Весть о покушении на генерал-адъютанта Трепова с невероятной быстротой облетает город. Через какой-нибудь час на Адмиралтейском бульваре собирается великое множество карет, а приемная градоначальства заполняется не только полицейскими и военными чинами, но и высокими особами. Да и как они могли бы не проявить внимание к потерпевшему, когда сам государь император счел долгом навестить своего верного слугу и обратить к нему несколько милостивых слов? Жителя Петербурга — знакомые и незнакомые — передают друг другу прямо на улицах все- новые подробности. Говорят, что преступница не похожа на преступницу, что, когда ее избивали, она даже не пыталась сопротивляться; говорят, что царь остался очень недоволен, когда Трепов, стараясь и тут, на пороге смерти, выслужиться, вздумал сказать ему: «Я рад, ваше величество, что принял на себя пулю, которая, может быть, предназначалась вам». Город полон слухов. Одни радуются, что досталось «рыжебородому фельдфебелю», «старому вору», «Федьке». Другие возмущаются самосудом — «так, пожалуй, и до нас дойдет». Но о самом Трепове никто не говорит доброго слова — петербургского градоначальника в Петербурге не любят. И больше всего волнуются, говорят, спорят в Сониной квартире на Знаменской улице. Люди, которые собрались здесь, смотрят на случившееся по-разному: одни считают, что нельзя насилием отвечать на насилие, другие — что каждый должен отвечать за свои поступки. Соня по-прежнему думает, что их оружием должно быть правдивое слово, книга, а не револьвер. И все-таки что-то в самой глубине ее души радуется: друзья не остались неотомщенными. Чайковцы снова собираются вокруг своего знамени. Нет Кропоткина, Куприянова, Синегуба, Чарушина, Шишко, Сердюкова. Из старых чайковцев на свободе только Соня, Саша, Люба, Лариса, Кувшинская, Кравчинский и Клеменц. Их и так мало, а скоро станет еще меньше. Люба собирается в ссылку вместе с Сердюковым. Кувшинская, уже в тюрьме ставшая Чарушиной, и Лариса Синегуб добиваются разрешения поехать за мужьями. Добиваются и никак не могут добиться того, на что имеют по закону право. Шеф жандармов генерал Мезенцев не хочет считаться с законами. Соня пытается обновить кружок людьми, вышедшими из тюрьмы. Но для того чтобы представлять собой какую-нибудь силу, они нуждаются прежде всего в том, чтобы восстановить собственные силы. Когда к ней впервые после освобождения приходит Тихомиров, о«а встречает его так же радостно, как и других освобожденных. Но ему этого мало. Если Соня считает, что их решение вступить, в брак отпадает теперь само собой, то у него на этот счет другое мнение. Он обижается на Соню, что она обдает его холодом н при первой ж<е встрече поставила на «благородную дистанцию», а ее возмущает, что он полон мыслями о себе, о личных отношениях в то время, как о делах общественных стали думать даже такие люди, которые раньше ими совсем не интересовались. В Сонину квартиру, в особенности сейчас, после приговора, приходит столько заведомо «неблагонадежных» людей, что хозяин дома, проявлявший сначала поразительное терпение, предлагает своей беспокойной квартирантке в кратчайший срок очистить помещение. Очистить помещение... Это было бы еще полбеды. Ходят упорные слухи, что всем освобожденным по делу 193-х придется очистить Петербург и отправиться в «места не столь отдаленные»; Из политических соображений решено вытравить из «дела Засулич» политическую окраску и отдать его суду присяжных. Отдать, конечно, только для виду, а в действительности превратить судебное разбирательство в такой же спектакль, в какой уже было превращено разбирательство дела 193-х в суде Особого присутствия. Спектакль продуман вплоть до малейших деталей, роли распределены заранее. Прокурору предписывается не жалеть красок при изображении злодеяния, совершенного 24 января, и запрещается касаться событий, имевших место в Доме предварительного заключения 13 июля. По мнению правительства, все ясно и без того, чтобы копаться в причинах, толкнувших злодейку на злодеяние. Вот преступница, не отрицающая своего преступления. Вот вещественное доказательство — револьвер. Остается только назначить ей достаточно суровую кару, чтобы другим впредь было неповадно. Слова «правосудие», «законность», «беспристрастие» министр юстиции Пален произносит ироническим тоном. Люди, придающие этим словам серьезное значение, кажутся ему по меньшей мере наивными. /Но, по счастью для России, в ней нет недостатка в «наивных» людях. Два прокурора, один за другим, зная, чем это грозит, отказались быть на этих условиях обвинителями. Нашли третьего, пусть менее талантливого, но зато более покладистого. Главную роль решено поручить не прокурору, а председателю суда. Это он, тот, кому по закону полагается быть воплощенным беспристрастием, должен на этот раз быть стороной: всей силой своего красноречия поддерживать обвинение и всеми правдами и неправдами мешать защите. Это на него правительство, создавшее суд присяжных, надеется, что он в последнем акте, в своем напутственном слове сумеет «внушить» присяжным заседателям обвинительный приговор. Задумать спектакль легче, чем его поставить. Председатель суда не кукла, не марионетка, а уважаемый всей Россией судебный деятель Анатолий Федорович Кони. Кони — в круглой комнате перед малой дворцовой церковью, среди прочих удостоенных чести быть представленными государю. С той самой минуты, как он совершенно неожиданно для себя получил приглашение 'во дворец (до «его председатели окружных судов никогда, ни в каких случаях государю не представлялись), он только и думал о том, что обязан на вопрос государя о деле Засулич открыто и прямо сказать ему о причинах, порождающих самосуд. В том, что этот вопрос будет задан, Кони не сомневается. Для чего же иначе могла понадобиться церемония представления? Анатолий Федорович взволнован. Ему не раз приходилось произносить обвинительные речи, но сейчас ему предстоит нечто более сложное. Ему предстоит перед лицом самодержца всероссийского обвинять порядок, за который, если поставить все точки над «и», ответствен самодержец. В памяти у Кони еще не стерлись воспоминания о реформax начала царствования Александра II, в особенности о судебной реформе. Он все еще пытается объяснить себе крайние меры последующих лет роковым недоразумением. И именно потому, что не до конца еще потерял веру в царя, он считает своим нравственным долгом рассеять это недоразумение, сказать ему горькую правду в глаза. Кони отнюдь не революционер, но здесь не надо быть революционером, достаточно быть просто честным человеком, отдающим себе отчет в том, что делается, и понять, что царь давно уже настойчиво и планомерно уничтожает то, что создало славу первых лет его царствования. Но вот замолкает церковное пение. Обрываются разговоры. Арапы распахивают двери. Минута напряженного ожидания, и на пороге в узком уланском мундире, еще более подобранный и подтянутый, чем ожидающие его посетители, появляется царь. «Вот сейчас, — думает Кони, — государь подойдет и спросит». Но государь предпочитает ни о чем не спрашивать. Он в неопределенных словах выражает .надежду, что Анатолий Федорович и впредь «будет служить так же хорошо и успешно». Напряжение сразу покидает Кони, хотя по завистливым взглядам и льстивым словам тех, кому император на ходу только поклонился, он понимает, что ему оказано официальное отличие. «И это все, — думает он, — для чего же все это было нужно?» Но для .чего все это нужно и что значат слова «служить так же хорошо и успешно», Кони понял на следующий день, когда министр юстиции Пален уже не в «неопределенных», а в самых определенных выражениях потребовал, чтобы он поручился в том, что Засулич будет осуждена. «По этому проклятому делу, — сказал министр юстиции, обращаясь к председателю «независимого» суда, — правительство вправе ожидать от суда и от . вас особых услуг...» Напрасно Анатолий Федорович напоминал Палену, что учреждение суда присяжных «санкционировано державной волей» и решение присяжных по самой сущности своей не может быть предрешено. Пален слушать его не хотел. Он не мог понять, как Кони решается противодействовать желанию императора. Правда, желание это не было высказано прямо, до умный человек, считал Пален, должен понимать не только то, что говорится словами. Во всяком случае, он, министр юстиции, достаточно умен и понимает, что законы, писанные царями, писаны не для царей. Ему ясно одно: царь хочет, чтобы Вера Засулич была осуждена, и она должна быть осуждена во что бы то ни стало, несмотря на все «проклятые порядки», если не по закону, то вопреки закону. Суд назначен на 31 марта. И чем ближе этот день, тем большее напряжение охватывает Петербург. О Вере Засулич говорят и в высших сферах, и в низах, и в либеральном обществе, и в революционной среде. Одни считают ее любовницей Боголюбова, что не мешает им интересоваться «мерзавкой», передавать из рук в руки ее фотографию. Другие преклоняются перед «ей, как перед героиней, которая пошла на жертву, чтобы смыть .с общества позорное пятно. Вера Засулич действовала сама по себе, на свой собственный страх и риск. И все-таки радикальная молодежь Петербурга — даже та, которая считает покушение ошибкой, — волнуется из-за дела Засулич так, как будто оно было ее собственным, кровным делом. Процесс ожидается гласный, и молодежь надеется, что при гласном процессе да еще в суде присяжных прорвется, наконец, наружу на суд России, на суд Европы все, что Особым присутствием правительствующего сената до сих пор было предусмотрительно скрыто. 31 марта на Шпалерной улице с самого раннего утра собирается густая толпа. Она почти целиком состоит из молодых людей, еще не замешанных ни в чем серьезном. Не имея возможности попасть в залу заседаний законным путем, они не делают поползновений прорваться туда без билетов, но и не расходятся. Ждут приговора .у подъезда в окружной суд. Сверху из окон приемной видны мягкие широкополые шляпы, пледы, высокие сапоги. Да что молодежь? На этот процесс и из почтенной публики удалось попасть далеко не всем, которые туда стремились. И все-таки зала переполнена. В ней все те, кого принято называть «сливками общества»: дамы самых аристократических фамилий, сенаторы, члены Государственного совета, государственный канцлер, знаменитости литературного, юридического, аристократического мира. «...Мундиры, .вицмундиры, звезды, звезды так тесно, как на Млечном Пути... Ничего серьезного, ничего обыденного», — записывает в своем блокноте известный журналист Георгий Градовский. Это та же публика, которая заполняет собой в дни премьер ложи бельэтажа и первые ряды партера Мариинского театра. Она и сюда пришла, как на премьеру, но, судя по началу, спектакль не обещает ей ничего особенно любопытного. Председатель суда Кони ведет дело установленным порядком. Обвинитель, исполняя данное ему предписание, отрывает поступок от вызвавших его причин и представляет покушение на Трепова как обычное уголовное преступление. Публика, видимо, скучает. Ни опрос свидетелей, ни чтение обвинительного акта, ни речь прокурора не вызывают в ней никакого интереса. В зале шепот, шелест платьев, отдельные шорохи, нетерпеливые покашливания. Но как только председатель предоставляет слово подсудимой, все замолкает. От нее самой, из собственных уст Веры Засулич присутствующие на суде узнают, что толкнуло ее на преступление. Она говорит с такой несомненной искренностью, что трудно не поверить каждому слову. Кажется, что она не произносит речь на суде в присутствии судей и публики, а просто думает вслух. Вера Засулич говорит, что расправу над Боголюбовым и другими арестантами восприняла как надругательство, что оно, казалось ей, «не может, не должно пройти, бесследно», и она «ждала, не отзовется ли это хоть чем-нибудь». Только убедившись в том, что «все молчало и в печати больше не появилось ни слова и что ничто не мешало Трепову или кому другому столь же сильному опять и опять производить такие же расправы... решилась хоть ценой собственной гибели доказать, что нельзя быть уверенным в безнаказанности, так ругаясь над человеческой личностью». — Я не нашла, — заканчивает она, — не могла найти другого способа обратить внимание на это происшествие... Я не видела другого способа... страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать. Все взволнованы. От скуки нет и следа. И когда произносит свою речь защитник Александров, публика слушает его с напряженным вниманием. Александров не опровергает прокурора, не отрицает, .что «самоуправное убийство есть преступление», не просит для своей подзащитной снисхождения. Он заявляет, что ей безразлично... «быть похороненной по той или по другой статье закона», что «она может уйти осужденной, но не уйдет опозоренной». Защитник смело говорит о том, чего прокурор не решился коснуться, раскрывает причины, «производящие подобные преступления, порождающие подобных преступников», вовремя вспоминает великий день, в который по воле правительства «розга ушла в область истории». И публика слушает его затаив дыхание. Она узнает об юных годах подсудимой, загубленных понапрасну «в стенах литовского замка, в казематах Петропавловской крепости», узнает, что мытарства ее не кончились и тогда, когда она признана была невиновной, что после нескольких дней свободы ей, уже ни в чем не обвиняемой, пришлось познакомиться и с пересыльной тюрьмой и с жизнью под надзором. Страница за страницей разворачивается невеселая повесть. Когда Александров доводит ее до события 13 июля и еще дальше, до того дня, когда Вера Засулич впервые узнала об этом событии, публика невольно смотрит на раскрывшуюся перед ней картину треповского произвола глазами той, для которой тюрьма была alma mater, а политический арестант «товарищем юности, товарищем по воспитанию». Публика смотрит глазами Засулич. Защитник говорит «ее мыслями, почти ее словами», говорит, что приговор не властен, «закон не может» истребить в человеке чувство моральной чести, что позорное пятно должно быть смыто и за оскорбленное человеческое достоинство должны вступиться печать, общественное мнение, правосудие. — Но памятуя о пределах, — продолжает он, — молчала печать... из интимного круга приятельских бесед не выползало общественное мнение,.. Правосудие.... но о нем ничего не было слышно... Дальше, дальше... и вот уже публика узнает о блеснувшей у Засулич мысли «о, я сама!», о возникшем в ней внезапно решении собственным преступлением вызвать гласный суд, напомнить о надругательстве над Боголюбовым. А когда защитник, заканчивая свою речь, говорит, обращаясь к судьям, что подсудимая примет их решение «без упрека, без горькой жалобы, без обиды... и утешится тем, что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратила возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок», публике становится понятно, что заставило девушку, которой «страшно было поднять руку на человека», преодолеть, превозмочь этот естественный страх. Прения сторон закончены. Теперь все взоры устремляются на председателя суда. Что скажет он в своем «напутственном слове»? И Кони делает то, что считает своим долгом: напоминает присяжным заседателям о беспристрастии, о снисхождении, о «голосе совести» и «духе правды, которым должны быть проникнуты все действия людей, исполняющих священные обязанности судей». Присяжные заседатели удаляются. В зале наступает такая тишина, что сквозь закрытые окна слышен не только ропот толпы, ожидающей решения суда внизу, но и отдельные голоса. Тишина обрывается, когда бледные заседатели возвращаются в залу. Старшина дрожащим голосом произносит слова: «Нет, не виновна», и жандармский офицер отдает конвою приказ: «Сабли в ножны!» Публика неистовствует. Среди рукоплещущих люди, которым выражение столь бурных чувств, да еще по такому поводу, не приличествует по их положению. Завтра они опомнятся и сами себе не смогут объяснить, что вдруг на них нашло. Но это будет завтра, а сегодня волна восторга так высока, что захватывает их. Публика рукоплещет, но те, которые пытались быть режиссерами этого спектакля, полны негодования. Они считают, что весь процесс велся преступно и главный виновник преступления — председатель суда Кони. Он ни разу не оборвал «крамольную» речь защитника и «внушил» присяжным заседателям оправдательный приговор. Как только решение суда становится известным толпе, запрудившей всю улицу, ликование становится всеобщим. Люди, знакомые и незнакомые, обнимаются, целуются, поздравляют друг друга. Когда с лестницы спускается Александров, молодежь подхватывает его и на руках проносит до Литейного проспекта. Она охотно пронесла бы его через весь Петербург, если бы не боялась пропустить момента выхода из суда героини дня — Веры Засулич. Но что это? Время идет, а ее все нет и нет! Настроение толпы меняется. Восторг уступает место тревоге. Тревога растет, ширится и готова, в свою очередь, смениться негодованием. Неужели обман? Нет, все благополучно. Вера Засулич появляется, наконец, на пороге И сразу же садится в карету. Карету со всех сторон окружает ликующая толпа, а толпу вместе с каретой окружают неизвестно откуда взявшиеся жандармы. Толпа сжимается еще более тесным кольцом. И все-таки жандармам удается сквозь нее прорваться. Замолкают радостные возгласы, восторженные крики. И вдруг неизвестно откуда раздаются выстрелы. В Петербурге повеяло ветром революции. Возбужденная толпа, выстрелы на улице — этого здесь не бывало со времен декабристов. Когда Соня и ее товарищи узнают, что жандармы пытались снова арестовать Засулич и что в наступившем переполохе, в общей сумятице ей удалось скрыться, напряжение, которое держало их в тисках все последнее время, прорывается буйной радостью. Они радуются, что выстрел Засулич заставил Россию прислушаться к голосу революции. Они в восторге от впечатления, произведенного «пропагандой фактами». Их опьяняет чувство солидарности с обществом, вера в его поддержку. Им кажется, что найден, наконец, выход из безвыходного положения. Пусть завтра у Сони опять появятся сомнения в правильности пути, пусть завтра снова возникнут жаркие споры, сегодня она, как и все вокруг, охвачена порывом радости. Сегодня и ей кажется, что после оправдания Засулич, как после разразившейся грозы, воздух сделался чище, дышать стало легче. Не только революционно настроенная молодежь, весь Петербург взбудоражен решением присяжных. Даже тем, которые, подобно князю Мещерскому, считают оправдание Засулич «печальным и роковым эпизодом», приходится признать, что «возмущенных этим ужасным фактом нарушения правосудия в Петербурге весьма немного», -приходится говорить не только о сочувствии высшей интеллигенции «крамольникам» и «торжествующей силе крамолы», но и о «правительственном перед ней страхе». Петербург настораживается, ждет, что будет дальше. На следующее же утро становится известно, что господам участковым приставам отдан приказ «принять самые энергичные меры к разысканию и задержанию дочери капитана Веры Засулич, освобожденной вчерашнего числа от содержания под арестом по.приговору суда присяжных». А еще через день в газете «Северный вестник» появляется письмо самой Засулич, за ее подписью. Она пишет: «Я готова была беспрекословно подчиниться приговору суда, но не решаюсь снова подвергнуться бесконечным и неопределенным административным преследованиям и вынуждена скрываться, пока не уверюсь, что ошиблась и что мне не угрожает опасность ареста». Отданный «по высочайшему повелению» тайный приказ с быстротой молнии делается известным в Петербурге, а местопребывание Веры Засулич для полиции и Третьего отделения остается тайной. Дни идут, но Петербург не успокаивается. Все газеты, кроме «Нового времени», которое, следуя за Катковым, утверждает, что в оправдательном приговоре виноват председатель суда Кони, воспевают героическую девушку, восхваляют решение присяжных, прославляют правосудие. Особенное впечатление производит на всех статья Градовского. «Мне чудится, — пишет он, — что это не ее, а меня, всех нас — общество — судят! Мне кажется, что... прокурорская речь представляет слабую попытку оправдать нас перед этим судом, и жгучие слова защиты удар за ударом, как молот по наковальне, разбивают наши надежды на оправдание...» И дальше, после описания возвращения присяжных: «...Вдруг раздался не то стон, не то крик. Разом ахнула толпа, как один человек. Точно вам не хватало воздуха, вас душило что-то, какой-то страшный кошмар, и вдруг вы стали дышать, вдруг тяжелый камень свалился с плеч. Звонки председателя, суетня судебных приставов — ничего не могло сдержать этого порыва, этого взрыва общественного сочувствия к приговору». Соня знает, что решение суда присяжных опротестовано, что обвинители, отказавшиеся от обвинения, наказаны и в высших сферах идут разговоры о предании Кони суду. Она знает, что после напечатания статьи Градовского газете «Голос» было сделано предупреждение, знает, что номер «Северного вестника», в котором появилось письмо Засулич, был последним номером этой газеты. И все-таки приговор присяжных показал ей, что правосудие «е всегда молчит. Аплодисменты, которыми этот приговор был встречен, доказали, что общественное мнение не всегда прячется в «тиши кабинета». Письмо Засулич, газетные статьи, такие, как статья Градовского, показали, что печать не всегда помнит о пределах. Петербург взбудоражен до крайности, бурлит, словно река в наводнение. Не только те, которыми правят, но и те, которые правят, чувствуют, что долго так продолжаться не может. Они и во главе их «самодержец всероссийский» изыскивают средства для скорейшего и вернейшего искоренения «крамолы», делают все возможное и невозможное, чтобы снова втиснуть реку в тесное, в ненавистное ей русло. По всему городу идут усиленные разговоры о том, что по настоянию шефа жандармов Мезенцева и министра юстиции графа Палена приговор по Большому процессу пересматривается и, конечно, не в сторону улучшения. Утверждения приговора ждут со дня на день. «А когда он будет утвержден, — думает Соня, — с отправкой на каторгу медлить не будут. Пора действовать, ,но как и, главное, кому?» Освобожденные по делу 193-х, которые поехали в провинцию, чтобы поправить здоровье и повидаться с родными, так и остались там из-за взятой с них подписки о невыезде. Та же подписка мешает что-либо предпринять и оставшимся в Петербурге. Многие из них подумывают о том, чтобы перейти на нелегальное положение —забыть свое имя, фамилию и начать жить по чужим документам, но не принимают пока решений, ждут утверждения приговора. Трудно поднять со дна моря я опять отправить в плавание затонувший корабль. Несмотря на все Сонины усилия, кружок чайковцев рассыпается, не успев ничего сделать. Другой народнический кружок работает в Петербурге, Соня не знает точно, кто в него входит, где его главная квартира. — Это какие-то пещерные люди, — говорит о членах нового кружка Клеменц, — троглодиты, скрывающиеся в недоступных пещерах и расщелинах. Основатель этого кружка — Северно-революционной народнической группы — все тот же Марк Натансон. Этот убежденный пропагандист вернулся из ссылки с новыми для себя идеями, анархическими. Народ, говорил он теперь, учить нечему, нужно только помочь ему сорганизовать силы, чтобы сбросить вековой правительственный гнет. Народ сам несет в себе зерно, из которого вырастает социализм. Он и так, пусть инстинктивно, пусть бессознательно, склонен к ассоциациям, к федерации, к отрицанию частной собственности. Постоянные поселения — вот что решили противопоставить летучей пропаганде члены-учредители Северно-революционной народнической группы. Централизованную всероссийскую организацию — множеству почти не связанных друг с другом кружков. В деревнях и фабричных городах сотни молодых людей под видом учителей, фельдшеров, волостных писарей, мелких торговцев вели неустанную работу среди рабочих и крестьян. Социализм по-прежнему был их целью, но то, что они делали, не было пропагандой социализма. Народ, считали они, надо не учить, а подымать, и не во имя абстрактных для него понятий, а во имя уже осознанных им самим интересов. «Земля и воля» — вот девиз, который казался Натансону близким и понятным народу. В программной статье новой организации было записано: «Во все времена, где бы и в каких размерах ни поднимался русский народ, он требовал земли и воли. Земли — как общего достояния тех, кто на ней работает, и воли — как общего права всех людей самим распоряжаться своими делами. Вопрос же фабричный мы оставляем в тени не потому, чтобы не считали экспроприацию фабрик необходимой, а потому, что история, поставившая на первый план в Западной Европе вопрос фабричный, у нас его не выдвинула вовсе, заменив его вопросом аграрным». На ошибках учатся. И все-таки главных своих ошибок создатели новой организации не учли. Они по-прежнему делали ставку на крестьянский социализм, по-прежнему не признавали политической борьбы. Когда Соне и Саше Корниловой предложили вступить в Северно-революционную народническую группу, обе они отказались потому, что надеялись еще тогда на восстановление кружка чайковцев и считали присоединение к новой организации изменой по отношению к старой. Кроме того, Соня вернулась в Петербург, когда Марк уже был арестован и руководительницей кружка осталась его жена Ольга Шлейснер. «Наша генеральша», — называли Ольгу в шутку товарищи, а Соне генеральские замашки были не по душе. Но «один в поле не воин», и, забыв личную неприязнь, она идет к Ольге Шлейснер, проникает в пещеры троглодитов и обсуждает с ними смелый план освобождения Мышкина. В начале лета становится, наконец, известно, что приговор утвержден. И какой приговор! Мезенцев может быть удовлетворен. На каторгу отправят теперь не одного Мышкина, а тринадцать человек. Среди них Войнаральский, Ковалик, Муравский, Синегуб, Чарушин, Шишко, Рогачев. Государь император не пожелал проявить милосердия. Из тысячи арестованных всего 193 обвиняемых, а из них один только каторжанин. Этого ему показалось мало. Суд помиловал, царь не помиловал — такого еще не случалось. На Сонину долю пришлось передать печальное известие тем, кто еще сидел в предварилке. Как она ни крепилась, губы ее дергались, и она едва сдерживала дрожь, когда говорила об этом. Да могла ли она оставаться спокойной, когда тем, которых она считала своими братьями, предстояли кандалы, бубновый туз на спине, все ужасы каторжных тюрем, где люди гибнут от тифа, цинги, чахотки! Проходя на обратном пути через канцелярию тюрьмы, Соня пристально вгляделась в лицо Александра II. Он был изображен на портрете в синей шинели с бобровым воротником, в фуражке с красным околышем. Холеное матовое лицо, оттененное темными бакенбардами. Под блестящим козырьком —красивые глаза, глядящие холодным и пустым взглядом. И в первый раз за всю свою жизнь Соня почувствовала острую ненависть к этому, красивому лицу, к этим пустым и бездушным глазам.
БОРЬБА РАЗГОРАЕТСЯ Мы создали над виновниками и распорядителями тех свирепостей, которые совершаются над нами, свой суд — справедливый, как те идеи, которые мы защищаем, и страшный, как те условия, в которые нас поставило само правительство. С, Кравчинский Первое сражение Петропавловская крепость. Длинный полутемный зал. За большим столом, согнувшись над бумагами, сидят три темные фигуры в мундирах. Посреди зала- — стул, на котором лежит арестантская одежда. На спинке стула висят кандалы — железная цепь с двумя кольцами. Жандармы вводят арестанта — Ипполита Мышкина. К нему подходит человек, коренастый, маленький, в черной поддевке. К каторжанам полагается обращаться на «ты», но, взглянув на Мышкина, челоовек в поддевке предпочитает обходиться без местоимений. — Сюда, — говорит он, указывая на стул. — Нужно раздеться. Арестант подходит к столу, раздевается. Его худые голые ноги дрожат от холода. Человек в поддевке передает ему рубаху, серые штаны, серый халат с желтым бубновым тузом на спине. — Надо сесть на пол. Арестант садится. Человек в поддевке, наклонившись, поднимает его ноги, одну за другой, и надевает на них железные кольца. Фигуры за столом скорчились над бумагами. Что они чувствуют, эти люди? Стыдно им? Или они совсем потеряли совесть? Тишина. И вдруг, как на кузнице, раздается резкий, звонкий удар молотка о наковальню. И еще удар, и еще. Это заклепывают кандалы. Арестант встает, гремя цепью, спотыкается, чуть не падает. Позорное, стыдное дело сделано: в темноте, в тишине, в молчании. Арестанта уводят во двор и сажают в карету. Лошади трогают. На улицах еще пусто. От Невы несет утренней свежестью. Какой-то высокий господин в цилиндре догоняет на паре рысаков тюремную карету, пристально в нее всматривается и говорит своему кучеру: — На Николаевский вокзал. Соня сидит за столиком в буфете Николаевского вокзала. В буфете накурено, пахнет рыбой. Перед нею стакан с давно остывшим чаем. Официанты, проходя мимо, бросают на нее неодобрительные взгляды. — Берут стакан чаю, булочку за пятачок, а сидят целый час. За стеной, сотрясая здание, подъезжает поезд. На платформе движение. Хлопают двери. Гремят тележки с багажом. Проходят, торопясь, толстый генерал в шинели на красной подкладке, дама с тремя носильщиками, гвардейский офицер. Соня волнуется. До сих пор никаких известий. Но вот к столику подходит высокий господин, черноволосый, с большим лбом и резкими расходящимися от переносья темными бровями. Приподнимая цилиндр, он говорит на ходу одно только слово: «Повезли». Подождав минуту, Соня встает. Сейчас должно решиться. Один отряд ждет Мышкина у вокзала, другой — на платформе. Соня идет на платформу и, проходя мимо товарищей, делает условленный знак. Поезд на Москву подан. Мимо Сони пробегают пассажиры, носильщики. Проходит пять, десять, пятнадцать минут. Стрелка круглых стенных часов ползет все дальше и дальше. «Неужели Кравчинский ошибся?» Товарищи нервничают. Один из них, проходя мимо, вопросительно поднимает брови. Соня едва заметно пожимает плечами. Сторож подходит к медному колоколу и берется за веревку. Первый звонок. Второй. Начинается прощанье. Вдруг толпа раздвинулась, показались жандармские каски. Соня всматривается в арестантов. Нет, не те. Чужие, незнакомые лица. Третий звонок. Свисток кондуктора. Поезд трогается. Соня, опустив голову, едва сдерживая слезы, уходит с платформы. Она столько раз представляла себе это утро. Видела .радостное лицо освобожденного друга. Неужели конец? Неужели этому не суждено сбыться? Третье отделение после ареста Чепурновой приняло свои меры. Жандармы перехитрили революционеров—сделали то, что до сих пор никогда не делали: в то время как товарищи Мышкина следили за пассажирскими поездами, они увезли его на товарном Соня ни с кем не разговаривает, не ест, не спит. Теперь она решила отбить Мышкина на пути из Харькова в Центральную каторжную тюрьму. Тихомиров по ее просьбе выезжает в Харьков выяснить местные возможности, но почему-то задерживается там. Она еще до его возвращения узнает, что Мышкин уже в Централке, и из ее планов опять ничего не вышло. Соня встретила Тихомирова так сурово, что он постарался не попадаться ей больше на глаза. Ему-то легко. Он может убежать от нее, а от себя самой не убежишь. Но предаваться тоске тоже некогда. Предстоит отправка в Харьков следующей партии каторжан. Дежурства на вокзале установлены теперь и на пассажирской и на товарной станциях. В Харьков послан боевой отряд. На этот раз Соне самой удалось проследить за отправкой товарищей сначала из Петербурга, потом из Москвы и, наконец, из Курска. Везут их под многочисленным конвоем с величайшей таинственностью. Летний вечер. Улицы Харькова полны гуляющих. После душного дня приятно побродить по оживленным улицам, зайти в городской сад, где под запыленной листвой гремит военный оркестр и аллеи устланы разноцветным ковром из конфетти. У подъезда клуба — длинный ряд экипажей. В ларьках, заваленных сверху донизу ягодами, теплятся свечки. Господин в светлом пальто и щегольской шляпе останавливается на перекрестке. У него вид состоятельного человека, помещика, приехавшего в город на ярмарку. Кончики усов закручены кверху, и небольшая бородка красиво расчесана на две стороны.. Посмотрев направо и налево, господин поднимается на крыльцо небольшого особняка. Хорошенькая горничная открывает ему дверь. Все в порядке. Все чинно и благородно. Городовой в белых перчатках отдает честь проезжающему полицмейстеру. Седоусый полицмейстер орлиным взглядом окидывает улицу и прохожих. Он спокоен. В его царстве все в полном порядке. А в это время в особняке, мимо которого проезжает полицмейстер, между господином в светлом пальто и девушкой, которая только что открыла ему дверь, происходит странный разговор. Эта девушка — Соня Перовская. Господин в светлом пальто — один из ее новых товарищей — Александр Михайлов. — Я их предупредил, — говорит он. — Варенников и Квятковский залягут под насыпью и будут следить за поездом. Потом Квятковский побежит сюда, а Баранников тем временем будет закладывать лошадей. Сегодня- ночью нам много спать не придется. — Я не отойду от окна, — говорит 'Соня. — Напрасно. Надо беречь силы. Раньше двух поезд не придет. Михайлов вышел. Соня подошла к окну и распахнула его. В комнату ворвался нестройный шум, шаркание десятков ног по тротуару, голоса. Дом стоял на перекрестке, и в угловое окно были видны сразу три улицы. Благодаря этому окну -жандармы не могли войти в дом незамеченными так, чтобы нельзя было приготовить им достойную встречу. "Соня была довольна: время, которое она потратила на то, чтобы проследить за отправкой каторжан, ее новые товарищи тоже не потеряли даром. Они заблаговременно купили на ярмарке четырех лошадей, линейку и костюм жандармского офицера. Те, которые ведали лошадьми, — Фроленко, Адриан Михайлов и Фомин — поселились на постоялом дворе под видом управляющего имением, его приказчика и кучера. Кроме этой «конспиративной» квартиры, о которой знали только те, кому это было крайне необходимо, они сняли еще одну, «центральную». В нее ничего не стоило проскользнуть в любое время дня и ночи совершенно незаметно. И это в данном случае имело большое значение: ведь она предназначалась для хранения оружия и для общих собраний. Всем командовал Александр Михайлов. Соня, которая всегда была против «генеральства», на этот раз не возражала. Она понимала, что в таком большом и сложном предприятии необходима строжайшая дисциплина. Уже в Петербурге Соня изменила свое мнение о троглодитах. Здесь же, в Харькове, видя новых товарищей изо дня в день, она не могла не признать, что такими работниками, как они все и особенно Александр Михайлов, может гордиться любая организация. Впрочем, в освобождении каторжан принимали участие не одни только троглодиты. Из чайковцев, кроме Сони, в освободительном отряде были Николай Морозов и примкнувший в последние годы к южным бунтарям Михайло Фроленко. Привлекли к этому делу и Марию Николаевну Ошанину, которая не принадлежала ни к какой организации и слыла «заклятой централисткой». Дело освобождения сблизило самых разных людей. Теплые капли дождя упали на выступ за окном. За первыми каплями упало еще несколько. Скоро крупный летний дождь застучал по стеклам, по листьям тополей, сразу запахло мокрой травой. Улицы опустели. Соня закрыла окно, потом ставни, подошла к столу, взяла с этажерки книгу, легла на диван и попробовала читать. Но из слов, которые она прочитывала, фраз не получалось. Ее мысли были далеко. Дождь стучал по ставням ровно, монотонно, не утихая и не усиливаясь. Соня представила себе степь, железнодорожное полотно. В кустах две темные фигуры — Квятковский и Варенников. Они лежат. Все на них промокло насквозь. Вдруг вдалеке гудок, три огня, вереница освещенных вагонов. Последний вагон с решетками на окнах. Там спертый воздух, полутемно. На скамьях арестанты в серых халатах, в кандалах. Рогачев, Ковалик, Войнаральский и Муравский. Баранников и Квятковский вскакивают. Бегут за поездом. Соня с ними. Она уже схватилась за поручни, одно колено на площадке, и вдруг с площадки к ней наклоняется зверское, грубое лицо в каске. Жандармы отрывают ее руки от холодного, мокрого железа, А под ногами быстро несущиеся назад шпалы. Еще мгновение — и она падает, теряя сознание. Соня проснулась, вскочила. Прошлась по комнате. Сердце билось, как бешеное. Прошло всего пять минут, а ей показалось, что она спала очень долго. Раздался условный стук. Соня побежала к двери. Вошел Михайлов. — Пальто промокло? — спросила Соня. — Нет, ничего, только патроны отсырели. Он вынул из кармана револьвер, переменил патроны, потом сел рядом с Соней. Они заговорили о том, что их больше всего волновало, — о четырех товарищах, которых везут сейчас в арестантском вагоне. — Мне вспоминается, — сказал Михайлов, — одна славянская легенда. Смелый четник, сражавшийся за народную свободу, томится в турецкой тюрьме. Отец и мать плачут, убиваются. Но они не могут его спасти. Молодая жена с утра до ночи льет слезы, но и она не может освободить мужа из темницы. Узнают об этом товарищи-четники. В ненастную ночь, может быть, в такую же, как эта, они врываются в тюрьму, убивают стражу и выводят друга на волю. — Нет чувства, — подтвердила Соня, — более высокого, чем чувство дружбы. Я это поняла на суде. Знать, что все заодно и готовы жизнь отдать друг за друга, — это огромная радость. — Зато одиночное заключение еще тяжелее для тех, кто, как мы, высоко ценит дружбу, товарищество. — Лучше виселица. В два часа пришел Морозов. И только под утро Квятковский. — Привезли, — сообщил он, входя в комнату и едва переводя дух, — двоих отправили в тюремный замок, а остальные ждут лошадей в почтовой конторе. Их отправят не позже чем через час. — Морозов, беги к себе! — распорядился Михайлов. — Фроленко и Баранников за тобой заедут. А мы с Фоминым сейчас же выедем верхом на Змиевскую дорогу. Морозов схватил фуражку и выбежал вместе с Квятковским. Снова потянулись минуты и часы. Соня должна была терпеливо ждать, пока на квартиру привезут освобожденных, а ей гораздо легче было бы чего-нибудь делать, действовать. Товарищи решили, что участвовать в нападении — не женское дело. И опять, как в детстве, она думала с досадой: «Зачем я не родилась мужчиной?» Вот если бы кто-нибудь оказался раненым, а это вполне могло случиться, ведь предстояло нападение на вооруженный конвой, — нашлась бы работа и для нее и для Марии Николаевны Ошаниной. Обе они привезли на всякий случай вату, бинты и множество лекарств. Наконец раздался такой же стук, как первый раз. Вошли Александр Михайлов, потом Баранников, высокий смуглый- офицер, похожий лицом на кавказского горца. — Пропустили, — сказал он мрачно. — Мы ждали на Змиевской дороге, а их повезли по Чугуевской. — Всех? — спросила чуть слышно Соня. — Нет. Войнаральский еще в замке. Увезли троих. — Надо было ждать посередине между Змиевской и Чугуевской дорогами, — сказал Михайлов, принимаясь ходить взад и вперед по комнате. ---Вначале они идут почти параллельно. Войнаральского сегодня уже не повезут, поздно. Повезут завтра. Попробуем освободить хотя бы его одного. — А Муравский, а Рогачев! — У Сони на глазах показались слезы. — Нет, завтра не должно быть никаких ошибок. Надо обдумать все до мельчайших подробностей. Ранним утром к тюремному замку подъехал верховой. Он завел лошадь в переулок, привязал ее к изгороди, а сам уселся на краю дороги, вынул хлеб, колбасу и принялся завтракать. Солнце было еще совсем низко. Проехал на ленивых волах длинноусый старик, похожий на Тараса Шевченко. Ребятишки затеяли игру на самой дороге. Часовой у ворот замка вылез из своей полосатой будки и стал ходить взад и вперед, разминая ноги. Вдруг ворота отворились. Верховой поспешно отвязал лошадь и вскочил на нее. Из ворот выехала тройка. В бричке сидели жандармы, напротив них человек в арестантском халате — Войнаральский. Верховой бешеным галопом промчался мимо перепуганных ребятишек и исчез в облаке пыли. А в это время за городом, в степи, остановилась у белой хатки линейка. В линейке, если не считать ямщика, двое: жандармский офицер и человек, похо жий на приказчика, в вышитой рубахе и высоких сапогах. Ямщик и приказчик возятся у колеса. Офицер покуривает папиросу, глядя по сторонам. Дряхлая бабка вышла из хаты и смотрит. Что там у них? Видно, поломалось что-то. Вдруг вдали показался верховой. Машет красным платком. Кричит: «На Змиевскую дорогу!» Старуха обомлела, рот разинула. Ямщик влез на козлы, хлестнул лошадей. Приказчик на ходу вскочил в бричку. Затарахтели колеса по сухой земле. Поднялась пыль. И нет больше ни тройки, ни верхового. Жандармская бричка быстро катит по дороге. Войнаральский жадно вдыхает свежий воздух. Давно он не видел степи и не скоро ее опять увидит. «Убегу, — думает он. — Или разобью голову с стены. Два раза не удалось убежать, авось в третий удастся». Из проселка выехала на большую дорогу тройка, за ней верховой; в линейке двое. «Что это? Да ведь это Баранников и Фроленко!» Сердце в груди Войнаральского забилось. Но он и глазом не моргнул. «Вот сейчас начнется, — думает он.. — Товарищи не забыли, выручают». Один из жандармов — черноусый, с красивыми наглыми глазами — рассказывал другому длинную историю. — И вот, братец ты мой, пошел я к Дуняше и говорю: «Дуняша, как же это ты, такая-растакая...» «Когда же. наконец, — думает Войнаральский, — чего они ждут? Почему не начинают?» И вдруг кучер передней тройки осадил лошадей. Баранников в форме жандармского офицера выскочил из брички и вышел на середину дороги. — Стой! — крикнул он громким голосом. — Куда едешь? — В Новоборисоглебск, ваше благородие, — ответил жандарм, поднося руку к козырьку. «Б-бах!»— выстрелил в него Фроленко. Пуля проскочила мимо. — Что тут? Что это? — крикнул жандарм. Но Баранников не дал ему опомниться. Выхватив из кобуры револьвер, он выстрелил в него в упор. Жандарм свалился на дно повозки. Испуганные лошади разом дернули и помчались. — В погоню! — крикнул Фроленко. Баранников вскочил в линейку. Кучер хлестнул лошадей. Квятковский, который был впереди, уже скакал навстречу жандармам. Но лошадь вдруг заартачилась, поднялась на дыбы. Жандармская тройка промчалась мимо. Квятковский в бешенстве рванул поводья, вонзил в бока своего коня шпоры и понесся вдогонку, целясь в жандармских лошадей. Убить лошадей! Иначе не остановить. На всем скаку Квятковский стреляет из револьвера. Все шесть зарядов выпущены один за другим. Но израненные лошади мчатся еще быстрее. Оставшийся в живых жандарм отстреливается, обернувшись назад. В ужасе отбегают в сторону прохожие. Бросают косы косари в поле. В облаке пыли, как смерч, несутся одна за другой две тройки. Что же Войнаральский? Почему он не выпрыгнет на ходу из брички? Войнаральский не может выпрыгнуть. Рябой жандарм шпагой пригвоздил его кандалы ко дну брички. И в третий раз свобода убегает от него, подразнив и поманив, как в насмешку. Лошади Квятковского и Фроленко выбились из сил. Нет, не догнать, не отбить товарища. Вдали показалось село, оно все ближе и ближе. Вот уже околица, пруд, церковь. Кучер осаживает взмыленных лошадей. Сраженье проиграно. И вот, наконец, возвращаются товарищи, запыленные, измученные. Едва шевеля пересохшими губами, они рассказывают свою грустную повесть. Но Соня безжалостна. — Это позор, — говорит она, — зачем не гнались дальше? Зачем давали промахи? Это постыдное дело. И головы товарищей склоняются все ниже и ниже. Соня, в наброшенном на голову платочке, в нарядном переднике, следит на вокзале за отправкой поезда. Все спокойно. Она с облегчением вздыхает. Теперь им нужно сразу же, не теряя ни минуты, выбираться из Харькова: ведь стоит только властям проведать о вооруженном нападении на конвой, как вся жандармерия будет поднята на ноги. Прежде чем дать товарищам знак, что можно садиться в поезд, она на всякий случай еще раз оглядывает перрон и вдруг видит, как из-за колонны выходят два рослых жандарма и быстрым шагом направляются прямо к тому месту, где стоит Фомин. Предупредить Фомина уже нельзя. Соня в отчаянии. Мало того, что никого не удалось спасти, не обходится и без новых потерь. Не думая о собственной безопасности, она бежит в противоположную сторону, к лестнице, ведущей на платформу, и едва успевает сказать двум другим товарищам, чтобы они подобру-поздорову уносили ноги. В суете, которая всегда бывает перед отходом поезда, никого не удивляет молоденькая горничная, бегущая не к поезду, а от поезда. «Билет потеряла или деньги вытащили, — думают люди. — Много тут в толчее всякого народу. Зевать не приходится». В ближайшие дни выехать из Харькова нет никакой возможности. На вокзале дежурят не только жандармы, но и дворники тех домов, из которых внезапно исчезли жильцы. Проходит некоторое время, и жандармы, решив, что злоумышленники удрали, прежде чем была установлена слежка, становятся менее бдительными. Маленький отряд осторожно, по одному, по два человека покидает Харьков. Петербург продолжает бурлить. Да что Петербург, вся страна словно в лихорадке. Правительство передает политические дела в военные суды, восстанавливает смертную казнь, вооружает винтовками полицию, создает сельскую полицию — урядников. Освобожденных по делу 193-х хватают пачками и по приказу шефа жандармов Мезенцева отправляют в Восточную Сибирь. Немудрено, что те из них, которых не успели вновь арестовать, торопятся перейти на нелегальное положение, уходят в подполье. В Одессе Ковальский, чтобы дать товарищам время уничтожить типографский шрифт, встречает жандармов выстрелами. Он первый оказывает вооруженное сопротивление, его первого судят военным судом и первого приговаривают к смертной казни. — Не забывайте, господа судьи, — заканчивает свою речь в суде защитник Ковальского, — что эшафот, обагренный кровью такого преступника, приносит совсем не те плоды, которые от него ожидают пославшие осужденного на казнь... В тысячную толпу, собравшуюся на Рулевой улице у входа в военный суд, сверху из зала заседаний летит графин. Это условный знак, по которому толпа узнает о приговоре. Раздаются крики протеста против смертной казни. И громче и звонче других звучит голос четырнадцатилетней гимназистки Виктории Гуковской. Солдаты стреляют в толпу. Из толпы стреляют в солдат. Стоны, крики, раненые, убитые. В сумятице не понять, кто в кого выстрелил первый. Толпа разбегается, но через несколько минут собирается снова. В открытом ресторане, у лестницы, двумястами ступеней спускающейся к морю, как всегда, полно народу. По приморским аллеям, тоже как всегда, прогуливаются не спеша бесконечные пары. И вдруг здесь случается то, чего никогда еще не бывало. Перед всей этой публикой внезапно появляется негодующая многоголосая толпа, и срывающийся детский голос, опять поднимаясь над другими голосами, призывает эту праздную, эту беспечную публику присоединиться к протесту против казни борца за народное дело. В публике находятся добровольцы, которые хватают четырнадцатилетнюю девочку и тащат в участок. Демонстранты кидаются к ней на помощь. Общая свалка, драка. Но вот появляется пристав с командой городовых, потом казаки. Толпа рассеивается. Демонстрация произвела огромное впечатление. В Петербург несется запрос: приводить ли приговор в исполнение? Грандиозностью демонстрации напуганы и в Петербурге. В Одессу выезжает петербургский градоначальник, которому самой высокой властью даны особые полномочия. Шеф жандармов генерал-лейтенант Мезенцев уведомляет управляющего министерством внутренних дел, что «государю императору благоугодно было повелеть назначить под председательством статс-секретаря Валуева... особое совещание для обсуждения тех мер, которые необходимо принять против подпольного социалистического кружка, избравшего театром своих действий города Киев, Харьков и Одессу, именующегося исполнительным комитетом русской социально-революционной партии». И дальше уже от себя, что на заседании будет рассмотрено решение Одесского военно-окружного суда по делу Ковальского. Письмо Мезенцева, несмотря на сделанную его рукой пометку «весьма секретно», попадает вскоре на страницы подпольной революционной газеты, а в примечании к этому письму говорится( что заседание, «назначенное на 4 августа, не состоялось по причине неприбытия всех его членов». 27 июля на первом заседании особого совещания шеф жандармов генерал-лейтенант Мезенцев утверждает решение Одесского военно-окружного суда. 2 августа приводится в исполнение смертный приговор над Ковальским, а 4 августа на людной площади среди бела дня исполняется смертный приговор над самим шефом жандармов генерал-лейтенантом Мезенцевым. Заключительные слова адвоката Бардовского, защитника Ковальского, на суде оказались пророческими. Кем был вынесен приговор шефу жандармов, гадать не пришлось. В изданной подпольной типографией брошюре Сергея Кравчинского «Смерть за смерть» черным по белому написано: «...мы объявляем во всеобщее сведение, что шеф жандармов ген.-ад. Мезенцев действительно убит нами, революционерами-социалистами. Объявляем также, что убийство это как не было первым фактом подобного рода, так и не будет последним, если правительство будет упорствовать в сохранении ныне действующей системы. Мы — социалисты. Цель наша — разрушение существующего экономического строя, уничтожение экономического неравенства... Само правительство толкнуло нас на тот кровавый путь, на который мы встали... Оно довело нас до этого своей цинической игрой десятками и сотнями жизней». В числе предъявленных шефу жандармов обвинений были меры, принятые против заключенных, объявивших в Петропавловской крепости голодовку, отмена сенатского приговора по процессу 193-х, введение административной ссылки в Восточную Сибирь. Политических мотивов своих действий Сергей Кравчинский — исполнитель приговора и автор брошюры — не видит. «Давайте или не давайте конституцию, — заявляет он презрительно, — призывайте выборных или не призывайте, назначайте их из землевладельцев, попов или жандармов — это нам совершенно безразлично». А дальше в той же брошюре самым непоследовательным образом выдвигает политические требования правительству: «Мы требуем свободы слова и печати, мы требуем уничтожения административного произвола, восстановления суда присяжных для политических преступлений и полной амнистии для политических преступников». В брошюре «Смерть за смерть» отразилась путаница понятий у революционеров того переходного времени. Фактически уже вовлеченные в политическую борьбу, они в сознании своем оставались и, главное, считали своим долгом оставаться верными прежним принципам. Поздний вечер. На весь вагон один огарок в фонаре над дверью. Огарок оплыл, покосился набок. Желтое пламя чернит копотью и без того грязное стекло. Темно, тесно и душно. На полу пятна от пролитого чая, яичная скорлупа, арбузные семечки. С полок, со скамеек торчат руки спящих пассажиров. Только в служебном отделении не спят. Там трое: два жандарма и Соня Перовская. Жандармы, сдвинув колени, играют в дурачка при тусклом свете фонаря. Коричневые от грязи карты то и дело валятся с колен на пол. Соня не отрываясь смотрит в окно. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|