была ответить: “Нет”. Так создается положение, когда становится положительно “страшно за человека”. И если мы, люди, давно примкнувшие к движению, воспитавшиеся на чистых принципах социализма, приготовлявшие себя к мирной пропаганде, заслуживали от правительства имя злодеев, то люди, которых оно воспитывало, должны были явиться демонами! {288}

Глава двенадцатая
1. В ОДЕССЕ


После тревожных мартовских дней, когда был арестован Исаев и 3 апреля открыта общественная квартира, хозяевами которой были я и он, Комитет постановил, что я должна выехать из Петербурга и отправиться в Одессу для ведения местных дел, чтоб заменить Тригони.

Тригони был товарищем Желябова по Новороссийскому университету, но в то время как Желябов был исключен по студенческому делу и отдался революционной деятельности, Тригони кончил юридический факультет, сделался помощником присяжного поверенного и только в 1880 году присоединился к “Народной воле”, раньше мало принимая участие в революционном движении, захватившем Желябова. Вызванный с юга на совещание по вопросу об инсуррекции, Тригони, как было уже сказано, участвовал в подкопе на М. Садовой и 27 февраля был арестован вместе с Желябовым в меблированных комнатах, где проживал со времени своего приезда в Петербург *. Причиной этого злополучного ареста, по одной версии, был донос из Одессы, но, может быть, он исходил из меблированных комнат, где прислуга подслушивала у дверей, как я однажды заметила, да и хозяйка (Миссюра) вела себя очень подозрительно, без всякой нужды провожая посетителей Тригони с лампой в руке, когда вечером лестница была еще освещена.

Личность Тригони произвела при аресте некоторую сенсацию среди жандармов, которые находили, что по образованию, происхождению и состоянию он выше той {289} среды, из которой, по выражению жандармских властей, обыкновенно вербуются члены революционных партий. В некотором отношении они были правы: Тригони имел внешность барина, был более избалован, чем другие, и по манерам в нем угадывался адвокат, хотя его юридическая карьера только что началась и никакой клиентуры ни в Петербурге, ни в Одессе он еще не имел. Родители его были помещиками в Крыму; мать, по рассказам, была светской женщиной, что, вероятно, тоже осталось не без влияния. Наружность Тригони, очень верно переданная фотографией в “Былом” **, была нерусская, и он говорил, что в его жилах есть греческая кровь ***.

Из лиц, указанных мной в 80-м году, частью же из привлеченных по инициативе самого Тригони, он организовал в Одессе народовольческую группу, с которой теперь мне приходилось иметь дело. Это были прежде всего мои друзья: писатель-беллетрист Ив. Ив. Сведенцев (литературный псевдоним Иванович), бывший военный, превосходный, идеалистически настроенный, но нельзя сказать, чтобы активный человек, лет 35-ти, и дочь богатых родителей — Ольга Пуриц, молодая девушка с огнем, энергичная и очень способная. Другими членами были: студент М. И. Дрей, сын врача, весьма популярного среди еврейской бедноты, и Мартино, преподаватель, довольно солидных лет, давний знакомый Тригони по Крыму. В группу после отъезда Тригони входил и Владимир Жебунев, известный мне еще по студенческим годам в Цюрихе. Участник “хождения в народ”, судившийся по “процессу 193-х” и сделавшийся потом нелегальным, Жебунев в силу своей опытности являлся естественным главой и руководителем группы. Раньше в качестве агента Комитета он ездил с организационными целями в Казань и Саратов. Но у “Народной воли” в Казани во все время не было нужных связей, и там Жебуневу ничего не удалось сделать. Что касается {290} Саратова, то в нем находились лица, занимавшиеся революционной деятельностью еще во времена общества “Земля и воля”: Поливанов (будущий шлиссельбуржец), Новицкий, Демчинская и другие. Жебунев предложил им примкнуть официально к “Народной воле”, образовав группу с определенными обязательствами по отношению к центру, что и было ими исполнено. Группа, очень небольшая, существовала до середины 1882 года, когда Поливанов и Райко сделали неудачную попытку устроить побег Новицкому, попавшему в тюрьму. Все участники этого предприятия были пойманы: Поливанов и Новицкий приговорены к смертной казни, но отправлены: Новицкий — на Кару, Поливанов — в Алексеевский равелин. Райко, по одним рассказам, умер от побоев, нанесенных толпой, принявшей устроителей побега за грабителей, а по другим — от огнестрельной раны в голову при вооруженной схватке с конвоем.

Жебунев, подвижной и энергичный, обладал известным образованием, умел и любил поговорить. Более честолюбивый, чем большинство революционеров, он не раз добивался приема в члены Комитета. Его достоинства и способности давали ему достаточные права на это, и, повидав его в Одессе, я внесла в Комитет предложение принять его. Его вызвали по этому поводу в Москву, но там вскоре он был арестован по невыясненным причинам. Департаменту полиции не были известны ни его отношения к Комитету, ни его деятельность в Одессе; благодаря этому он поплатился только административной ссылкой в Якутскую область.

В Одессе он вносил много оживления в деятельность группы и пользовался несомненным влиянием. По взглядам он был скорее социал-демократом, чем народником, которыми в программе заявляли себя народовольцы, не терявшие надежды на деревню. Жебунев определенно смотрел на городской промышленный пролетариат как на единственную опору в политической борьбе. Считая вместе с тем, что только рабочий класс является носителем социалистических идей, он думал, что все силы партии должны быть направлены на пропаганду и агитацию в этом классе. Сообразно с этим его главной работой в Одессе были сношения с рабочими. {291}

В первой половине 70-х годов в Одессе замечательным деятелем среди рабочих был Заславский; имея собственную типографию, он вел систематические занятия с рабочими и заложил более, чем кто-либо другой в Одессе, прочную основу для всех последующих деятелей в этой среде *. Рабочие, выработавшиеся под его влиянием, были такого уровня, что могли вести дальнейшую пропаганду самостоятельно, без участия интеллигентов. Поэтому революционная традиция на фабриках и заводах в Одессе не прерывалась, и во вторую половину 70-х годов, кто бы ни вел сношения с рабочими, каждый имел готовых проводников в рабочую массу. Только предательство Меркулова в 1882 году погубило верхний слой этой рабочей интеллигенции. С этой последней имел дело и Жебунов, а вместе с ним М. И. Дрей.

При мне число активных участников в деятельности одесской группы увеличилось бежавшим из Сибири Георгиевским, судившимся в 1877 году по процессу Бардиной84. Кроме того, я вызвала в Одессу Свитыч, сестру Свитыча, осужденного по процессу Ковальского. Эта славная молодая девушка жила где-то недалеко в уездном захолустье и томилась бездействием. В то время как раз предполагался побег Ф. Морейнис из Николаевской тюрьмы. Это дело думали устроить местные офицеры, ходившие в караул в тюрьму; там они познакомились с Морейнис, которой грозила каторга. Будучи на карауле, один из офицеров должен был вывести заключенную из тюрьмы, а для того чтобы ее укрыть, требовалась конспиративная квартира. Георгиевский и Свитыч взялись устроить ее и отправились в Николаев. Побег не был, однако, осуществлен, и когда это выяснилось, они вернулись в Одессу, чтобы по решению группы устроить небольшую типографию для печатания летучих листков для рабочих. Так как шрифт у группы уже имелся в запасе, то дело легко организовалось. Но деятельность типографии была кратковременна, и напечатали в ней одну-единственную прокламацию по поводу смерти и похорон заслуженного революционера Фе-{292}сенко, много лет прикованного к постели тяжелой болезнью.

Георгиевский имел сношения и с рабочими, что и погубило его. Его как-то выследили, он был арестован, а вместе с ним взята и Свитыч с типографией.

Однажды, подойдя к дому, в котором была их квартира, я увидела, что условный знак безопасности снят. Думая, что это может означать простое отсутствие хозяев, я вошла во двор и подошла к двери квартиры. Висячий замок показывал, что дело кончено, и я поспешила удалиться; на мое счастье, засады при квартире не было.

Членом одесской группы или очень близко стоявшим к ней был двоюродный брат О. Пуриц, студент первого курса Коган. Он действовал среди студентов: составил кружок человек в десять из своих товарищей; они сочувствовали “Народной воле” и занимались самообразованием общественно-политического характера.

2. ВОЕННЫЕ НА ЮГЕ

Через Ив. Ив. Сведенцева как бывшего военного имелись связи и среди военных, и я познакомилась с ними у него. Это были ротный командир Люблинского полка Крайский и офицеры Телье (брат осужденного) и Стратонович. Они относились ко мне со вниманием и любезностью, свойственными военным людям по отношению к женщине. Наши первоначальные разговоры имели обыкновенный салонно-литературный характер. Позднее, когда я узнала, что Крайскому нравится мое общество, я стала видеться с ним чаще и после некоторого сближения высказывать мои революционные взгляды и симпатии. Вызываемый на откровенность, он выражал интерес и сочувствие идее политической свободы и признавал справедливой сущность социализма. Но не это сочувствие, формулированное в общих выражениях и не переступавшее пределов разговоров, внушало мне интерес к его личности, а то противоречие, которое я заметила. Признавая, что истинное {293} убеждение должно проявляться в активной деятельности и что пропаганда словом составляет главнейшее орудие для проведения какой бы то ни было идеи в жизнь, он находил, что действительна лишь та пропаганда, которая опирается на знание, и что его-то ему и недостает. Он сожалел, что не получил высшего образования и что попытка поступить в академию, сделанная им дважды, встретила отказ *, несмотря на то что способности дозволяли ему надеяться на успех. Наряду с этим, по-видимому искренним, сожалением меня поражало полное отсутствие усилий к развитию своих умственных сил, к пополнению тех недочетов, которые так ясно сознавались. Такое положение казалось мне неестественным, и я думала, что мое дружеское вмешательство поможет ему выйти из этого бесплодного стояния на одном месте; что он или сознается, что не способен идти дальше одних разговоров, или примется за работу над собой. Я думала также, что, быть может, он слишком добросовестно относится к вопросу о приобретении знаний и ставит слишком широкие требования к самому себе. Поэтому, одобряя мысль о необходимости научной подготовки вообще, я проводила взгляд, что если человек сам не тревожится сомнением, не колеблется в признании той или другой истины, а чувствует лишь недостаток в аргументах для убеждения других, то нет необходимости сначала погрузиться в теоретическое изучение, чтобы явиться потом во всеоружии; средний путь постепенного изучения отдельных вопросов и параллельной передачи другим того, что уже усвоено, быть может, даже лучшая школа для самого себя. Вместе с тем Крайский постоянно говорил, что ему невыносимо общество людей, которые умственно ниже его, и так как я находила это несовместным с желанием действовать на других, то в беседах часто заходил разговор и на эту тему. Крайский казался мне ценной личностью, человеком сильной воли, который, раз решившись, уже не сойдет с избранного пути, поэтому я хотела непременно привлечь его в партию, разбить его сомнения в себе, сломить те внутренние препятствия, которые мешали ему {294} примкнуть к нам. Стратонович, честный малый, но с психологией менее сложной и характером неопределенным, мало интересовал меня. К тому же в начале осени он уехал из Одессы, так как получил командировку в Очаков. Как тот, так и другой состояли в дружеских отношениях с подполковником Прагского пехотного полка Мих. Юл. Ашенбреннером (будущим шлиссельбуржцем). Последнего знал еще Желябов, когда жил в Одессе в первой половине 1879 года, а я познакомилась с ним в 1880 году незадолго до моего отъезда в Петербург. Я застала его тогда случайно у Сведенцева, который раньше не упоминал о нем. В разговоре на тему об участии военных в революционном движении Ашенбреннер, между прочим, говорил о бесплодности военных переворотов, так как их следствием может быть лишь смена лиц, а не изменение сущности общественных отношений, и приводил в пример Испанию с ее пронунциаменто, не выводившими страну на новые пути. Ив. Ив. Сведенцев рекомендовал мне Ашенбреннера как социалиста и революционера. Мне хотелось еще видеться с ним, но знакомство как-то не клеилось. Он показался мне вялым и неразговорчивым; он был старше меня на 10 лет, и я не умела подойти к нему: он или не привык к женскому обществу, или не любил его. Нам обоим, кажется, было скучно друг с другом.

Теперь в мой второй приезд в Одессу Ашенбреннер служил в Николаеве, но иногда приезжал в Одессу, и наше знакомство возобновилось. В Николаеве около Ашенбреннера группировались его сослуживцы Талапиндов, Маймескулов, Мицкевич, Кирьяков и Успенский, связанные с Ашенбреннером тесной дружбой и разделявшие его социалистические взгляды и революционные симпатии. Желая лично познакомиться с ними и подготовить путь Суханову, который должен был приехать на юг, я несколько раз ездила в Николаев и посещала квартиру, в которой собиралась вся компания Ашенбреннера.

По возрасту это были солидные люди, сверстники Ашенбреннера и совсем не походили на товарищей Суханова — изящную удалую молодежь, которая так и напрашивалась на какое-нибудь рискованное быстротечное {295} предприятие. Сам Ашенбреннер, человек образованный и начитанный, был много выше своих друзей и являлся естественным главой этого содружества. Как он, так и его друзья жили совершенно замкнуто, в них не было ни увлечения, ни стремления к прозелитизму85. Никакой революционной деятельностью во всю свою жизнь они не занимались, а когда я указала на необходимость заведения знакомств с целью привлечения сочувствующих, то ответ всегда был один и тот же, что подходивших людей среди офицеров нет. Однако по моим настояниям позднее они завели знакомство с моряками, и тут, по-видимому, была благодарная почва, потому что Ашенбреннер находил, что оживленная агитация, начинавшаяся среди них, даже переступала границы благоразумия. Но эти сношения с морскими офицерами, и в частности с будущим шлиссельбуржцем Ювачевым, происходили уже в то время, когда я из Одессы уехала, и лично никого из морских офицеров я не знала. А до этого кружок оставался в стационарном состоянии: друзья собирались тесной компанией и вели между собой беседы свободолюбивого характера. Порой Ашенбреннер, хорошо изучивший Маркса, читал реферат по “Капиталу” или на какую-нибудь другую политико-экономическую тему, а когда был в ударе, излагал различные философские системы, на что был большой мастер.

Надо сказать, что мое знакомство с этими военными было слишком поверхностным, чтоб я могла заметить индивидуальность каждого. Ашенбреннер, человек очень любящий и по отношению к людям уступчивый и мягкий, был высокого мнения о своих друзьях-сослуживцах; он сжился с ними душа в душу и отзывался о них как о лицах, преданных интересам народа и готовых рисковать собой. На основании этой рекомендации и было построено предположение, что приедет член центральной военной группы и предложит кружку официально примкнуть к партии “Народная воля” и войти в сношения с военным центром. Мы находили нужным, чтобы предложение программы и устава организации исходило от человека военного и притом принадлежащего к центру, так как это связало бы местную военную группу с центром теснее, чем если бы организатором ее {296} явился кто-нибудь из штатских. Приехать, как было уже сказано, должен был Суханов, но уже 28 апреля он был арестован. Вместо него ко мне в Одессу явился А. В. Буцевич, командированный в июле министерством путей сообщения на инженерные работы в Николаевском порту. Я дала ему рекомендательное письмо к Ашенбреннеру, сообщила мои личные впечатления о военных, с которыми познакомилась, и предлагала устроить сейчас же свидание с одесскими офицерами. Но Буцевич торопился в Николаев и обещал заехать в Одессу при возвращении с работ; он сделал это только в декабре.

Задача объединения одесских и николаевских офицеров в одну организационную ячейку, связанную с центральным органом, была для Буцевича задачей легкой, так как и те и другие давно знали друг друга и были уже подготовлены Ашенбреннером и мною к тому, чтобы согласиться на все, что мог предложить Буцевич. Действительно, вышеупомянутые лица приняли на себя те серьезные обязательства, которых требовал устав, предложенный Буцевичем, и обещали по первому призыву военного центра выступить с оружием в руках и увлечь к тому же подчиненные им войсковые части*.

Так была выполнена миссия Буцевича и установлена связь между революционным офицерством севера и юга. Вся военная организация насчитывала тогда человек пятьдесят членов. {297}

Глава тринадцатая
1.ПЕРЕНЕСЕНИЕ ПАРТИЙНОГО ЦЕНТРА В МОСКВУ

 

В конце октября я получила из Москвы приглашение приехать. Прошло полгода после того, как я покинула Петербург, и за это время я почти не имела сведений о том, как идут дела партии и что делается в центре, перенесенном в Москву. Понятно, с каким нетерпением я рвалась на это свидание с товарищами, уцелевшими от весенних арестов в Петербурге: Юрием Богдановичем, Корба, Грачевским, Ивановской и другими, которых надеялась встретить впервые после событий, разметавших нас в разные стороны.

Надо сказать, что жизнь в Одессе, не отразившая потрясений мартовских дней, не подготовила меня к тем переменам, которые ожидали меня в Москве. Приехав туда, я с горестью могла видеть губительное значение потерь, испытанных Исполнительным комитетом незадолго до 1 марта и в особенности после него.

Местопребывание Комитета было перенесено из Петербурга в Москву не по каким-нибудь высшим соображениям, а исключительно в силу необходимости: тем из членов его, которые еще не попали в руки полиции, невозможно было держаться в Петербурге после арестов в марте и апреле. Оставаться там значило идти на неминуемую гибель: было ясно, что кто-то знающий в лицо членов организации на улице указывает их полиции.

Но перемещение центра революционной партии из столицы в другой город уже само по себе не могло не нанести вреда делам партии. Если принять во внимание революционное движение только с 70-х годов, то всякий знакомый с ним скажет, что Петербург был главным очагом его. Центр государственной жизни и средоточие всех интеллектуальных сил страны, он из года {298} в год был местом, в котором накоплялись оппозиционные элементы. Именно в нем создавались наиболее серьезные революционные организации общероссийского характера, имевшие к тому же преемственность между собой; “чайковцы”, “Земля и воля”, “Народная воля” были последовательно связаны между собой. И здесь же эти организации черпали главным образом своих сторонников. Не говоря о временах более далеких, начиная с “чайковцев” здесь сосредоточивалась революционная деятельность и находилось местопребывание лидеров революционных организаций. К Петербургу тянули провинции, получая оттуда импульсы; здесь давались лозунги, отсюда шла моральная поддержка и раскидывалась организационная сеть. Все важнейшие политические процессы, имевшие громадное агитационное значение, происходили здесь, и здесь же находили наибольший отклик все революционные выступления. В Петербурге сосредоточивались главные литературные силы всей России и та частица их, которая примыкала к революционным течениям. Революционные органы издавались только в Петербурге и уже отсюда распространялись по России.

Рабочее население Петербурга, более крепкое месту и более обученное, было наиболее подготовлено к восприятию идей социализма и революции. Пропаганда на фабриках и заводах велась здесь с более давнего времени, более систематично и в размерах более широких, чем в каких-либо других промышленных центрах.

Учащаяся молодежь Петербурга, более многочисленная, чем в других городах, стояла впереди всей учащейся молодежи России: при студенческих волнениях высшие учебные заведения Петербурга первые давали сигнал к движению и шли впереди него. В других городах революционная традиция могла порываться, но в Петербурге с 70-х годов этого не бывало; никогда не оставался он без организации, а вокруг него всегда существовала периферия, ей сочувствующая и ее поддерживающая. Выехать из Петербурга, перевести революционный центр в другой город значило утратить почву, на которой до этого времени возникали, росли и существовали революционные организации, утратить {299} почву, утучненную всем революционным прошлым. Такой переезд был своего рода эмиграцией, ссылкой, отрывом, который грозил крайне тяжелыми последствиями.

Москва, куда был перенесен Исполнительный комитет, была городом, в котором отсутствовала непрерывность революционной традиции. Организации, появлявшиеся в ней, действовали короткое время и разбивались арестами, не будучи подхвачены какой-нибудь группой, продолжавшей их деятельность. Так погибли “долгушинцы” (1874 год), а до них — “нечаевцы”. Кружок “чайковцев” имел в Москве отделение, но это не была самостоятельная организация, выросшая на почве самой Москвы: отдел был создан наезжими людьми из Петербурга; численно он был слаб и от себя ничего нового в движение не внес. В 1874— 1875 годах в Москве действовали лица, судившиеся по “процессу 50-ти”. Они не были коренными москвичами, эти цюрихские студентки и кавказцы, и, хотя завели довольно обширные связи на московских фабриках, не могли пустить глубоко корней в городе, который выбрали как свой центр.

Наследников, которые продолжали бы их дело, они не оставили. Общество “Земля и воля” в Москве организованной сплоченной группы не имело.

Что касается “Народной воли”, она не хотела оставить Москву вне сферы своего влияния и вскоре после своего образования направила туда двух выдающихся членов Комитета — П. А. Теллалова и М. Н. Ошанину, стараниями которых вскоре была создана местная группа, энергично работавшая среди рабочих и учащейся молодежи. Но настоящим основателем московской группы был А. Михайлов, приехавший в Москву в сентябре 1879 года для ведения подкопа под железнодорожное полотно.

Теперь, переселившись в Москву, Исполнительный комитет вклинился в эту группу и, можно сказать, обескровил ее. Как члены Комитета Теллалов и Ошанина, составлявшие душу группы, изымались из нее — они должны были всецело отдаться центральной деятельности. К тому же Теллалов в июле был переведен {300} Комитетом в Петербург. Кроме них из группы выбыли Мартынов и Лебедев, которые были взяты в члены Комитета; Гортынский, посланный в качестве агента Комитета для организационной работы в Киев; Андреев, с той же целью отправленный в Саратов, а член группы Фриденсон, взятый Комитетом из Москвы раньше других, был арестован в Петербурге еще в январе 1881 года. Все это не могло не ослабить местной организации.

В Петербург кроме Теллалова были направлены два только что принятых члена Комитета — Романенко и Стефанович, приехавшие из-за границы. Все трое раньше в качестве членов “Народной воли” в Петербурге не работали, личных связей там не имели, а в Москве старые члены “Народной воли” в свою очередь являлись новоселами. Это тоже был неблагоприятный для деятельности момент. Но важнее всего было то, что с перемещением центра Петербург в революционном смысле низводился на степень провинции: отныне там должна была существовать только местная группа, а Москва превращалась в революционную столицу, но без тех духовных и материальных ресурсов, которыми обладал Петербург,

2. СОСТОЯНИЕ ЦЕНТРА

Велика была перемена, найденная мною в численном и качественном составе Исполнительного комитета. Нечего было скрывать от себя: Комитет 1879 года был разбит. Странно, но никто из нас не говорил об этом; мы сходились, обсуждали различные вопросы и расходились, как будто не замечая отчаянного положения нашего центра. Или, быть может, все мы были людьми, которые видят несчастье, но не говорят о нем. Лишь однажды в беседе с Грачевским наедине я высказала ему свои опасения за будущее и горестные мысли о настоящем. Но он был другого мнения или не хотел сознаться, что положение дел {301} катастрофическое. Из 28 человек *, бывших основоположниками “Народной воли” и членами Исполнительного комитета, принятыми до 1 марта, на свободе оставалось только восемь: три женщины — Корба, Ошанина (совсем больная) и я — и пять мужчин. То были: 1) Грачевский, который до тех пор был техником по типографии и приготовлению динамита, человек энергичный и фанатически преданный революционному делу; старый народник начала 70-х годов, он занимался пропагандой среди московских рабочих вместе с членами московской организации Бардиной и Джабадари, судился по “процессу 193-х”, был в ссылке в Архангельской губернии и бежал оттуда. Испытанный, практичный и очень работоспособный, но в “Народной воле” занятый техникой, он до 1 марта в организационных работах активного участия не принимал; 2) П. А. Теллалов, выдающийся деятель, пропагандист и агитатор, создатель московской группы, по своему пребыванию в Москве не мог принимать участия в деятельности Комитета как всероссийского центра; 3) Юрий Богданович, обаятельный товарищ, пропагандист в деревне в начале 70-х годов, прежний “чайковец”, человек опытный, мужественный в деле, но очень мягкий в сношениях с людьми, при образовании “Народной воли” находился в Пермской губернии для устройства побега Бардиной и был принят в члены Комитета прямо на должность сыроторговца на Малой Садовой, а после 1 марта по {302} поручению Комитета совершил поездку в Сибирь для организации “Красного Креста”86, имевшего главной целью помощь побегам политических ссыльных; 4) Савелий Златопольский, одессит, принятый в Комитет по рекомендации Фроленко и Колодкевича, знавших его в Одессе; мягкий, добрый, он не был импонирующим и влиятельным человеком; и наконец, 5) Лев Тихомиров, наш признанный идейный представитель, теоретик и лучший писатель, уже в 1881 году отличавшийся некоторыми странностями и, быть может, носивший в душе зачатки психологического переворота, который привел его к полному изменению прежней идеологии и сделал из революционера и республиканца монархиста, из атеиста — религиозного ханжу, а из социалиста — единомышленника Каткова и Грингмута. Еще в мартовские дни в Петербурге он изумлял нас. Так, после 1 марта он явился к нам с траурной повязкой на рукаве, какую носили военные и чиновники по случаю смерти Александра II. В другой раз он сообщил, что ходил в церковь и принес присягу новому императору. Мы не знали, чем объяснить эту комедию, но, по словам Тихомирова, это было необходимо, чтобы легализовать его в глазах дворника, который так любознателен, что забирается в квартиру, когда хозяев нет дома. Шпиономания, по-видимому, овладела им. Так, в Москве, живя в меблированных комнатах, он вообразил, что соседи сделали отверстие в стене и подслушивают разговоры в его помещении. Тотчас он оставил эту квартиру и отправился на богомолье в Троицко-Сергиевскую лавру, чтобы, прописавшись там, засвидетельствовать этим свою благонадежность для дальнейшего проживания в Москве. На такие махинации никто из нелегальных не пускался до него ни при каких обстоятельствах.

Из сделанного перечня видно, что оставалось от прежнего Комитета. Главных столпов нашей организации, инициаторов и создателей “Народной воли”, укрепивших новое направление и совершивших деяния, на которых “останавливался зрачок мира”, в нашей среде уже не было — они сошли с революционной арены, были осуждены или ждали сурового осуждения. Уж не {303} было Квятковского, пламенного революционера и хорошего организатора, имевшего особенную способность привлекать людей к делу. Он был арестован еще в 1879 году и казнен; не было Зунделевича, мастера по части доставки всевозможных технических средств; ни Морозова, который был одним из первых горячих глашатаев народовольческого направления, — он уехал за границу уже через полгода после основания “Народной воли” и не видел всего расцвета ее. Не было ни Александра Михайлова, этого “недреманного ока” организации, истинного “хозяина” ее; ни олицетворявшего террор, мрачного, молчаливого красавца-силача Баранникова; ни нашего хранителя от полицейских набегов Клеточникова. Не было Желябова, Перовской, Колодкевича и Фроленко, этих несравненных деятелей слова и практики. Выбыли из строя техники: Исаев, Якимова, Ширяев, Софья Ивановна; не было энтузиаста Суханова; членов Комитета Тригони, Лебедевой, Ланганса и только что принятого Жебунева. Погибли агенты: Кибальчич, Саблин, Геся Гельфман, Терентьева и многие другие товарищи из интеллигенции и рабочих, необходимые для общего дела и разнообразием своих талантов и способностей поддерживавшие гармоничность различных отраслей деятельности нашей организации. Теперь была пустыня — недоставало ни умов, ни рук, ни главенствующих инициаторов, ни искусных выполнителей. В 1879 году Исполнительный комитет соединил в себе все революционные силы, накопленные предшествующим десятилетием и уцелевшие от разгрома этого периода. Он бросил их в политическую борьбу и, совершив громадную работу, в два года истратил весь капитал. Теперь, к концу 1881 года, оставалась небольшая группа, а за нею те, кого на моем процессе 1884 года присутствующие защитники характеризовали словом “ученики”.

Так Исполнительный комитет по существу кончил свое бытие, и в данный момент центр партии “Народная воля” уже не был в состоянии играть прежней роли. На арене борьбы с самодержавием почти не оставалось имен, известных всей свободомыслящей России. Вместе с утратой людей боевая способность Исполни-{304}тельного комитета исчезла. Оставалась пропагаторская и организаторская работа; надо было думать о собирании сил во что бы то ни стало. Но условия деятельности сильно усложнились: шпионаж и сыск усовершенствовались, появились виртуозы этого дела, люди честолюбивые, способные и с широким размахом, как Судейкин, а революционные требования к личности сравнительно с 70-ми годами повысились. В интеллигенции и в рабочей среде надо было искать элементы более зрелые. Но именно их-то и было мало. Рядовые работники находились довольно легко среди молодежи: для работы в провинции, в местных группах они были вполне пригодны, но к кандидатам в центр мы предъявляли иные требования, меряя той меркой, которая была при основании “Народной воли”, и под эту мерку подходили лишь немногие.

С распадом прежней организации, исчезновением большого числа товарищей ослабел общественный контроль над личностью. Я заметила это еще в апреле, когда проезжала через Москву на юг. Несколько губительных арестов произошли оттого, что отдельные лица рисковали собой, пренебрегая мерами осторожности. Якимова, изумительная по своей смелости, находчивая в опасности и беззаветно преданная революционному делу, Якимова, которую надо было беречь как зеницу ока, отправилась в Киев, хотя он считался по своим полицейским условиям столь же опасным, как и Петербург. Там в скором времени она была арестована с Лангансом и Морейнис. То же самое произошло и с Лебедевой. Матери Фроленко, женщине простой и никогда не бывавшей в Петербурге, Лебедева хотела помочь получить свидание с сыном и постоянно виделась с ней, несмотря на очевидный риск быть прослеженной. Так оно и случилось: Лебедева была арестована; как участница в покушении на цареубийство, она была осуждена на каторгу, как и Якимова, и умерла на Карийских рудниках в Сибири. При Александре Михайлове и Желябове, когда налицо был весь коллектив, такого риска и проявления личной воли общественное мнение не допустило бы. Да и арест самой Перовской, а потом Суханова — разве он произошел бы, если бы, как это {305} было в лучший период деятельности Комитета, строгий контроль организации сдерживал и, когда нужно, подчинял личность революционной дисциплине, допуская риск собой только по решению коллектива для общественно необходимого дела *.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz