Мартин Лукьяныч нетерпеливо
пожал плечами. - А чердак у тебя тово, сестра Анна. Пустой чердак! - выговорил, опять начиная сердиться. - Ведь все тебе выложил, ужели не можешь обнять умом? И притом разве не видишь, до чего Николай образовался? Избави бог, Юрий Константиныч самолично пожалует: разве его заставишь шапку снять? Он и прошлое лето от генеральши волком бегал, а теперь, замечаю, еще пуще развилось его высокомордие... Какой он барский слуга? Да и понятно. Малый любой разговор поддержит, имеет знакомство, пропечатан в газетах - и вдруг обращаются подобно как с конюхом! Не спорю, может, и мой недосмотр: когда успел набаловаться - ума не приложу! Однако ж не стать его теперь переучивать: в виски не полезешь, коли вытянулся в коломенскую версту... Хорошо, Илья Финогенов как-никак, но прямо считается во ста тысячах... Ужели захочет - не устроит судьбы, а? И ежели говорить все, - ты, разумеется, не болтай, - меньшая-то дочь у него невеста, а? Расположение его к Николаю сама видишь, а, между прочим, сыновей нет... Как ты насчет этого, а? Отпускать, что ль? Шути, шути, а, глядишь, пройдет годов семь, ан до Николая и рукой не достанешь, а? Соображение о невесте и о будущем богатстве племянника подкупило Анну Лукьяновну. Она расцвела улыбкой и сказала, что непременно надо отпустить. Мартин Лукьяныч тоже повеселел. - Ну, стало быть, нонче и объявлю ему, - сказал он и начал подсмеиваться над сестрою. - Так как, невеста-то? Чьих она? Уж открывайся. - И-и, батюшка-братец, пойдете теперь шпынять!.. Право же, деликатная девица. Что интересна, что приятна, что мечтательна... Ну, вполне Аглая из романа! - Так, так. Да кто она? - Зачем же вам?.. Фершелова дочь, ежели хотите. Но не подумайте - без образования: прогимназию кончила. Что смеетесь? Конечно, как такие открываются надежды, - я не говорю. Но девица очень авантажная! Странным охвачен был чувством Николай, когда отец объявил, что отпускает его к Илье Финогенычу, а тетка принялась укладывать в сундучок его имущество. Первым движением была радость, вторым... так стало жаль расстаться с Гардениным, таким новым и ласковым выражением засквозили гарденинские поля, степи, леса, люди... И сад любовно кивал своими вершинами, и в роще веяло какоюто нежною прохладой, и знакомое местечко на берегу пруда казалось особенно пленительным: как хорошо сидеть тут в полдень, читать, грезить наяву или раздеться - и бух в воду!.. Покос был в полном разгаре. Ночью опять загорались костры, и далеко-далеко звенели унылые песни... А не песни - шли разговоры вкруг котелка, сказывали сказки, припоминали старину... И так было славно лежать на пахучей траве, слышать говор и песни, лениво следить, как улетают искры в темное небо, или в свой черед рассказывать что-нибудь из прочитанного, поговорить о мирских Делах, о старосте, о попе, о школе. Школа!.. При взгляде на этот веселый домик, видный за яром как на ладони, Николаю становилось еще грустнее покидать Гарденино. В домике слагались его первоначальные мечты, роились планы, пленительно разгоралось воображение... Там жила Веруся; там с осени опять закипит жизнь, зажужжат веселые детские голоса, засветятся бойкие детские глазки навстречу славным, умным, пытливым глазам учительницы... А его не будет! И серою, неприятною, скучною пустыней представлялась ему жизнь за пределами Гарденина, когда он вспоминал, что там нет Веруси. Но довольно! Захар дожидается у подъезда. Пристяжные нетерпеливо грызут удила. Колокольчик побрякивает под дугой. Отец делает пространное и трогательное вразумление. Присели, помолились. "Ну, Николя..." - произносит дрогнувший голос. Николай крепко обнимается с отцом, чувствует слезы на его щеках, с внезапным умилением целует его волосатую руку, переходит в пышные объятия тетки, и опять слезы... "С богом, Захар!" Николай оборачивается и глядит назад. Вот без шапки стоит отец, ветер развевает его сивые волосы; тетка машет платком... дворня собралась в кучу и глазеет... Вот уже и не видно никого, и едва белеются постройки, сверкают крыши на солнце, сад зеленеет, пруд сквозит за деревьями. "Прощай, Гарденино!" - шепчет Николай, и в горле у него щекочет, на глаза выступают слезы. Вот и постройки не видны, и крыши померкли, только сад выделяется островом на бледной зелени полей, издалека дает примету старинного дворянского приволья. Наконец и сад потонул в пространстве. Пошли поля, да степь, да перелески... и речки с отраженным в них камышом, и ряд курганов на берегу долины, и клехт коршуна в высоком небе... запах цветущей ржи, подобный запаху спирта, однообразный звон колокольчика, печальные ракиты, пыль и важная, сосредоточенная тишина. Верст за шестьдесят от Гарденина приходилось переезжать Битюк. Свежело. В селе благовестили к вечерне. Отраженный гул протяжно разносился по воде. Тарантас, подпрыгивая, въехал на паром. Николай с удовольствием потянулся, вылез, расправил одеревеневшие члены и стал помогать паромщику. - Работником аль от артели? - спросил он, перехватывая канат. - В работниках. - Откуда будешь? - Мы дальние, боровские... - Скажи, пожалуйста, столяр у вас живет один... - торопливо спросил Николай, понижая голос. - Федотыч? - Да, да. - Как же, живет! Суседи. У Арефия Сукновала хватеру сымает... Живет! - Паромщик усмехнулся. - Все новую веру обдумывают!.. Как же, ходят к ним иные... стихиры поют... чтение... У меня тоже баба повадилась. Ну, признаться, пощупал ей ребра да вожжами поучил, - ничего, отстала. - А жена его... Что жена делает? - Что ж, знамо, что делает... Либо по хозяйству, либо шьет, - девкам кохты шьет: у нас мода на кохты вышла... Либо с мальчонкой тетешкается. Ничего, баба важнец. - С каким мальчонкой? - Ас ейным, с Ваняткой. Здоровый пузан. Даже диво, что от такого хрыча. - Да когда же она родила? Паромщик подумал. - Как бы тебе не соврать?.. - пробормотал он. - Летом, значит, приехали... филипповками он мне раму связал... да, да, а в мясоед она и роди! Хлесткая баба, это нечего сказать. И об столяре не скажешь худого, - копотлив, но работа твердая, на совесть. А насчет веры ежели... Что ж, ничего, безобразнее неприметно, народ справедливый... ничего! Николай не слушал больше. Бросив канат, он быстро отошел в другую сторону парома и в невероятном состоянии стыда и каких-то волнующих и дразнящих ощущений стал глядеть на ясную гладь реки...
XI
Яков Ильич Переверзев. - Как проводил время Мартин Лукьяныч в ожидании своего увольнения. - Новый управитель принимает вотчину. - Его переговоры с крестьянами. - Бунт и усмирение. - Дневник Веруси.
Осенью рухнул последний оплот гарденинской старины... Из Петербурга был прислан новый управитель, Яков Ильич Переверзев. Странный был человек этот господин Переверзев! Случалось ли вам, читатель, проводить по нескольку суток в вагоне? Если случалось, вы непременно встречали господина Переверзева. Вот он вошел и выбрал свободную лавочку против вас и тотчас же обратил на себя ваше раздраженное и негодующее внимание. Еще бы! У вас и спину-то ломит, и ноги отекли, и бока болят от жесткого сиденья, от мучительных попыток уснуть на короткой лавочке, оттого что тесно, душно и во всех отношениях нестерпимо. Вы сгораете желанием поскорее доехать, выспаться на свежей постели, привести себя в человеческий вид, отдохнуть от назойливой дорожной суеты, шума, шарканья, звонков, грохота, ото всех этих смертельно скучных, отрывочных и удручающих впечатлений... Не таков господин Переверзев. Ваши чувства непонятны ему: он торчит перед вами каким-то апофеозом благополучия, раздражает ваши истерзанные нервы своим основательным видом и не менее основательными поступками. На первой же станции он какою-то особенною штукой стащит с себя сапоги и наденет туфли; вместо шляпы накроется легкою шелковою фуражкой; достанет занавеску из чемоданчика, прицепит ее к окну, чтоб не мешало солнце; надует каучуковую подушку, с удобством усядется на нее, возьмет в руки неразрезанную книжку, вытянет по мере возможности ноги и с досадным спокойствием, с видом человека, чувствующего себя дома, погрузится в чтение. Придет час, он не спеша сходит в буфет, выпьет рюмку горькой, пообедает, аккуратно спрячет пятачок сдачи, не спеша займет свое место, запишет изящным карандашиком в изящной книжечке расходы и снова углубится в чтение. Настанет вечер, он Приклеит патентованный подсвечник к стенке вагона и продолжает читать, как у себя в кабинете. Ночью аккуратно расстелет толстый плед, обвяжет голову фуляром, оденется другим пледом, полегче, и спит как праведник. А наутро несет образцовый свой чемоданчик в уборную и возвращается в вагон расправленный, умытый, причесанный, в свежем белье... И все-то образцово, аккуратно, основательно у господина Переверзева, все сбивается на самую настоящую Европу - и движения, и спокойно-самоуверенное выражение лица, и жакетка из английской материи, и чемоданчик, и ремешки, и пледы, и хитрые штучки, машинки и приспособления. Вы готовы принять его даже за иностранца, если бы не этот нос картошкой, не рыхлые черты да не полнейшее отсутствие любознательности. Но вот вы притерпелись и мало-помалу привыкли к соседству такой отчетливой, самоуверенной и самодовлеющей аккуратности; вы пожелали вступить в разговор с господином Переверзевым... Это трудно. Господин Переверзев не податлив на знакомства. Он не принимает ни малейшего участия в жизни вагона. Пассажиры огулом ругают железнодорожное начальство за тесноту и неурядицу; кто-то возмутился грубостью кондуктора; баба плачет - недостает двугривенного на билет; толстый купчина вваливается в вагон и бесцеремонно сгоняет с места хворого и оборванного мужичонку, - господин Переверзев бровью не шевельнет. Какой-то бывалый человек собрал слушателей и рассказывает о своих похождениях... Взрывы смеха, остроты, шутки... Господин Переверзев даже не покосит глазом в ту сторону. В разных концах вагона говорят об урожае, о торговле, о политике, иногда даже о литературе, - господин Переверзев нем и безучастен, отчетливо действует костяным ножиком, купленным где-нибудь в Лондоне, не спеша переворачивает страницы. Но с некоторыми усилиями вам удается завязать с ним разговор. И все, что ни произносит господин Переверзев, все так же, как и его вещи, образцово, отчетливо и аккуратно. Круг его знаний довольно обширен; видел он много; действительно бывал за границей, читал и то и сё; знает два иностранных языка; специально изучал молочное хозяйство... Но странное дело, спустя какой-нибудь час вам становится нестерпимо скучно с господином Переверзевым, - вам все кажется, что вы уже слышали его, встречались с ним и он вам еще тогда, еще очень давно, успел надоесть до пресыщения, до оскомины. Он еще тогда опротивел вам и солидностью своих суждений, и вескостью взглядов, и безукоризненно вежливыми словами, и убийственно справедливыми мыслями, и тем, что все у него так прибрано, размерено, расчислено, все являет вид благопристойной гладкости и неукоснительного порядка. Подавляя зевоту, вы бормочете: "Да, да... Совершенно верно... Совершенно справедливо..." - и, в душе посылая господина Переверзева ко всем чертям, кое-как занимаете разговор и тихонько пробираетесь в тот угол вагона, где бывалый человек рассказывает, как он воочию видел дьявола и даже держал его за хвост. "Любопытно, однако, что он там врет..." - думаете вы, придвигаясь к бывалому человеку. А господин Переверзев, нимало не обращая внимания на ваше бегство, снова погружается в свое аккуратное, отчетливое и основательное времяпрепровождение. Мартин Лукьяныч еще до приезда Переверзева получил уведомление, что Юрий Константиныч в услугах его больще не имеет нужды и просит приготовиться к сдаче имения. Новость тотчас же стала всем известна, однако дворня отнеслась к ней гораздо равнодушнее, чем к смерти Капитона Аверьяныча и удалению Фелицаты Никаноровны в монастырь. Дело в том, что самые закоренелые приверженцы старины к тому времени уже покинули Гарденино; другие, как например, кучер Никифор Агапыч, повар Лукич, лакей Степан, думали, что это их не касается; наконец третьи настолько уж уверились в неизбежности распадения прежних порядков, что перестали толковать об этом, а каждый в одиночку изыскивал способы, чтоб примениться и к новым порядкам, сохранить во что бы то ни стало "угол", "мещину" и с детства привычное дело. Сам Мартин Лукьяныч как-то тупо встретил перемену своей участи. Отчасти он ждал ее, отчасти утратил обычную свою энергию и на все махнул рукой. С отъезда Николая, а затем и сестры, он сильно охладел к гарденинскому хозяйству, редко объезжал поля, неохотно ходил по экономии, все больше и больше уединялся в своих горницах и скучал. Прежде ему редко случалось пить, - только на базаре, да с гостями или в гостях, - но, оставшись в одиночестве, он чаще и чаще стал напиваться. Начиналось это с утра. За чаем он еще брал какую-нибудь книгу и лениво ее перелистывал, просматривал газеты. После чая ходил по комнате, курил, кряхтел или садился у окна, праздно смотрел в пространство, играл пальцами, сложивши руки на животе; потом отворял шкафчик и проглатывал четверть рюмки. Такие дозы повторялись раз десять; затем наливалось по полрюмке; ближе к вечеру Мартин Лукьяныч приказывал Матрене подать графин на стол и пил целыми рюмками. Поведение его изменялось сообразно дозам: проглатывая маленькие, он прискорбно вздыхал, страшно морщился и кривил ртом; средние- - только крякал; когда наступали большие дозы, им овладевала говорливость и странная склонность к откровенности и самому бесшабашному хвастовству. - Матрена! - кричал Мартин Лукьяныч, неиство теребя бороду. Матрена являлась сумрачная и, спрятавши руки под фартук, останавливалась у притолоки, - Что вам? - Гм... Анна Лукьяновна приказывала тебе заштопать Николаевы чулки... Заштопала? - Который раз спрашиваете... Известно, заштопала. - То-то!.. Гм... У меня, брат, Николка далеко пойдет... не беспокойся!.. Ты, дура, думаешь, я его спроста отпустил к Еферову? АН врешь, не спроста... Умен, умен, анафема... потому и отпустил, что умен! Сколь ловко втерся к этому болвану: одного жалованья шестьсот целковых и притом полное содержание. А? Каково?.. Отец тридцать три года лямку трет, вотчиной управляет, однако ж - молокосос, и сразу положили одинаковую цифру с отцом. А почему?.. Ты глупа, ты "е можешь рассудить... Ум - вот почему. Ну-кось, дворянин какой-нибудь сунется - пропечатают его в газетах? Дожидайся!.. А Николка достиг, пропечатан. У, тонкая бестия! Ко всякой бочке гвоздь... Конторская ли часть, по хозяйству ли... не говоря уж, что прочитал такие книги - иной помещик и в глаза таких книг не видывал... А насчет вашей-то сестры... Эге! Не зевал, не прогневайся!.. Ты думаешь, он, анафема, спроста пропадал у Веры Фоминишны? Как бы не так! Очень ему нужно!.. Но я все спускаю, потому - умен. Вера Фоминишна золотая барышня... А ты, канальская дочь, опять перестала салфетки подавать, а? - Эка беда! Все забываю. - То-то забываю! Смотри, как бы я тебе не напомнил... (Мартин Лукьяныч проглатывал рюмку.) Гм... да вот и дворянка, а кивнет Николка пальцем, сейчас под венец пойдет! Однако он не таковский... Он и там не прозевает... шалишь! Как сцапает этакую первогильдейскую дочь да слимонит приданого тыщ пятьдесят, вот пускай дураки поломают головы! И до поздней ночи тянулась несвязная похвальба, а Матрена, проклиная свою участь, стояла у притолоки. Получив уведомление о расчете, Мартин Лукьяныч стал пить меньше, решительно никуда не показывался, составлял отчеты и приводил в порядок книги. Хозяйство шло заведенным колесом под наблюдением старосты Ивлия и других начальников. Вечером в контору по-прежнему собирались "за приказанием", но все чувствовали, что это только так, для проформы, что, в сущности-то, отлетел строгий и взыскательный дух-устроитель Гарденина. У подначальных людей появилась немыслимая прежде развязность, в их разговорах с управителем засквозили самостоятельные слова, самые голоса их приобрели какое-то независимое выражение. Мартин Лукьяныч отлично видел это, но только сопел да вздыхал. Между тем начальники отнюдь не радовались увольнению управителя, - напротив, искренне огорчались и беспокоились, но так уж устроен русский человек, любит он показать свое достоинство задним числом. Гораздо ясйее обнаруживалась эта черта в тех, кто радовался уходу управителя. Однажды Мартину Лукьянычу понадобилось для отчетности перемерить хлеб в закромах. Вечером он забыл об этом сказать и потому на другой день самолично отправился в амбары. По дороге ему встретились Гараська и Аношка; оба, поравнявшись с ним, не сняли картузы... Вся кровь бросилась в лицо Мартину Лукьянычу: - Эй, анафемы! - загремел он. - Шапки долой! Аношка съежился и продолжал идти, как будто не слышит, Гараська же с наглым, смеющимся лицом посмотрел на Мартина Лукьяныча и сказал: - Будя, Мартин Лукьяныч... Попановал - и будя! Кто ты есть такой, чтоб ерепениться? Остынь. Мартин Лукьяныч бросился к нему с поднятыми кулаками, но Гараська стоял так спокойно, так выразительно выпятил свою широкую, богатырскую грудь, что Мартин Лукьяныч тотчас же опомнился, круто повернул домой, послал Матрену к ключнику, а сам лег в постель и пролежал ничком добрых два часа, задыхаясь от ярости и мучительного стыда. Междуцарствие продолжалось недели две. Мартин Лукьяныч решительно не знал, когда же пришлют нового управителя. В его голову начинала даже закрадываться сумасбродная надежда: "авось..." Как вдруг Матрена, - в последнее время единственный источник, из которого он почерпал новости, - с убитым видом доложила ему, что Гришка-конюший получил какую-то депешу и высылает коляску за новым управителем. - Что ты, дура, врешь? - усомнился Мартин Лукъяныч. - Статочное ли дело под управителя господский экипаж. Но вскоре убедился. В окно было видно, как в коляску запрягли рыжую четверню и сам Никифор Агапыч влез на козлы. И язвительная обида засочилась в сердце старика. "Вот так-то, - размышлял он, - в коляске!.. Четверней!.. А я целый век в тарантасе разъезжал... с бросовым конюхом, с Захаркой... И известить не удостоили .. Охо-хо-хо..." Весь день не мог ничем заняться Мартин Лукьяныч, даже не подходил к шкафчику и, как растерянный, бродил из угла в угол да украдкой выглядывал в окно. Наконец четверня пронеслась по направлению к барскому дому, - Мартин Лукьяныч мельком увидал, что в коляске сидят двое, - лакей Степан торопливою рысцой побежал встречать, в кухне забарабанили поварские ножи. Мартин Лукьяныч горько засмеялся. "Вон как новые-то! - восклицал он про себя. - В господских покоях!.. Повар обед готовит!.. Эх, дурак ты, дурак, Мартин!" Несколько минут спустя лакей Степан доложил Мартину Лукьянычу, что его требует к себе управитель. Вся прежняя гордость проснулась в Мартине Лукьяныче. - Скажи, мне ходить незачем... Слышишь? - крикнул он надменным голосом. - Пока что я здесь полномочный управитель! Если угодно, пусть в контору является. - Слушаю-с, - почтительно ответил Степан. На этом пункте Рахманный преодолел: новый управитель сам пришел в контору. За ним следовал его неизвестный спутник. Оба были тощие, поджарые, в рябых жакетках, в макферланах. Спутник нес под мышкой портфель Мартин Лукьяныч поднялся навстречу... Странно было смотреть на этого крупного, седого, красного от волнения человека в длинном старомодном сюртуке лицом к лицу с вылощенными и во всех отношениях утонченными гостям~и. - Имею удовольствие рекомендоваться, - провозгласил один из тощих, - Яков Ильич Переверзев. Имею честь рекомендовать - господин бухгалтер Венчеслав Венчеславич Застера. Покорнейше прошу извинить меня: я действительно не имел права просить вас пожаловать ко мне... то есть до предъявления узаконенной доверенности. Господин Застера, предъявите господину Рахманному узаконенную доверенность. Господин Застера щелкнул замочком портфеля и подал аккуратно сложенный лист бумаги. Мартин Лукьяныч отмахнулся. Изысканный вид тощих смутил его. - Что же-с? - пробормотал он. - Я из господской воли не выступаю... Угоден им - служил, не угоден-ихняя воля-с. Не прикажете ли чайку-с! - Очень благодарен. В это время дня я не пью чаю. Если не ошибаюсь, и господин Застера. - Я по мере возможности избегаю этого напитка, ибо имею несчастную наклонность к простудным болезням, - убийственно правильным языком объявил Застера - Итак, с вашего позволения, приступим к отчетности... - Желаете осмотреть вотчину-с? Прикажете лошадей заложить? - О, нет! Осмотр - вещь второстепенная. Будьте любезны предъявить книги, оправдательные и иные документы и так далее. - Что ж предъявлять?.. Вот шкаф-с. Какая есть контора, вся в этом шкафу. Вот отчеты-с... Тощие люди переглянулись, едва заметно пожали плечами Затем Застера снял очки, аккуратно сложил их в футлярчик, оседлал ястребиный свой нос черепаховым пенсне и с выражением какой-то жадной пронырливости приступил к осмотру шкафа. Переверзев разбирал портфель. Мартин Лукьяныч с унылым лицом посматривал на них, не решаясь сесть. Прием имения совершался медленно. Несколько дней подряд бились над конторскими книгами, хотя книг было и весьма немного, но Застера приходил в отчаяние от их первобытной формы. Оправдательных документов не только не оказалось, но Мартин Лукьяныч даже и не понимал, что это такое значит, а когда ему объяснили, жестоко оскорбился. - Я не вор-с, - проговорил он, задыхаясь, - тридцать той года служу-с... Барскою копейкой не пользовался. Ежели угодно придирки делать-как угодно-с, но я не вор. Вообще чем дальше, тем больше раздражался Мартин Лукьяныч и настолько возненавидел тощих, что малопомалу начинал грубить им. - Разрешите полюбопытствовать, - спросил однажды Переверзев, заглянув в записную книжечку, - чем вы изволили руководствоваться, сдавая крестьянам землю дешевле рыночной цены? Затем у вас значатся взыскания за порубки и потравы с государственных крестьян такихто Чем объясняется факт, что таковых же взыскании ни оазу не поступало с крестьян сельца Анненского? Мартин Лукьяныч в кратких и отрывистых словах изложил свою систему хозяйства. - У вас конечно, имеются обязательства, обеспечивающие допущенный вами кредит? - спросил Переверзев, просматривая долговую книгу. - Нету-с, никаких не имею обязательств, bee на чести держится, если хотите знать-с. - К сожалению, я должен этот факт довести до сведения доверителя. - Как угодно-с. Не воровал-с. С мужичишками не якшался, чтобы обирать господ. - Но, может, крестьяне не откажутся выдать установленные документы? - Это уж ваше дело. Я здесь больше не хозяин-с. Тощие безнадежно пожимали плечами, не выходя, однако из пределов самой безукоризненной вежливости. Мужики несколько раз то полным сходом, то группами в десять - пятнадцать человек являлись к новому управителю. Даже приносили хлеб-соль. Но хлеб-соль принял от них лакей Степан, и он же каждый раз объявлял, что Яков Ильич говорить с ними теперь не может. Мужики, потупивши головы, выслушивали лакея Степана, с ожесточением вздыхали, почесывали затылки и медленно возвращались в деревню, рассуждая, что бы это значило. Наконец человек пять наиболее уважаемых стариков придумали сходить к старому управителю и попросить совета, а чтоб не обиделся новый управитель, пришли ранним утром, когда тот еще спал. - Зачем? - сердито крикнул на них Мартин Лукьяныч. - Я теперь последняя спица. Вот ужо с новым поживете, анафемы... с новым поживете!.. Сунулись? Хлебсоль притащили? Перед старым и шапку не ломаете, а? Напрасно старики смягчали его раболепными изречениями, умоляли подсобить советом, говорили, что им такого уж не нажить благодетеля, как Мартин Лукьяныч. - Про меня что толковать - я вас притеснял, - глумился Мартин Лукьяныч. - Я и по морде, случалось, колотил, и порол, и в солдаты отдавал... Ну-ка вот, подумайте теперь, с какой ноги к новому-то подойти!.. А я погляжу, каков у него будет до вас мед... Погляжу, старички! Что ж, теперь, слава богу, дождались: старого-то, плохого-то, в шею, а приехал такой - мухи не обидит... Погляжу! Истомленная недоумением деревня ужасно была обрадована, когда дядя Ивлий оповестил домохозяев, чтоб собирались в контору. Толпа долго стояла без шапок, дожидаясь выхода управителя. Наконец на крыльце показались и новый и старый. Раздался гул приветствий. Переверзев вежливо поклонился и прежде всего попросил надеть шапки. Картузники тотчас же и с видимым удовольствием исполнили просьбу. Треухи упорствовали и наперерыв произносили раболепные слова. - Я должен поблагодарить вас за хлеб-соль, - провозгласил Переверзев, - хотя считаю своею обязанностью предупредить вас, что смотрю на это как на простую вежливость. Крепостное право, слава богу, отменено, вы давно свободные люди и своим бывшим господам обыкновенные соседи. Я уполномочен владельцами управлять Анненскою экономией. Желаю, чтоб отношения наши были благоприятны. Вот в систему моего предместника, господина Рахманного, входило оказывать вам безвозмездный кредит. Я с этою системой не могу согласиться. Не согласна она и со взглядами моего доверителя. Вследствие того приступим к поверке... Господин Застера, предъявите список дебиторов. Бухгалтер начал выкликать должников и говорить, сколько кто должен и за что. - Так точно... Должен... Брал... Было дело... - слышалось из толпы. - Господин Застера, ввиду полного признания дебиторов, предъявите к подписи долговые обязательства... Сельский староста, покорно прошу засвидетельствовать. Толпа находилась в состоянии странного отупения. Наиболее сметливые, и те не поняли, что говорил новый управитель. О долгах и расписках думали, что это нужно "для учета" Мартина Лукьяныча и что вообще, когда кончится эта скучная и непонятная канитель, новый управитель заговорит "настоящее". Один за другим "дебиторы" с покорными лицами подходили к столику, где заседал Застера с целой кипой заранее приготовленных расписок, совали в знак доверия руку писарю Ерофеичу; Ерофеич подмахивал обычную формулу: "А за него, неграмотного, по личной его просьбе" и т. д.; вспотевший староста коптил и прикладывал печать. - Ввиду значительности долга, - сказал Переверзев,-я буду ходатайствовать перед владельцами о рассрочке уплаты. Мужики встрепенулись: начиналось "настоящее". - На этом благодарим! - раздались голоса. - Век не забудем вашей милости... В долгу, как в шелку, а из нужды не выходим... Не в обиду сказать Мартину Лукьянычу, не покладая рук работали на господ... Воли все равно что и не видали... Какая воля! - и т. д. Переверзев поклонился и повернулся, чтоб идти. - Ваше степенство! - остановил его стоявший впереди Ларивон Власов. - Осмелюсь доложить твоей милости: как же теперь насчет земельки? - Какой земельки? - А касательно того, как мы теперича берем землю под посев... Яви божескую милость, спусти хоша по рублику! И опять насчет уборки... Теперь ли повелишь записываться али к Кузьме-Демьяне? - Какой уборки? - Хлебушко убирать, отец... Больно уж нужда-то у мужиков: вот-вот подушное зачнут выбивать... Повели теперь записываться. Яви божескую милость! Али еще насчет покосу хотели мы погуторить... Мартин-ат Лукьяныч давал нам урочище, - что ж, мы на него обиду не ищем, - ну, только самая поганая трава!.. И насчет хворосту... хворост - прямо надо сказать - ледащий. Гневись не гневись, Мартин Лукьяныч, надо прямо говорить. Толпа молчала, затаив дыхание. Все были без шапок, даже картузники, и не сводили выжидающих взглядов с нового управителя. Тот пожал плечами. - Вы меня не поняли, - сказал он, стараясь говорить громко и отчетливо. - Экономическое хозяйство будет вестись отныне совершенно на других основаниях. Нанимать под уборку не буду. Аренда покосов, выпасов и распашной земли прекращается. Продажа леса тоже прекращается ввиду предполагаемой постройки винокуренного завода. Весь экономический посев будет обрабатываться собственными работниками с помощью машин. Затем принужден добавить: вверенная мне собственность господ Гардениных будет строго охраняться от всяких на нее посягательств. Ясно? Старик, ты понимаешь меня? Разъясни односельцам. Прощайте! Переверзев еще раз поклонился и ушел. За ним поднялся Застера с портфелем, распухшим от мужицких расписок. Мартин Лукьяныч последовал за ними. Мужики стояли в каком-то оцепенении... Вдруг Гараська надвинул картуз и закричал: - Братцы! Старички! Что ж это будя?.. Один аспид отвалился, другой присасывается!.. Где же нам земли-то взять?.. С голоду, что ль, издохнуть по их милости?.. Ходоков, ходоков посылать к господам!.. Ишь, тонконогая цапля, насулил чего!.. - "Раззор!..", "Денной грабеж...", "Ходоков!", "Коли на то пошло, нам старый управитель милее!" - подхватили картузники. Напрасно треухи уговаривали: "Остыньте, ребята!.. Потишай!.. Нехорошо эдак на барском дворе галдеть... Помягче, ребятушки!" - шум все возвышался. Управитель с бухгалтером, вошедши в контору, принялись было за обычные свои занятия; щелкали на счетах, отмечали в записных книжечках, обращались с изысканно вежливыми вопросами к Мартину Лукьянычу. Но шум начинал их беспокоить. Застера зеленел, зеленел и, наконец, выразительно взглянул на Переверзева. - Это не бунт, господин Переверзев? - спросил он по-немецки. - Господин Рахманный, вы не предполагаете враждебных намерений со стороны крестьян? - спросил Переверзев. - А уж это не знаю-с, вам лучше должно быть известно-с, - насмешливо ответил Мартин Лукьяныч. После объяснения с крестьянами Мартин Лукьяныч не обинуясь решил, что новый управитель "круглый дурак", и утратил всякий решпект к его "благородному" происхождению и изысканному виду. Шум принял оглушительные размеры. - Но куда же обратиться в случае опасности? Далеко ли становой пристав? - спросил Переверзев, в свою очередь меняясь в лице и тревожно подымаясь. Взгляд Застеры сделался мутным, его выхоленная бородка затряслась... Мартин Лукьяныч с неизъяснимым презрением посмотрел на них, распахнул окно, высунулся и закричал: - Эй, Ларивон Власов!.. Веденей!.. Афанасий Яковлев!.. Что за сходка! Почему глотки разинули? Где вы, анафемы, находитесь? Пошли вон!.. Что такое? Светопреставление затеяли на барском дворе? Введете в гнев господ, думаете, лучше вам будет, дураки? Расходитесь, нечего галдеть! Треухи с новым усердием принялись увещевать картузников, шум мало-помалу стихал, отдалялся... Щеки Застеры покрылись прежним румянцем. Переверзев спокойно углубился в просмотр каких-то ведомостей. Как раз к покрову Мартин Лукьяныч освободился, получил по особой инструкции Татьяны Ивановны сто рублей награды и переехал на жительство к Анне Лукьяновне Недобежкиной. Зимою Николай получил от Веруси длинное письмо - род дневника; первая страничка была помечена ноябрем, последняя - двадцать пятым февраля. На первой страничке было написано вот что: "Ах, эти ночи долгие, эти дожди без умолку, эти хмурые, бесконечные тучи!.. Вы не поверите, Николай Мартиныч, до чего тоскливо думается, горько чувствуется... И правду скажу: трудно мне одной, нет союзников, не с кем слова сказать, одиноко стало в Гарденине. Приехавши в половине октября, я застала здесь полный разгром, и хотя уже знала об этом из ваших двух писем, но все-таки грустно мне сделалось. На первый раз, впрочем, еще не так грустно: начались занятия в школе, нужно было показывать глобус, - я таки выписала от Фену! - читали новые книжки, обменивались впечатлениями, затем хлопоты по хозяйству - я ведь теперь обедаю у себя... Но как вошло все в колею, я и почувствовала одиночество. Вот и журнал получаю, да что толку? Не с кем читать, не с кем поговорить о прочитанном... Однако что же это я хандрю? Села ведь за письмо вовсе не с тем, чтобы жаловаться. Мне рассказать вам мои мысли хочется и в связи с тем, что происходит теперь в Гарденине. Все здесь новое, всё пошли перемены да реформы... Ах, бедный народ! Несладко ему было и при отце вашем, - какой Мартин Лукьяныч был крепостник, для нас с вами ведь не секрет, - но теперь, при новых-то порядках, кажется, еще горше. Вообразите, не дают земли, прекратили раздачу денег под работу, не делают ссуд, не продают лесу! О, как я была возмущена такою бессердечностью... И, разумеется, искала случая повидать этого господина Переверзева, высказать ему все, все... Но не тут-то было. Он решительно нигде не показывается. Лакей Степан вечно дежурит в передней и о каждом, кто придет, докладывает. А на доклад вечный ответ: "В контору!" - в конторе же сидит бухгалтер с двумя писарями и препровождает просителей к ключнику, к приказчику, смотря по надобности. Одним словом, между новым управителем и деревней протянута некая сеть, сквозь которую никакой нет возможности пробраться. Затем, Переверзев постоянно в разъездах. Знаменитая рыжая четверня и высокоторжественный Никифор Агапыч то и дело снуют со станции на станцию; говорят, что к весне придут бог весть какие машины, наедут разные специалисты и закипит самое образцовое хозяйство... Вот факты. А мысли... Господи боже, не умею я разобраться в них! Надо сказать, что деревня переживает странное состояние. Ну, точно ребята, у которых родители внезапно исчезли. Больно писать такие вещи, однако надо же... Ведь что они вздумали: посылают в Петербург ходоков: Герасима Арсюшина и Анофрия... А зачем? Просить Гарденина, чтобы все оставалось по-прежнему... Друг мой! Что же это такое? Я понимаю тягость их положения, но прежнего, прежнего просить!.. А с другой стороны, Максим Шашлов по-своему относится к новым порядкам, - он рад. Вот недавно ссужал деньги под расписки, - вы не поверите: за десять рублей отдать к покрову пятнадцать или заработать по цене, которую он сам положит, "по-божьи". Слышала еще, что в союзе с волостным писарем он хлопочет открыть кабак, так как знают - усадьба умыла руки и вмешиваться не станет. Ну, что еще?.. Взрослые мало ходят ко мне по вечерам, - вероятно, не до чтения. Да читать нечего, так ограничен выбор книг, так все наше мало доступно их пониманию. Бабы посещают меня по-прежнему; жалобы, пересуды, болезни, семейные неурядицы - все по-прежнему... А знаете что: с ужасом начинаю замечать, что я-то не прежняя! Нервы притупляются, чувство жалости оскудевает... Господи, как я боюсь сделаться деревяшкой! Перечитала и что заметила в сравнении с прежним: и слог-то у меня изменился; говорят - верный признак, что ломается характер... Ну, пусть его ломается!" Спустя две недели Веруся приписала: "Удостоилась! Сам, сам посетил школу, слушал, следил, пересмотрел книжки, пособия одобрил, похвалил и, вообразите, пожертвовал на волшебный фонарь из своих собственных средств!.. Нет, не шутя, Николай Мартиныч, я ведь решительно, решительно сбита с толку!.. Что он за человек? Каких убеждений? Я не встречала таких людей и совсем недоумеваю. Имел со мной продолжительный разговор... Господи, как мне стыдно, когда вспомню, что собиралась обличать его! Да разве эдакого можно обличать, разве он похож на Мартина Лукьяныча?.. Я все время чувствовала себя девчонкой, - так он подавил меня ученостью, цитатами, ссылками на Европу и пуще всего своим видом. Да нет, я не сумею передать его слов, их надо было записать; это не простой разговор, а передовая статья, ясная и до жестокости убедительная. Вот то-то и горе мое, что убедительная... Нужно добавить, что он очень вежлив, очень приличен и в вопросах общих, ну, философских, что ли, самых передовых мыслей. Однако попытаюсь изложить, что он мне говорил по поводу своих отношений к деревне. Начала, разумеется, я первая и, нужно сказать, резко высказала все, что накипело на сердце. Это уж после того, как он побывал в школе: я его пригласила к себе и сразу все выложила. И что же, нимало не оскорбился, попросил сначала позволения поговорить о школе, объявил мне, что имеет инструкции от Татьяны Ивановны следить за моим преподаванием, тут же сказал, что, по его мнению, преподавание превосходно и что он убедился, как неосновательны сведения г-жи Гардениной, и выложил вышеупомянутые деньги на волшебный фонарь. Все это очень меня подкупило, не могу не сознаться. Еще бы, я ведь ожидала встретить в его лице какого-то закоснелого кровопийцу! Ну, потом он высказал свою программу. Так и выразился: "Во избежание недоразумений считаю долгом изложить вам свою программу". Боюсь напутать, но я совершенно его поняла. Прежде всего он очень строго относится к своим обязанностям: раз, говорит, я принял место управляющего, я должен наблюдать интересы владельцев, а не Петра, не Ивана, я должен извлечь из имения все, что оно может дать. "Значит, эксплуатировать?" - сказала я. Он сейчас же объяснил, какое неправильное толкование даем мы этому слову (и действительно неправильное!), и вслед за тем развернул свои планы. Они широкие. Требуется изменить основы хозяйства. Будет введен "рациональный севооборот", и вообще должно быть все рациональное и как в Европе. Я рассказала ему о Шашлове и вообще о том, как нуждается деревня и что пока все-таки необходимо помогать и непременно вмешиваться, если вздумают открывать кабак. Но и тут он меня опроверг. "Вы, говорит, все мечтаете о возвращении патроната, о крепостном праве (каково?). Шашлова можно обезоружить отнюдь не филантропией, а открытием ссудо-сберегательного товарищества, о чем я уже и спрашиваю разрешения. Кабак - как хотят, потому что они люди свободные. Помогать из чужих средств не могу, потому что если дам копейку без соображения о выгодах владельца, значит, я украл копейку... А впрочем, - добавил, - я коснулся отношений моих к деревне лишь потому, что вас это интересует. Я явился сюда управляющим Гардениных, представителем гарденинских интересов, а не деревенских; я имел честь изъяснить вам, что правильно понятые интересы владельцев отразятся и на деревне благодетельно". Тут перешло вообще на принципы. Я очень возмутилась последними его словами. "Мне кажется, всякому порядочному человеку должны быть дороги именно деревенские интересы!" - сказала я и подумала: НУ, теперь-то непременно рассердится... Не тут-то было! "Я к сожалению, смотрю на это не одинаково с вами, - спокойно ответил он. - Всякому порядочному человеку должны быть дороги интересы прогресса; а в чем они заключаются, совпадают ли с интересами Гардениных или деревни, это вопрос второстепенный". Я возразила, что могла и что запомнила из прочитанного и продуманного мною, но должна сознаться, у него больше, гораздо больше нашлось аргументов, и - что хуже количества - аргументы-то эти как-то застыли в его голове, окрепли, точно железные, и ясны, ясны... какполированная сталь! Он говорит, что жизнь есть результат исторически сложившихся норм и отношений; что есть нормы жизненные и присужденные к вымиранию; что только жизненные нормы содействуют прогрессу; что между бесчисленным количеством всякого рода норм он, по своему образованию и склонностям, обратил преимущественное внимание на экономические, или, вернее сказать, сельскохозяйственные; что увидал жизненную норму в типе большого рационального хозяйства с оборотным капиталом, с разными промышленностями, с дисциплинированными рабочими, и, наоборот, вымирающую норму - в типе хозяйства мелкого, без денег, без скота, без кредитоспособности, - одним словом, в типе крестьянского хозяйства. Отсюда выходит ясно, что он посвятил себя первому потому, что первое - синоним прогресса, второе - реакции, отсталости, застоя. Я написала это почти его словами, потому что был он в школе тому назад неделю, а с тех пор я говорила с ним еще два раза и все о том же. Вообразите, меня он принимает теперь даже без доклада, хотя и относительно доклада у него, оказывается, есть теория, в значительной степени понятная. Он очень не любит бесплодных разговоров и говорит только с теми, с которыми надеется прийти к соглашению; а сверх того, с крестьянами потому избегает сноситься лично, чтобы напрасно не раздражать их отказами, и вообще избегает недоразумений. Ах, боже мой! Совсем, совсем убедил он меня в своей правоте, а как вспомню, что мужики сидят без земли и закабалились Шашлову, все существо мое бунтует... Отчего это?"
Спустя месяц:
"Яков Ильич уехал в Москву, а оттуда, кажется, к Веpeщaгиу и еще в Смоленскую губернию к какому-то скотоводу. Выхлопотал разрешение устроить ссудо-сберегательное товарищество; оно будет помещаться во флигельке Капитона Аверьяныча. Не правда ли, как это хорошо со стороны Якова Ильича?" Затем до февраля Веруся описывала свои школьные дела, наблюдения над детьми, разговоры с бабами и ни разу не упомянула имени Переверзева. Последняя же страничка была такого содержания: "О, друг мой! Пожалейте меня... Такая я стала слабая, расшатанная, такая малодушная... И чего недостает мне, спросите? Здоровья девать некуда: даже совестно в зеркало смотреться... С ребятами лажу. Деревня? Помогаю, чем могу... Зимою были большие заработки: рубили и возили лес, со станции тоже был извоз - пока отлегло и нужды особенной нет... А между тем так взвинчены нервы, так временами хочется плакать... Ах, уйти бы на край света!.. Дни уж очень похожи один на другой, жизнь серенькая!.. А тут потянуло теплом, солнце яркое светит, даль манит, с крыш каплет... Ну, что я за дурной человек, посудите, пожалуйста!.. Когда мы увидимся? Отчего пишете так редко? Как мне хочется познакомиться с вашим Ильею Финогенычем... Вспоминаете ли вы меня? Я вас часто, слишком часто вспоминаю... Помните наш разговор тогда, зимою? Господи, как мы были молоды, что могли говорить о таких пустяках... Влюблен - не влюблен, не все ли равно? Жизнь бежит одинаково у всех и так сбивается на одинаковую скуку, одинаковую тоску... Все то же да то же, вчера точно сегодня, слева посмотришь - истина, справа - ложь... фу, какая скука!.. Знаете что: до боли иногда хочется поступить в рабство, в самую беспощадную зависимость... И знаете, к кому поступить? К такому человеку, у которого все было бы размерено и расчислено, все было бы ясно и без всяких туманных пятен... Табличка умножения бывает- иногда так привлекательна, столько посылает отрады уму, измученному разными вопросами... Однако что за вздор я пишу!.. На каникулы непременно вырвусь к вам. Ведь увидимся же? Ведь переговорим же? Ах, как много нужно сказать, что не упишешь и не напишешь!.. Старосты Ивлия, конечно, давно нет, конный завод думают продать; кажется, его торгует какой-то купец Мальчиков. Ходоки в Петербург ездили и, разумеется, воротились ни с чем: Юрий Константиныч пригрозил отправить их в полицию... Ну, кажется, ответила на все ваши вопросы. Вот вышло какое письмо, целая стопа! Все почему-то не решалась отсылать... Иногда мне казалось, что вы так отошли от Гарденина, так прилепились к иным интересам, так далеки те времена, когда мы читали вместе и слушали вьюгу - помните?.. Мне жаль того времени... А вам?.. Ну, все равно, читайте, отвечайте, буду ждать. А вы слышали о Ефреме Капитоныче и Лизавете Константиновне? Яков Ильич как дважды два доказал мне, до чего наивны и вредны эти фантазии. Пожалуй, он и прав, но опять все существо мое бунтует против его аргументов. Что же это за мучительный человек со всеми его цитатами, ссылками на Европу, ученостью и благоразумием!.. Ну, а посмотрим, кто кого... Вот и обмолвилась глупым словом. Не думайте обо мне худо, дорогой Николай Мартиныч, - я просто неопытная, невежественная девушка, которая вдобавок блажит и которой очень, очень нужно дружеское, искреннее, горячее участие".
XII
Как Николай ответил Верусе. - Его жизнь у купца Еферова. - "Утописты". - Предприимчивая девица. - Николай в силках. - Свидание его с Верусей, и кулак ли Переверзев. - Илья Финогеныч разрубает узел. - Веруся замужем.
С трепетным чувством прочитал Николай письмо Веруси. Первым движением его было изъясниться в любви, убедить Верусю, чтобы она покинула Гарденино, предложить ей "союз на жизнь и смерть". Но скоро ему показалось, что грубо начинать прямо с этого, что другие, "принципиальные", вещи в ее письме требуют ответа, что нужно доказать ей, какой "софист" господин Переверзев и какая возмутительная "передержка" скрывается за его теориями. А чтобы доказать, нужно было обстоятельно переговорить с Ильею Финогенычем, порыться в книгах и вообще хорошенько обдумать. Разоблачение "софиста" и потому еще казалось необходимым Николаю, что совпадало с его тайным намерением щегольнуть перед Верусей, представить ей, как сам-то он вырос за эти восемь-девять месяцев, как много узнал нового и "подвинулся в развитии" и как, следовательно, достоин, чтобы именно ему, Николаю, а не кому-либо другому, Веруся "отдалась в рабство", то есть, иными словами, вышла бы за него замуж. К сожалению, обдумывать оказалось некогда. Торговля железом требовала внимания; потом необходимо было написать корреспонденцию о злоупотреблениях в городском банке; потом пришлось ехать в Тулу за товаром. Поездка в Тулу вдобавок принесла много новых впечатлений, в которых тоже нужно было разобраться. Кончилось тем, что Николай написал Верусе письмо без всяких излияний, очень подробно изобразил свою жизнь, вскользь выразил негодование на "софизмы" Переверзева, просил непременно приезжать на каникулы и, в свою очередь, обещался переговорить обо всем, обо всем. Долго спустя Веруся ответила, что приедет во время ярмарки, что осталась на лето в Гарденине и готовит в гимназию племянника управляющего (это неприятно кольнуло Николая), а что касается "софизмов", то она будет очень рада, если ей докажут, что это софизмы. Николай оказался хорошим приказчиком. Дело было ему по душе, "чистое", как говорят о торговле железом, поставленное действительно очень "добросовестно", привык он к нему быстро. Через год уже не было никаких препятствий, чтобы осуществилось обещание Ильи Финогеныча: Николай мог взять в кредит товар и открыть свою лавку где-нибудь в селе. Но Николай медлил. В сущности, ему чрезвычайно нравилась новая жизнь: он так привязался к Илье Финогенычу; так было приятно изучать незнакомое дело, нимало не становясь в зависимость от барышей и убытков; так было хорошо чередовать это дело разговорами, книжками, знакомствами. Старик, в свою очередь, молчал: ему жаль было расстаться с Николаем, он любил его, он отводил с ним душу. Кроме Николая, конечно, находились еще люди, льнувшие к Илье Финогенычу, жаждавшие его речей, его наставлений, но никто из них не возбуждал в нем таких родственных, таких теплых чувств. И не мудрено: в семье Илья Финогеныч не обретал участия; он давно уже убедился, что "бабы его тянут не туда": у дочерей женихи да наряды на уме, а у жены наряды, сплетни да стуколка. Приказчики, и те относились к нему как к "блаженному", не прочь были поглумиться за его спиною. И вот Николай был единственный человек в доме, понимавший Илью Финогеныча, любивший его, благоговевший перед ним. "Он мне очаг мой унылый скрасил!" - говорил о нем старик. Стояли знойные июльские дни, и в городе опять собралась ярмарка. Все городские лавки перебрались на выгон, в том числе и лавка Ильи Финогеныча. Николай с раннего утра уходил туда и возвращался в город вечером, весь в пыли, усталый, охрипший, со звоном в ушах от непрестанного грохота и стука железа. Зато хорошо было вечером в тенистом хозяйском саду... Высоко-высоко на совершенно черном небе сверкали звезды. Шум улегся; воздух был тепел и неподвижен. Под густыми ветвями липы горела лампа, сидели люди вокруг стола. Искривленное лицо Ильи Финогеныча выделялось своими характерными, сердитыми чертами; младшая его дочь, Варя, разливала чай; дальше размещались: румяный юноша с большими восторженными глазами, в светлом пиджачке и цветном галстуке, - сын богатого бакалейщика; учитель географии из уездного училища, Дмитрий Борисыч; прасол Федосей Лукич в поддевке и высоких сапогах, весь черный от загара и знойных степных ветров... Все эти люди, с легкой руки остряка-нотариуса, известны были в городке под именем "утопистов". В матовом свете лампы зелень казалась какою-то фантастической. Зато несколько шагов в сторону стояла непроницаемая темнота: глаз едва различал густую толпу деревьев, кустарники, дорожки, дом, притаившийся в купах сирени. Пахло липой, цветами из ближней клумбы, свежестью. Издали долетали звуки музыки, странно и страстно оживляя немую тишину ночи, - это играли в городском саду какой-то модный вальс. - Едете в клуб, Варвара Ильинишна? Нонче ожидают чрезвычайного оживления-с, - произнес юноша. Варя презрительно пожала плечами. - Ужасное оживление? - сказала она. - Я и вообще равнодушна к подобным удовольствиям, а с этими наезжими кавалерами и вовсе я не желаю встречаться. Только и разговору - каков урожай да почем рабочие руки! - Н-да-с... это точно-с... развязки мало-с, - пробормотал юноша. - Ох, Варвара, - сказал Илья Финогеныч, морщась, точно от боли, - с которых это пор? Неделю сидишь, это верно, а то ведь ни одного танцевального вечера не пропустишь. - Ну, папаша, вы уж всегда... Конечно, приятно поплясать и послушать музыку... И тем больше - Надя с мамашей настаивают, но ежели вы воображаете, что для меня танцы составляют важность, - ошибаетесь!.. Я нонче, сами знаете, каталог вам переписывала. В это время в доме открылось окно, и послышался слащавый, но вместе с тем и раздражительный голос: - Варя, так ты решительно не поедешь? - Ах, Надя!.. Ведь я уж сказала. - Бессовестная! Сама Филиппу Филиппычу кадриль обещала, а сама фантазии теперь затеваешь. Варя вспыхнула до ушей. - Сделайте милость! - крикнула она. - Можете оставить ваши наставления при себе. Казалось, ссора готова была вспыхнуть между сестрами. Илья Финогеныч опять болезненно сморщился, гости потупились... Вдруг Надя вкрадчиво произнесла: - Милочка, я твою брошку надену... Можно? - Сколько хочешь. Окно захлопнулось, и вскоре послышался треск экипажа, съезжавшего со двора. Несколько мгновений длилось неловкое молчание... - Так вот, Митрий Борисыч, - сказал Илья Финогеныч, - на чем, бишь, мы остановились?.. Да, Спенсер к тому и ведет, что в басне Агриппы представлено. А короче сказать: всяк сверчок знай свой шесток и с суконным рылом в калашный ряд не суйся. - На этот предмет ловкая статейка в "Отечественных записках", - робко вставил юноша. - Вот вы говорите - Спенсер, Илья Финогеныч, - сказал прасол, - а я по зиме гонял быков в Питер, так мне попался человек один, из раскольников... Знаете, из новеньких, в кургузом платье... Имели мы с ним разговорец в Палкином трактире. Царство, говорит, что снасть: есть махонькие колеса и есть побольше, и винты разные, и рычажки, и зубья, и вроде как передаточные ремни... Беднота, говорит, в то же число входит, без нее вся механика прекратится. И без торгового человека прекратится, и без судьи, и без воина... Мало того, вон, говорит, и тот нужен, и тот обозначает вроде, как бы сказать, гайки али винтика. Все одно к одному цепляется: звено в звено. А я спрашиваю: ну, как же, умный человек, кровопролитие понимать и тому подобное? Это, говорит, нужно понимать на манер подмазки: как снасть на масле, так всякое, говорит, общежитие на крови держится... Вот какой философ! - Ты бы спросил у него, какая снасть-то сему подобна? Разве толчея?.. Дурак! Сравнял мертвую махину с человечеством. - А ведь так оно и выходит-с на самом-то деле, - заметил сын бакалейщика. - Вот, вот, - подхватил Федосей Лукич. - А какой вывод? - крикнул старик, осердясь. - Ты, Харлаша, вызвался, - ну-кось, докажи, какой вывод? - Дозвольте рассмотреть, - мягко сказал Харлаша и шероховатым, гостинодворским языком, тем более странным, что ссылался на Бокля и Маколея, начал объяснять, почему сравнение кажется ему "похожим". - А какой из этого вывод? - повторил Илья Финогеныч. - Вывод один-с: противоборствовать, - ответил Харлаша. - Вот то-то!.. В смысле картины похоже, но отнюдь не в смысле того, что так и быть надлежит. Бывают времена, подлинно ужасаешься, когда видишь махину общежития, - ужасаешься за мечту о благе... Махина сильна, крепка, жестока; мечта без союзников, без власти... Ну, что же - руки покладать? Гасить мечту? Идти по стопам Молчаливых? Старик помолчал и злыми, блестящими глазами обвел гостей. Одинокая виолончель рыдала где-то вдали, наполняя пространство тоской, негой, страстью, звала куда-то, пела о чем-то мучительно-сладком и недоступном. - Никак! - продолжал Илья Финогеныч, и голос его дрогнул, проникся каким-то торжественным выражением. - Малый желудь дает рост и становится ветвистым дубом. Вот в этом прозревай подобие. Вряд ли кто надеется, сажая дуб, укрыться под его тенью, а сажают же. Кому же готовили прохладу? Потомству. Так и с мыслями добрыми... Нет той мысли, которая не возросла бы и не дала плод. Обратись к истории, вспомни Новикова и Радищева... То ли была не страшна махина крепостного права? Однако не усомнились, дерзали противуполагать махине мечту, сеяли... И мы пожинаем плоды! Теперь, слава Александру Второму, пути открыты, нива вновь вспахана, способа даны... Подражай доблестным людям, долби невежество - и вперед!.. Лелей мечту о благе человечества... Воссияет, воссияет! - Он высоко откинул руку и, театрально, по-старомодному выговаривая стихи, произнес: ...Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари, Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума. Да здравствует солнце, да скроется тьма!
- Совершенно правильно, Илья Финогеныч! - с необыкновенным возбуждением крикнул Харлаша. - Эх! Ежели неправильно - как жить?.. Каким манером жить, спрошу я вас?.. Сидишь теперь в лавке. Тятенька барыши наблюдает... Дома - картеж, скучища... Что я надумал, Илья Финогеныч, и вы, Митрий Борисыч, и вы, Федосей Лукич... Хочу я экзамен на народного учителя сдать... Ась?.. Тишком да тайком авось подготовлюсь. А там... там видно будет! - Он отчаянно махнул рукой. Все с оживлением заговорили о проекте Харлаши. Одна Варя имела вид скучающий, презрительно поводила своими пухлыми, румяными губами, с нетерпением поглядывала в глубину сада. И вдруг преобразилась: стукнула калитка, послышались торопливые шаги, на свет лампы вышел Николай. Со всеми он поздоровался, как с старыми знакомыми, шумно вздохиул, бросаясь на стул, и с жадностью начал пить чай. Варя с похорошевшим лицом, с какою-то задорною и обеспокоенною улыбкой смотрела на него. - Измаялся, Николу шка? - ласково спросил Илья Финогеныч. - Пустяки!.. Тысячу триста сегодня выручили! - Но зато какой труд! - с участием воскликнула Варя, и в ту же минуту Николай почувствовал, что под столом прикоснулись к его ноге. Он покраснел, отодвинулся. Вскоре снова начался общий разговор: о земстве, о городской думе, о выборах, о последнем произведении Щедрина, о том, что затевает Бисмарк. Николай говорил самоуверенно, бойко, вступал в шутливые пререкания с Ильею Финогенычем, покровительетБенно относился к тому, что высказывал Харлаша. И прекрасная ночь, и то, что выручили тысячу триста рублей, и томные звуки вальса, прерываемые одинокою виолончелью, и влюбленная девушка с такою волнующей улыбкой, и ожидание другой девушки, Веруси, - все это точно подмывало Николая, подсказывало ему удачные, смелые слова, внушало приятные мысли о том, что он умен, и привлекателен, и вообще достоин отмеченного внимания. "Ах, как хороша жизнь!" - восклицал он про себя, и чувство наслаждения жизнью, точно музыка, отзывалось в его душе, совпадая с отдаленными звуками вальса, все существо повергая в какой-то сладкий и беспокойный трепет. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|