front3.jpg (8125 bytes)


Толстой обращался прежде всего к нравственному чувству императора (чайковцы первого времени по своим взглядам были ему много ближе, чем народовольцы), обращался к его здравому смыслу, к его разуму. Он доказывал ему логическим путем, заранее опровергая все могущие возникнуть возражения, отметая все ссылки на высшие соображения и государственную необходимость. Истина всегда истина — против зла есть одно только средство, и это средство — прощение. 

«Государь! — писал Толстой. — Если бы вы сделали это, позвали этих людей, дали бы им денег и услали их куда-нибудь в Америку и написали бы манифест со словами вверху: «А я вам говорю, люби врагов своих», — не знаю, как другие, но я, плохой верноподданный, был бы собакой, рабом вашим... Убивая их, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеалы есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который был бы выше их идеала, включал бы в себе их идеал».

Это письмо с просьбой передать его императору Толстой, по-видимому, не представляя себе, с кем имеет дело, доставил Победоносцеву.

Узнав 30 марта, что письмо, которое он отказался передать, пошло по назначению другим путем, Победоносцев поторопился парализовать его действие.

«Сегодня пущена в ход мысль, — написал он Александру III, — которая приводит меня в ужас... Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни... Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли убедить Вас к помилованию преступников. Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет — этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется...»

На этом верноподданническом послании Победоносцева Александр III написал: «Будьте спокойны, с подобными предложениями ко мне не посмеет прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь».

После того как 30 марта в 4 часа пополудни подсудимым сообщили приговор в окончательной форме, Геся Гельфман попросила дать ей свидание с мужем -  Колодкевичем, а когда ей в ее просьбе отказали, подала 30 марта в 10 часов вечера   через своего защитника Герке следующее заявление прокурору:

«Приговоренной к смертной казни Геси Мееровны Гельфман Заявление

Ввиду приговора Особого присутствия сената обо мне состоявшегося считаю нравственным долгом заявить, что я беременна на четвертом месяце».

На другой день, 31 марта, Гельфман была освидетельствована врачами в присутствии лиц прокурорского надзора и петербургского градоначальника.

Того же 31 марта Кибальчич, которому сказали, что его проект передадут на рассмотрение ученых, обратился к Лорис-Меликову с просьбой дозволить ему не позже завтрашнего утра свидание с кем-нибудь из членов Комитета или хотя бы получить письменный ответ экспертизы и позволить ему предсмертное свидание с товарищами по процессу или по крайней мере с Желябовым и Перовской.

Предсмертные просьбы Кибальчича были оставлены без внимания.

На прошении Рысакова о помиловании царь написал: «Поступить сообразно заключению Особого присутствия».

Значит — смерть. Но Рысаков не хочет умирать. Совесть, честь, жалость к людям — Рысаков перестал понимать, что это значит. Только одно слово, как раскаленное железо, жжет его мозг, только одно слово он в состоянии понимать, и это слово — смерть. Продать все, продать всех, лишь бы не умереть. Пусть другие качаются на виселице, пусть других душит веревка, он, Рысаков, не выносит даже мысли об этом. 

Рысакова не оставляют в покое. Его допрашивают и во время и после суда и даже накануне казни. 

«Из нас, шести преступников, — пишет он в последнем протоколе от 2 апреля, — только я согласен словом и делом бороться против террора — тюрьма сильно отучает от наивности... До сегодняшнего дня я выдавал товарищей, имея в виду истинное благо родины, а сегодня я — товар, а вы — купцы...»

И Рысаков называет новые имена: Григория Исаева, техника «Народной воли», Веру Фигнер.

«Я предлагаю так: дать мне год или полтора свободы, чтобы действовать не оговором, а выдачей из рук в руки террористов... Для вас же полезнее не держать меня в тюрьме... Заранее уславливаюсь, что содержание лучше получать каждый день...»

После того как закончился процесс первомартовцев, Дом предварительного заключения словно замер. Большинство обитателей этого дома знало о приговоре и надеялось, что его отменят хотя бы для женщин. Близкие друзья Перовской пытались хоть что-нибудь узнать о ней. Кто-то из тюремщиков сказал им, что она держится бодро, но очень бледна и слаба физически. Одна, по выражению Софьи Ивановой, «добрая фея» принесла ей на словах прощальный привет от Сони. Иванова, которая на воле столько раз передавала Соне письма от Варвары Степановны, жаждала оказать ей сейчас хоть какую-нибудь услугу, но это было невозможно. К смертникам впускали только самых проверенных надзирателей. И днем и ночью у них в камерах дежурили по двое — жандармский офицер и жандарм-солдат, которым полагалось следить за тем, чтобы осужденные не лишили себя жизни и «дожили до веревки».

Дежуривший 3 апреля жандарм говорил Тыркову, что, выйдя во двор, где уже ждали колесницы, Перовская побледнела и зашаталась, но Тимофей Михайлов словами: «Что ты, что ты, Соня, опомнись!» — вернул ей бодрость, и она твердой походкой взошла на колесницу.

Вере Фигнер, попавшей потом в тот же Дом предварительного заключения, рассказали, что Перовской, привязывая ее ремнем к колеснице, сильно скрутили руки и, когда она попросила: «Отпустите немного, мне больно», — жандармский офицер проворчал: «После будет еще больнее».

Вот это да еще переданный через кого-то завет беречь Верочку и Наума — Фигнер и Суханова — все, что удалось друзьям Софьи Львовны узнать о ней.

Между объявлением приговора и приведением его в исполнение прошло пять суток. Многие объясняли себе это промедление тем, что преступников пытали именно в эти дни — не до, а после суда, когда никто уже не мог услышать их голоса. Генеральша Богданович записала у себя в дневнике:

«Под ужасной тайной я узнала, что после суда Желябова будут пытаться заставить говорить, чтобы от него выведать, кто составляет эту организацию... Говорят, их повесят в пятницу. Дай бог, чтобы попытали. Я не злая, но это необходимо для общей безопасности, для общественного спокойствия».

То, что вопреки веками освященному обычаю приговоренным к смерти не дали проститься с родными, служило косвенным подтверждением слухов.

Варваре Степановне сказали: «С момента вынесения приговора дочь ваша считается мертвой, и потому никаких свиданий не полагается».

Пытали приговоренных или нет, так и осталось невыясненным.

И здание у Цепного, и Петропавловская крепость, и Дом предварительного заключения привыкли хранить свои тайны.

Но что могли бы дать пытки? Ясно было, что у Перовской, Желябова, Кибальчича, Михайлова никакая мука не вырвет лишнего слова, а Рысаков и так, и без пыток, готов вывернуть душу наизнанку.

Из официального отчета известно только, что Перовская накануне казни отказалась принять священника, что легла на исходе одиннадцатого часа, что yтром ее, как и других смертников, подняли в шесть часов утра, переодели в казенную одежду, напоили чаем (из соображений гуманности натощак вешать не полагалось) и вывели во двор, где уже ждали колесницы.

3 апреля в семь часов утра на перекрестках петербургских улиц было расклеено правительственное сообщение:

«Сегодня, 3 апреля, в 9 часов будут подвергнуты смертной казни через повешение государственные преступники: дворянка Софья Перовская, сын священника Николай Кибальчич, мещанин Николай Рысаков, крестьяне Андрей Желябов и Тимофей Михайлов. Что касается преступницы мещанки Гельфман, то казнь ее, ввиду ее беременности, по закону отлагается до ее выздоровления».

Толпа собралась у Дома предварительного заключения с самого раннего утра. Тут были военные — пехота и кавалерия, полицейские всех рангов, штатские судейского звания.

Сопровождавший осужденных на место казни офицер лейб-гвардии казачьего полка Плансоя спустя тридцать лет не мог без содрогания вспоминать о «жизни», которая шла на Шпалерной в то время, как в Доме предварительного заключения уже выполнялись последние формальности. Он с ужасом рассказывает о буфете, открытом каким-то предприимчивым торгашом в подъезде соседнего дома, об офицерах, бегавших туда потихоньку от начальства «согреваться», «пропустить рюмочку-другую водки и проглотить парочку бутербродов», о том, как раздалась, наконец, команда, как «подтянулась пехота, села на коней кавалерия» и из ворот Шпалерной, «как из разверстой пасти чудовища», выехали окрашенные в черный цвет платформы.

В Петербурге говорили потом, что как раз в этот момент к Дому предварительного заключения подошла Варвара Степановна Перовская, которой, словно в насмешку, именно в этот день и час назначили, наконец, свидание с дочерью. 

Этот рассказ — тут же, в те же страшные дни создавшаяся легенда. Варвары Степановны в день казни в Петербурге не было. По свидетельству Василия Львовича Перовского, она после произнесения приговора была в таком тяжелом состоянии, что брат его Николай Львович счел за лучшее увезти ее в Приморское.

Колесницы выезжают на Шпалерную, поворачивают на Литейный. Вот он, Петербург, город Сониного детства, юности, зрелых лет. Город, в котором ей суждено умереть в этот весенний солнечный день.

С колесниц, на две сажени приподнятых над мостовой, Петербург не такой, каким его видят люди, идущие по тротуару. Приговоренные сидят спиной к лошадям и невольно смотрят не вперед, на дорогу, а назад, в прошлое.

Перед Соней издавна знакомое здание окружного суда. Нева. За Невой, на другом берегу — заводские трубы, убогие домики рабочих. Там, на Выборгской стороне, в крошечной комнате Гриневицкого было последнее перед арестом Желябова собрание, и там же когда-то давным-давно собирались чайковцы.— Чарушин, Кропоткин, Синегуб, создавались первые рабочие кружки.

А еще дальше и еще раньше — безмятежное лето в Лесном, Кушелевская коммуна — Саша Корнилова, Куприянов, Марк Натансон.

И нет уже ни Невы, ни Литейного. Колесницы, громыхая, поворачивают на Кирочную. Здесь, на квартире Рогачева, Соня говорила с Сухановым об освобождении Желябова и. Рысакова, верила тогда, что освобождение возможно.

А сейчас, возможно ли оно сейчас? Всюду люди, люди, толпы людей. Но не прорываются, не пытаются прорваться сквозь эти толпы отряды освободителей. Не взбираются на колесницы вооруженные рабочие, не разрезают иа осужденных впившиеся, вцепившиеся в них ремни.

На углу Спасской « Надеждинской какая-то немолодая женщина взмахивает вслед колесницам белым платком. Жандармы в форме и жандармы в штатском сбрасывают ее с тум-бы и куда-то тащат.

Мимо, все мимо. Позади Саперный переулок — Петербургская Вольная типография. Колесницы подняты над землей так высоко, что медичка Дмитриева, которая стоит на другом конце Надеждинской, издали видит отдельные бесформенные фигуры, но, как ни напрягает зрение, не может различить где кто. Во время последнего переодевания были приняты все меры к тому, чтобы смертники потеряли не только индивидуальность, но и самый облик человеческий.

Колесницы совсем близко. Вот они уже проходят мимо. И Дмитриева узнает такие дорогие, такие незабываемые лица.Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов. Видят ли они ее, узнают ли?

«Это было одно мгновение, но такое, которое навсегда запечатлевается.в мозгу, точно выжженное каленым железом, — вспоминает она через много лет.— Они прошли мимо нас не как побежденные, а как триумфаторы — такой внутренней мощью, такой непоколебимой верой в правоту своего дела веяло от их спокойных лиц... И я ушла с ярким и определенным сознанием, что их смерть — только великий этап на путях великой русской революции и что и грохот солдатских барабанов, ни тяжелая пята реакции не заглушат и не остановят грядущей грозы и бури!»

Колесницы переезжают Невский. Слева Малая Садовая, Екатерининский канал, справа дом Фредерикса, встречи освобожденных по Большому процессу. Приветствия, споры, неосторожные возгласы. А через несколько лет в том же доме, в квартире Александра Михайлова, законспирированные заседания Распорядительной комиссии.

И совсем недалеко за вокзалом Тележная улица, утро 1 марта, Геся Гельфман, Саблин, еще живой.

Но вот уже другая сторона Невского проспекта — Аничков дворец, околоточный, последние мгновения свободы, и так близко в пространстве и так далеко во времени Екатерининский сад, ледяная горка. Мать. Детство. Брат...

Долго ли пересечь самую широкую улицу, а какое нагромождение воспоминаний! Давно ли это было или недавно, почти только что или много лет назад, какое это сейчас может иметь значение?

Колесницы едут по Николаевской. Вот дом, где в скромной квартирке Суханова был организован центральный военный кружок, дом, в который она так часто приходила вместе с Андреем Ивановичем и куда пришла одна совсем без сил вечером 1 марта.

Все это было, было, было... Этого не отнимешь при обыске, не конфискуешь. Это ее прошлое. Но вспоминает ли она сейчас о нем, до воспоминаний ли ей? Может быть, глядя на это море, на этот океан людей, она думает не. о прошлом, а о будущем, не о своем — своего у нее нет, о будущем народа, страны. А может быть, ее мысли с самым близким для нее человеком, который и в этот последний, в этот смертный час не с ней, а рядом с тем, кто их всех предал.

Длинная Николаевская улица долго, долго перед глазами, но и она не бесконечна. И опять, уже перед самым въездом на Семеновский плац, на этот раз совсем молоденькая женщина в платке, стоя на тумбе и одной рукой держась за столб от подъезда, другой посылает приговоренным последнее приветствие.

Войска, войска, войска! Громче барабанная дробь. Конец пути.

Конец. Не пройдут колесницы по Загородному мимо Технологического института, не дойдут до дома № 18 по Первой роте, где так напряженно, так трудно и в то же время так бесконечно хорошо жилось Николаю Ивановичу Слатвинскому и Лидии Антоновне Войновой.

Колесницы еще далеко, а Семеновский плац уже полон народу. Разные причины — долг службы, чувство злорадства, жажда зрелищ, нездоровое любопытство — привели сюда самых разных людей.

— Я был на Семеновском плацу и видел казнь первомартовцев от начала и до конца... Мне казалось, что, если на площади будут сочувствующие им люди, им легче будет умереть, — сказал потом Анне Павловне Корба революционер Желваков.

Таких, как Желваков и Дмитриева, в толпе немало.

8 часов 30 минут. Из карет, управляемых церковнослужителями, выходят пять православных священников в полном облачении. Ненамного раньше их в закрытом тюремном фургоне, с городовым на козлах приезжает знаменитый палач Фролов. Усиленный конвой из казаков охраняет его «драгоценную» жизнь. «С вызывающей улыбкой он прошел мимо войск к помосту. За ним следом шел его помощник с мешком в руках. В нем были веревки», — писал полковник лейб-гвардии Преображенского полка граф фон Пфейль, которому в это утро пришлось участвовать в охране эшафота, и тут же с ужасом описывает лицо палача: «отвратительное лицо с воспаленными, глубоко посаженными глазками».

8 часов 40 минут. На платформе в нескольких шагах от эшафота собираются представители власти, высшего военного и судейского мира, чины посольских миссий, русские и иностранные журналисты. У огромной, поднятой над площадью на три сажени виселицы идут последние приготовления к казни.

8 часов 50 минут. Колесницы вместе с собственным бесчисленным конвоем проходят между двумя рядами казаков, въезжают в квадрат, образованный вокруг эшафота кавалерией, цепям-и казаков, конных жандармов, пехоты лейб-гвардии Измайловского полка.

В толпе, которая стоит сплошной стеной за шпалерами войск, слышится гул, чувствуется нарастающее движение. Людей так много, что широкая, ничем не застроенная площадь кажется тесной. Люди всюду — на крышах Семеновских казарм, интендантских сараев, вагонов Царскосельской железной дороги, станционных зданий. Двенадцатитысячное войско с трудом сдерживает натиск толпы.

Как только колесницы останавливаются, движение в толпе замирает, гул обрывается. Что бы ни привело в это утро людей на Семеновский плац — сейчас они все, как один, с острым, неослабевающим, болезненно- напряженным вниманием следят за трагедией, последний акт которой проходит перед ними на эшафоте. . Вот палач отвязывает приговоренных, одного за другим возводит их на эшафот, надевает на них наручники с цепями, прикрепляет цепи к позорным столбам.

Их выстраивают в ряд на возвышении, выставляют напоказ перед несметной толпой, и они (четверо из пяти) изо всех сил стараются сдержать волнение. Они знают: достойно встретить смерть — это то единственное, что им, смертным, еще дано сделать для бессмертного дела революции.

Эти минуты были когда-то и прошли, но прошли не бесследно. Сохранился официальный отчет о казни, сохранились наброски, сделанные художниками, воспоминания очевидцев, корреспонденции.

«Я присутствовал на дюжине казней на Востоке, но никогда не видел подобной живодерни», — пишет немецкий журналист.

В отчете подробно описаны колесницы, черные дощечки на груди у осужденных с белой надписью «Цареубийца». Черные арестантские халаты и черные фуражки без козырьков на мужчинах, такой же халат, тиковое платье в .полоску и похожая на капор повязка у Софьи Перовской — первой в России женщины, приговоренной к смертной казни по политическому делу, добившейся хотя бы в этом вопросе равноправия.

Отчет приводит точные размеры выкрашенного в черный цвет эшафота, объясняет устройство виселицы, говорит о железных кольцах для веревки, о «роковых длинных саванах висельников», о приготовленных у эшафота пяти тоже черных, наскоро сколоченных гробах.

Запоздалые признания, слезы раскаяния, униженные мольбы о помиловании — вот о чем предпочли бы сообщить своим читателям представители казенной прессы. Вместо этого им приходится признать, что «осужденные преступники казались довольно спокойными, особенно Перовская, Кибальчич и Желябов», что «бодрость не покидала Желябова, Перовскую и особенно Кибальчича».

Они не могут поступить иначе, слишком много здесь, на Семеновском плацу, даже среди привилегированных зрителей, свидетелей нравственной силы приговоренных. С платформы, на которой находятся иностранные журналисты, минуя рогатки цензуры, летят во все стороны корреспонденции.

«Казнь пяти государственных преступников, всякий, кто ее видел, назовет самым отвратительным зрелищем, какое ему приходилось наблюдать... Среди офицеров и чиновников, стоявших на возвышенной платформе, выражения гнева и отвращение к тому, как происходила казнь, были сильны и всеобщи... Операция была в высшей степени мучительна для всех участников и зрителей», — сообщает на своих страницах «Таймс», и в той же «Таймс», в газете лондонского Сити, которую трудно заподозрить в симпатии к революционерам, говорится о замечательном спокойствии и твердости, проявленных всеми казненными, кроме Рысакова, о том, что «Перовская была спокойнее всех и даже, что стоит отметить, сохранила легкий румянец на щеках».

«На спокойном желтовато-бледном лице Перовской, — сообщает официальный отчет, — блуждал легкий румянец, когда она подъехала к эшафоту, глаза ее блуждали лихорадочно, скользя по толпе и тогда, когда она, не шевеля ни одним мускулом, пристально глядя на толпу, стояла у позорного столба».

Чего она ждала? Искала ли глазами Суханова, Штромберга, тех рабочих, которые готовы были взяться за освобождение Желябова, или просто хотела увидеть перед смертью хотя бы одно знакомое, дружеское лицо?

Но и это невозможно. Между ней и толпой народа живой, подвижной и все-таки непроницаемой стеной — жандармы, казаки, кавалерия, пехота. 

Смертная казнь стала привычным делом во времена царя-«освободителя». Ритуал был тщательно разработан и соблюдался с точностью.

Все произошло, как всегда, как полагается в подобных случаях. Были и обнаженные головы во время чтения приговора, и священники в траурных рлзах с крестами в руках (повесить людей без напутствия церкви считалось не по-христиански), и палач в традиционной красной рубахе, именуемый в официальных документах «заплечных дел мастером», и почти беспрерывная барабанная дробь.

Вот раздалась команда «на караул», и градоначальник известил прокурора, что все готово к совершению «последнего акта земного правосудия». И вот уже прокурор передал осужденных палачу, я палач, перед тем как начать свою «работу», отступил на несколько мгновений в сторону, пропуская на эшафот священников.

Что это? Может ля это быть? Желябов что-то сказал священнику, сверкнул зубами, покачал красивой головой. Откуда взял силу улыбаться такой открытой, такой широкой улыбкой человек, который знал, что веревка вот-вот перетянет ему горло?

«Я до сих пор вижу перед собой могучую умную голову Желябова», — больше чем через четверть века писал граф фон Пфейль.

Сотни тысяч глаз следят за каждым движением Желябова и Перовской, «не пропустили ни одного мимолетного выражения лиц других приговоренных.

Желябов обернулся к Перовской. Им никогда не хватало времени для себя. У них минуты всегда были на счету, а теперь и минут не осталось. Всем видно, что они говорят между собой, но о чем говорят — не слышно. Барабанщики старательно выполняют возложенную на них обязанность.

Давно ли прозвучало последнее слово. Дошло и до последнего объятия. Кибальчич, Михайлов, Желябов на глазах у несметной толпы простились с Перовской поцелуем. Вслед за Желябовым по направлению к ней сделал шаг Рысаков. Она резко отвернулась.

Кибальчич, который еще во время пути на место казни поразил Плансона тем, что на его «лице нельзя было прочесть ни страха, ни гордости, ни.презрения, ни следа другого чувства, которое могло волновать его в подобную минуту», и на эшафоте остался верен себе. Кажется, что то, что происходит с ним, не имеет к нему отношения. Про Тимофея Михайлова говорили, что 1 марта он ушел с поля боя, потому что у него нe хватило духа бросить снаряд. Но его поведение здесь и на скамье подсудимых свидетельствует о необыкновенной силе духа.

Вот Рысаков не умел жить, не умеет и умереть по-человечески. Он давно упал бы на помост, если бы его не поддерживали сзади помощники палача. Этот человек по-настоящему жалок и вызывает в окружающей его толпе только презрение. Но Рысаков не в счет. Те четверо, которых он привел на виселицу, спокойны, бодры, полны чувства собственного достоинства.

И силу держаться до последней минуты им дало сознание: то, что для них конец, для дела, которое дороже жизни, только начало, только пролог.

 

 

Основные даты жизни и деятельности Софьи Перовской

1853 г., 1 сентября — У Варвары Степановны и Льва Николаевича Перовских родилась дочь Софья.

1865 г. — Двенадцатилетняя Софья Перовская проводит вместе с матерью несколько месяцев в Женеве. г., весна — Варвара Степановна с дочерьми уезжает в крымское имение Кильбурун. Сестры занимаются там самообразованием.

1867 - 1869 г.г. — Софья Перовская возвращается в Петербург, поступает на Аларчинские курсы.

1870 г., ноябрь — Софья Перовская семнадцати лет от роду начинает самостоятельную жизнь.

1871 г., август — Софья Перовская вступает в кружок, который позднее получает название кружка чгйковцев.

1872 г., весна — Перовская уезжает в Ставропольский уезд Самарской губернии. В Ставрополе преподает литературу на частных курсах народных учительниц и занимается оспопрививанием, с осени работает помощницей народной учительницы в селе Едимнове Тверской губернии., летом — Перовская, получив в Твери диплом народной учительницы, возвращается в Петербург и принимает участие в работе кружка.

1874 г., 5 января — Перовскую арестовывают. Третье отделение отпускает в июне Перовскую на поруки, и она уезжает в Крым к матери.

1874—1877 гг. — Перовская работает в Симбирской губернии в качестве докторской ученицы. Потом в Симферополе поступает на фельдшерские курсы и одновременно служит в земской больнице.

1877 г., апрель — Перовская кончает курсы. Назначается заведующей двумя бараками для раненых;

июнь — По вызову из суда Перовская уезжает в Петербург. Участвует в организации помощи заключенным;

октябрь 1877 г. — январь 1878 г. — Идет судебное следствие по делу 193-х пропагандистов. Перовская участвует в протесте подсудимых. После заседания 26 октября на суд ие является.

1878 г., 23 января — Суд выносит Перовской оправдательный приговор;

весна — Перовская подготовляет освобождение Мышкина;

лето — Перовская принимает деятельное участие в попытке вооруженного освобождения каторжан. Из-за пересмотра приговора по делу 193-х подвергается аресту и отправке в административную ссылку. По дороге убегает, возвращается в Петербург, вступает в тайное общество «Земля и воля»; уезжает в Харьков для организации массового освобождения заключенных из харьковских центральных тюрем.

1875—1879 гг., зима — Перовская учится под чужим именем на акушерских курсах, создает кружки революционной молодежи.

1879 г., июнь — Перовская едет в Воронеж, где принимает участие в съезде "земледельцев"

октябрь — Перовская становится агентом Исполнительного Комитета «Народной воли» и участвует в подготовке взрыва императорского доезда под Москвой;

19 ноября — По знаку Перовской производится взрыв.

1880 г., январь — Перовская становится членом Исполнительного Комитета и Распорядительной комиссии «Народной воли»;

март — Перовская едет в Одессу. Участвует в подготовке нового покушения па царя. Затем по возвращении в Петербург занимается организационными делами партии, пропагандой среди военных и рабочих;

ноябрь — Перовская ведет наблюдение за выездами царя. Организует для этого специальный наблюдательный отряд. Принимает участие в создании «Рабочей газеты». После ареста Желябова берет на себя организацию покушения.

1881 г., 1 марта — Под руководством Перовской совершается убийство царя. Между 1 и 10 марта Перовская пытается организовать освобождение Желябова и подготовить покушение на Александра III;

10 марта — Перовскую арестовывают;

26 марта — Начинается суд над участниками покушения на царя;

3 апреля — на Семеновской площади в Петербурге Софью Перовскую вместе с другими участниками покушения на царя предают смертной казни.


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz