Она прибавила, что не вполне уверена,
удалось ли ей замести свои следы и что ежеминутно
полиция может явиться за ней к Оленину. Необходимо было выпроводить ее как
можно скорее. Мы высыпали все, что у нас было в
кошельках, в ее портмоне. Что касается Оленина, то
он был старый волк и квартира его была всегда
совершенно "чиста", но у меня была в кармане
пачка последнего номера "Народной воли".
Чтобы не бросать ее в печку, Перовская взяла ее с
собою, сказавши, что, если ее арестуют со всем
этим, ей от того ни тепло ни холодно. Она торопливо вышла, но перед уходом
сказала, что желала бы иметь со мной свидание,
если будет "жива". Мы назначили место и час; но она не
явилась, и я страшно испугалась, потому что мне
тотчас пришло в голову, что она арестована. На
другой день меня, однако, успокоили: Перовская
была "жива", но не могла выходить из дому по
причине тяжкой болезни. Все это происходило за два или три дня
до Первого (тринадцатого) марта. Как я узнала
впоследствии, накануне нашей встречи у Оленина
был арестован Желябов... Утром Первого марта - это было
воскресенье - я отправилась к одной приятельнице
в Гатчину, бывшую в то время одним из самых тихих
городков богоспасаемой матушки России,- не то что
теперь. Первое известие о петербургских
событиях мы получили в понедельник утром от
горничной. Около часу дня зашел к нам местный
батюшка и сообщил, что он также слыхал кое-что об
этом от мужиков, возвращавшихся из Петербурга.
Однако никаких официальных подтверждений пока
еще не было. Но к вечеру приехала старшая сестра
Нади и привезла целую кучу газет. Нет нужды описывать, что мы тогда
перечувствовали. Надя даже слегла. Затем наступили поистине ужасные дни,
дни мучительных сомнений, подозрительности,
страха. Казалось, наступило светопреставление.
Каждый номер газеты приносил известия о новых
открытиях полиции и новых строгостях. Мы узнали о
страшном деле на Тележной улице, о самоубийстве
неизвестного человека. И аресты каждый день,
аресты без конца, то в одиночку, то целыми
массами. Как сунуться в этот ад? Как оставаться
в Гатчине в муках неизвестности? В конце концов я
не выдержала и отправилась в Петербург. Это было
в четверг. Город, весь в трауре, производил
невыразимо тяжелое, гнетущее впечатление. Дома,
балконы, окна, фонари на улицах - все было
задрапировано черным и белым. Я прямо
направилась к Дубровиной. Вся семья была в сборе, и на всех лицах
написан был один панический страх. Дубровина,
увидевши меня, вскрикнула от испуга. Вид
остальных был не лучше. - И принесла же вас нелегкая! Чего вам
не сиделось в Гатчине? Зачем вы сюда пришли? Разве
вы не знаете, что за мной следят? Куда я дену вас
теперь? Все это Дубровина говорила
прерывающимся от волнения голосом, бегая из угла
в угол по комнате и только изредка
останавливаясь передо мной. "Зачем я не осталась в Гатчине?
Зачем явилась сюда? Вот поди ж ты!" - думала я
про себя. Через несколько дней моя приятельница
подобрела, и в течение следующих трех недель я не
раз по-прежнему ночевала в ее доме. Но в этот день
она была безжалостна. Гнев ее против меня был в
самом разгаре, когда вдруг в комнату вошла
какая-то незнакомая дама, очень прилично одетая,
и заявила, что желает сказать г-же Дубровиной
несколько слов наедине. Во мгновенье ока в комнате воцарилась
мертвая тишина. Мы с испугом переглянулись. Семья
была уже в тревоге, так как младшая сестра
Дубровиной ушла из дому с утра и до сих пор не
возвращалась. Никто не знал, где она, и первой
нашей мыслью было, что с ней приключилось
что-нибудь недоброе. Вскоре, однако, Дубровина вернулась и,
отведя меня в сторону, сказала, что дама эта
пришла ко мне от Софьи Перовской. Я чуть не подпрыгнула от радости. Соня
была "жива" и, очевидно, собиралась ехать за
границу. Мне и в голову не приходило, что я могу
быть нужна ей для чего-нибудь другого, так как
переправа через границу составляла мою
давнишнюю и единственную специальность. С такими розовыми мыслями вошла я в
комнату; где меня ожидала Перовская. Она встала
мне навстречу. Я начала с того, как я рада, что она
наконец решилась ехать за границу. Она вытаращила на меня глаза, точно я
сказала величайшую нелепость. Поняв свою ошибку, я начала просить,
умолять ее оставить Петербург, где ее так сильно
искали. Я не подозревала даже в то время о том,
какую роль она играла в деле Первого марта, но ее
участие в московском покушении было уже
рассказано Гольденбергом, как о том печатали все
газеты, и этого, по-моему, было за глаза довольно,
чтобы оставить Петербург в такое время. Но на все мои доводы и просьбы она
отвечала категорическим отказом. - Нельзя оставить город в такую важную
минуту. Теперь здесь столько работы; нужно видеть
такое множество народу. Она была в большом энтузиазме от
грозной победы партии, верила в будущее и видела
все в розовом свете. Чтобы положить конец моим просьбам,
она объявила, зачем позвала меня. Ей хотелось узнать что-нибудь о
процессе цареубийц. Дело шло о том, чтобы сходить
к одной высокопоставленной особе,
"генералу", человеку, служившему в высшей
полиции, который, без сомнения, мог дать нам
сведения о процессе, хотя следствие по нем велось
в величайшей тайне. Этот человек не состоял в
правильных сношениях с революционерами. Но
случайно я была с ним знакома несколько лет тому
назад. Вот почему Перовская подумала обо мне.
Вопрос касался ее очень близко. Человек, которого
она любила, находился в числе обвиняемых. Хотя
страшно скомпрометированный, он случайно не
принимал прямого участия в деле Первого марта. И
она надеялась. Я сказала ей, что пойду охотно не
только к своему "генералу", но, если она
находит это нужным, даже к своему "жандарму",
с которым несколько лет тому назад я вела
сношения по переписке с заключенными. Но на
последнее Перовская не согласилась, говоря, что
мой жандарм прервал всякие сношения с
революционерами и, наверное, выдаст меня полиции
или же, если побоится моих разоблачений, выпустит
за мною следить целую свору шпионов. Во всяком
случае, ничего не скажет, да, может быть, и сам
ничего не знает. С "генералом" же, напротив,
бояться было нечего, потому что лично он был не
способен на подлость и в глубине души
сочувствовал, до известной степени,
революционерам. Было решено, что завтра в десять
часов я пойду к генералу. Перовская хотела иметь
ответ как можно скорее. Но, несмотря на все
старания, никак не могла назначить свидание
раньше шести часов вечера. Когда же я выразила
свое удивление, она рассказала мне распределение
своего времени: оказалось, что на завтра у нее
семь свиданий и все в противоположных концах
города. По окончании наших переговоров
Перовская позвала молодого человека, члена
семейства, где было наше свидание, и послала его в
адресный стол взять адрес моего генерала.
Девушка, приятельница хозяйки, была послана
Перовскою искать мне ночлег, так как я сказала ей,
что у меня его нет. Мы опять остались одни, и я снова
принялась упрашивать ее уехать за границу.
Предлагала ей, если она находит невозможным
оставить Россию надолго, уехать в какой-нибудь из
маленьких пограничных городков, где мы можем
прожить с ней две-три недели. Она ничего не хотела
слышать и смеялась над моей трусостью, но
добродушно. Затем она переменила разговор. Она
сказала мне, кто был молодой человек, убитый
взрывом бомбы, брошенной к ногам царя. Сказала
также, что застрелившийся на Тележной улице был
Николай Саблин, которого я когда-то знавала.
Мороз пробежал у меня по коже при этом известии. Когда вернулась барышня, посланная
искать мне ночлег, мы расстались. Перовская
спросила, не нужно ли мне денег, чтобы одеться
приличней, прежде чем идти к генералу. На этот раз денег у нее были полные
карманы, но я сказала ей, что мне ничего не нужно,
потому что со мной было довольно приличное
платье. На другой день я отправилась к
генералу, который принял меня гораздо лучше, чем
я ожидала, и сообщил самые точные и подробные
сведения о деле. Но как они были печальны! Участь
Желябова, как и всех прочих подсудимых, была
бесповоротно решена. Процесс должен был
совершаться только pro forma, для публики. С такими-то сведениями пришла я к
шести часам на свидание. Перовская явилась
только в девять. Я вздохнула свободно, завидевши
ее в дверях. Лица у нас обеих были нельзя сказать
чтобы особенно хорошие: у меня от мучения,
причиненного мне ее поздним приходом, у нее, как
она говорила, от большой усталости, а быть может,
и от чего-нибудь другого. Нам принесли самовар и
оставили одних. Без всяких предисловий я
передала ей, что знала. Я не видела ее лица, потому
что смотрела в землю. Когда я подняла глаза, то
увидела, что она дрожит всем телом. Потом она
схватила меня за руки, стала нагибаться ниже и
ниже и упала ничком, уткнувшись лицом в мои
колени. Так оставалась она несколько минут. Она
не плакала, а вся дрожала. Потом она поднялась и
села, стараясь оправиться, но снова судорожным
движением схватила меня за руки и стала сжимать
их до боли... Помню, что я предложила съездить в
Одессу, чтобы вызвать кого-нибудь из родных
Желябова для свидания. Но она отвечала, что не
знает их точного адреса и к тому же слишком
поздно, чтобы поспеть к процессу. Генерал
удивлялся, зачем Желябов объявил себя
организатором покушения. Когда я передала это
Перовской, она отвечала мне следующими точными
словами: - Иначе нельзя было. Процесс против
одного Рысакова вышел бы слишком бледным. Генерал сообщил мне многие
подробности относительно гордого и благородного
поведения Желябова. Когда я рассказывала это Перовской, то
заметила, что глаза ее загорелись и краска
вернулась на ее щеки. Очевидно, это доставляло ей
большое удовольствие. Генерал сказал мне также,
что все обвиняе Услыхав это, она вздохнула; она
мучилась ужасно: ей хотелось плакать, но она
сдерживалась. Однако была минута, когда глаза ее
подернулись слезой. В эти дни по городу ходили уже упорные
слухи, что Рысаков выдает. Но генерал отрицал это,
не знаю почему. Помню, что я обратила ее внимание
на это противоречие, чтобы вывести заключение,
что, быть может, генерал и сам не знает всего. Мне
попросту хотелось успокоить ее так или иначе, но
она отвечала мне: - Нет, я уверена, что все это так, потому
что и тут он, должно быть, прав. Я знаю Рысакова и
убеждена, что он ничего не скажет. Михайлов тоже. И она рассказала мне, кто был этот
Михайлов, сколько других Михайловых среди
террористов, и поручила мне передать одному из
моих друзей то, что один из них показал про него. Мы оставались вдвоем почти до
полуночи. Она хотела уйти раньше, но была так
утомлена, что едва держалась на ногах. На этот раз
она говорила мало, кратко и отрывисто. Перовская обещала прийти завтра в тот
же дом между двумя и тремя часами; я пришла в
половине третьего. Она была, но ушла, не
дождавшись меня, потому что ей было очень
некогда. Так мы больше и не увидались. Два дня спустя она была арестована. IV Потянулись печальные дни. Мое
неопределенное положение - не то
"легальной", не то "нелегальной" - было
для меня источником множества неприятностей.
Будучи посторонним движению человеком, я не
хотела брать подложного паспорта; не имея же
документов, принуждена была постоянно искать
убежища и ночлега, что было очень трудно. Я не
могла пользоваться квартирами террористов, тем
более что в это ужасное время они сами крайне
нуждались в них. Приходилось самой заботиться о
себе. Но куда обращаться? Личные мои друзья,
которые только и могли что-нибудь для меня
сделать, были все, подобно Дубровиной, "на
подозрении", и заходить к ним можно было только
изредка. Волей-неволей пришлось прибегнуть,
так сказать, к общественной благотворительности
и скитаться по чужим. Но зато это дало мне
возможность присмотреться к промежуточным,
более или менее нейтральным слоям общества,
представители которых или вовсе не принимают
участия в политике и думают только о собственной
шкуре, либо, как значительная доля студенчества,
сочувствуют революции вообще, не примкнув еще ни
к какой организации. Об этих двух категориях я
только и могу говорить, потому что только с ними я
и путалась. Что касается первых - шкуролюбцев, - то
об них говорить, собственно, нечего, да,
признаться, и неохота. Это в высшей степени
неблагодарная тема. Вообще я заметила следующее:
в России человек трусит тем больше, чем меньше у
него к тому оснований* . Некто П-в, человек лет под сорок,
собственник какого-то промышленного учреждения,
дворянин и, если не ошибаюсь, член какого-то
административного совета, словом - человек с
прекрасным положением, вздумал как-то сделать
денежное пожертвование партии. Но, будучи в
высшей степени подозрительным, он не решался
передать деньги через третье лицо, а хотел
вручить их непосредственно кому-нибудь из членов
партии. После долгих колебаний он собрался
наконец с духом и сообщил о своем намерении
некоему Н. Тот вполне одобрил его решение и
сказал, что легко может устроить ему свидание со
мной, так как мы с Н. были в большой дружбе. Сумма
была не бог весть как велика, однако и не
маленькая: около пятисот рублей. Брезговать
такими деньгами нельзя было. В назначенный день и
час мы с Н. отправились к П-ву, который жил в
собственном доме. Ради предосторожности он
поусылал и дворника и лакея. Семья его была где-то
на водах за границей, так что он остался во всем
доме один-одинешенек. На наш звонок он немедленно
сошел вниз со свечой в руке (был уже вечер), но,
лишь только увидел нас, мгновенно загасил свечку
- из предосторожности. В глубочайшем мраке мы
поднялись по лестнице. Хозяин ввел нас в одну из
самых уединенных комнат во втором этаже
абсолютно пустого дома и ту Случайно я узнала, что одна из моих
старинных приятельниц, Эмилия ***, с которой мы
когда-то жили душа в душу, как родные сестры,
приехала в Петербург. Я решила повидаться с нею.
Так как она только что прибыла, то адрес ее не мог
еще попасть в адресный стол, и мне пришлось
обратиться за помощью в этом деле к профессору
Бойко, также земляку и другу нашего дома. Полдня
провела я в поисках, находясь все время в каком-то
почти лихорадочном возбуждении. Бойко советовал
мне не идти, говоря, что Эмилия, наверное, слыхала,
что я бежала за границу, и потому мой визит может,
чего доброго, испугать ее. Но я до такой степени
была уверена в своей подруге, что не обратила
никакого внимания на его слова. Лишь только добыт был адрес, мы с
Бойко поехали к Эмилии. - Дома ли? - с волнением спрашиваю я у
швейцара. - Дома. Едва переводя дух, я взбежала вверх
по лестнице, далеко оставив за собою моего
степенного спутника. Было воскресенье. Прислуга, по всей
вероятности, была отпущена гулять, и потому
Эмилия сама отворила нам. Последовавшая затем сцена
превосходит всякое описание. Увидевши меня, Эмилия вдруг
задрожала всем телом. Я бросилась вперед,
протягивая к ней руки, но она неожиданно
попятилась назад, и только после нескольких
тщетных попыток удалось мне обнять ее
ускользавшую, как тень, фигуру и покрыть
поцелуями это бледное от страха лицо. Когда мы наконец вошли в гостиную,
глазам моим представилось следующее: муж и брат
Эмилии - оба тоже друзья моего детства - сидели за
раскрытым карточным столом. При нашем появлении ни тот, ни другой
не двинулся с места, ни тот, ни другой не
обратился ко мне с словом приветствия; оба точно
окаменели. Некоторое время тянулось
чрезвычайно напряженное, гнетущее молчание. - Не могут оторваться от игры! -
сказала я наконец, чтобы только вывести Эмилию из
неловкого положения. Она попробовала улыбнуться, но
улыбка эта вышла похожей скорей на гримасу. Я
начала рассказывать о себе; сказала, что не
принимала никакого участия в движении последних
лет, что я человек почти легальный, что, не
случись 1 Марта, я бы даже попыталась выхлопотать
себе паспорт; словом, что они не подвергались ни
малейшему риску, принимая меня у себя, а в
противном случае я сама не пошла бы к ним. Эмилия знала прекрасно, что я не
способна обманывать, и потому я надеялась, что
слова мои успокоят ее. Но где там! они были гласом
вопиющего в пустыне, так как мои приятели
находились под влиянием того безотчетного,
панического страха, над которым люди не властны и
который не поддается никаким убеждениям. Эмилия, по-прежнему бледная как
полотно, могла только пробормотать, что она
страшно перепугалась, увидевши меня в такое
время. Наконец поднялись с своих мест и
мужчины и поздоровались со мной. Охвативший их
вначале столбняк, казалось, стал проходить
понемногу. Просидели мы там очень недолго.
Провожая нас в переднюю, Эмилия, точно в
оправдание, беспрестанно повторяла: "Я так
испугалась, так испугалась". Это были чуть ли
не единственные слова, которые я от нее услышала.
Лишь только мы очутились на улице, Бойко начал
подтрунивать надо мной. - Ну что, ведь говорил вам, что нечего
было идти? А вы все свое - скорей да скорей! - И он
насмешливо передразнивал мой голос. Я ответила, признаюсь не без
смущения, что все это пустяки, что я все же
довольна, что видела Эмилию, тогда как на душе у
меня, как говорится, кошки скребли. Между тем предо мной возникал в
высшей степени важный вопрос о ночлеге. Было уже
поздно, а потому найти что-нибудь подходящее
представлялось делом далеко не легким. Обыкновенно, едва продравши глаза, я
уже начинала думать о том, где бы мне
переночевать, и затем целый день проводила в
поисках. Но в этот раз, ввиду предстоявшего
свидания с Эмилией, я об этом позабыла. - Придется провести ночь на улице, -
сказала я. Бойко не хотел этого допустить и стал
придумывать, куда бы отвести меня на нынешнюю
ночь. Но сколько он ни ломал головы - ничего не мог
придумать. Будучи, что до политики, чистым, как
младенец от купели, он и знакомства водил с
людьми столь же невинными и потому чрезвычайно
трусливыми. Никто из них не пустил бы меня на
порог. - Ну, так вот что,- сказал он наконец.-
Идемте ко мне. Я знала его с детства и любила, как
брата. Но не скажу, чтоб мне особенно улыбалась
перспектива провести ночь в его квартире, тем
более что она состояла всего из одной комнаты. Я
заговорила о неудобствах его предложения - о
дворнике, хозяйке, служанке. - О, это ничего, - возразил Бойко. -
Хозяйка и знать ничего не будет до завтрашнего
утра, служанка тоже. Это - пустяки. - Как пустяки! Дворник - пустяки?
Впустить-то он нас впустит, но сейчас же пойдет за
полицией. - Ну вот еще! - воскликнул Бойко.- С
какой стати дворнику идти за полицией? Он только
подумает, что я подцепил себе... - Молчите, молчите! - сказала я со
смехом. - Ничего подобного дворник не подумает. - Ну, тем лучше. Значит, идем. "Как мне, в самом деле, быть?" -
думала я про себя. Оставаться всю ночь на улице
было не только неприятно, но даже крайне опасно.
Приходилось согласиться на предложение моего
спутника. Мимо дворника мы действительно
прошли совершенно благополучно. Он не только не
остановил нас, но даже снял перед нами шапку.
Хозяйка с служанкой уже спали, и мы вошли
незамеченными. Я вздохнула свободнее, но все-таки
не могла успокоиться. - Ну, так что ж, что мы прошли
благополучно,- сказала я,- это ничего не значит;
дворник, наверное, пошел за полицией Бойко твердил свое и, чтобы
развеселить меня, рассказал, как несколько
времени тому назад, работая иногда до поздней
ночи с каким-то из своих коллег, он несколько раз
оставлял его ночевать у себя. Все шло хорошо, но
вот в один прекрасный день главный дворник
пристал к нему с замечанием, что он скрывает у
себя беспаспортных. - Да,- сказал ему Бойко,-и даже не
одного, а целую кучу, и буду тебе очень
благодарен, если ты их выведешь из моей квартиры. Дворник вытаращил глаза, ничего не
понимая. Тогда Бойко показал ему в углу целую
кучу тараканов: - Вот они, бродяги-беспаспортные.
Смотри, сколько их. А приятель-то мой - таракан
оседлый и с паспортом. Дворник расхохотался и больше уж не
лез. Мы охотно бы проболтали всю ночь, но
нужно было гасить свечу, так как окно выходило во
двор и свет мог навести дворника на мысль, что тут
происходит нечто подозрительное. Бойко уступил мне свою постель; сам
же растянулся на полу, скинув только сюртук. Я
улеглась совсем одетая, не снимая даже
воротничка и рукавчиков, а так как подушка сильно
отдавала табаком, то я с головой укуталась в свой
черный платок. "Если жандармы явятся ночью,-
думала я себе,- недолго им придется меня ждать". К счастью, никто не явился, и все
обошлось как нельзя более благополучно. V Теперь скажу несколько слов о другом
слое русского общества, с которым во время моих
скитаний по ночлегам мне приходилось много
сталкиваться, - о молодежи, о студенчестве. Если бы мне не пришлось видеть этого
собственными глазами, я с трудом поверила бы, что
в одном и том же городе и, можно сказать, бок о бок
могут существовать такие разительные контрасты,
как между студенчеством и только что описанными
мирными российскими обывателями. Вот пример гражданского мужества, о
котором долго говорил весь Петербург. Одному из студентов Медицинской
академии, "князьку", принадлежавшему к числу
щедринских "напомаженных душ", пришло в
голову устроить подписку для возложения венка на
гроб Александра II. Предложение было выслушано
среди гробового молчания. По окончании речи
князек положил в шляпу пятирублевую бумажку и
начал обходить студентов. Никто, однако, не дал
ему ни копейки. - Но, господа, что же теперь будет? -
воскликнул переконфуженный князек. - Лекция профессора Мержеевского, -
раздался насмешливый голос из толпы. Но князек все не унимался и продолжал
обходить студентов, приставая ко всем и каждому.
Наконец ему удалось найти одного, который
положил еще два рубля в его шляпу. По окончании
лекции Мержеевского князек принялся опять за
свое, но не получил больше ни гроша. - Но, господа, - в отчаянье воскликнул
он, - что же теперь будет? - Лекция такого-то (не помню, кто был
назван),- опять раздалось из толпы. Прошла и следующая лекция. Тут уж
князек решил припереть студентов к стенке и,
бросивши деньги на стол, воскликнул: - Что же мне делать с этими деньгами? - Отдать на заключенных, - ответил ему
кто-то, и это предложение было встречено всеобщим
одобрением. Князек со своим приятелем выбежали
из аудитории. Тогда поднялся один из студентов,
взял лежавшие на столе деньги для передачи кому
следует. Тут же студенты собрали для заключенных
еще пятьдесят рублей. Происходило это всего лишь через
несколько дней после 1 Марта, когда почти все
население столицы было объято паникой. Нужно было жить в то время в России,
чтобы понять, сколько мужества требовалось для
того, чтобы поступить, как поступили студенты
Медицинской академии. И факт этот не
единственный в своем роде. Что поражает в жизни всего русского
студенчества вообще, это полнейшее
пренебрежение к вопросам личным, карьерным и
даже ко всем тем удовольствиям, которые, по
общепринятому мнению, "украшают зарю жизни".
Можно подумать, что для них нет других интересов,
кроме интеллектуальных. Безграничная, всеобщая симпатия к
революции - это нечто почти неотделимое от самого
понятия о русских студентах. Они готовы отдавать последнюю
копейку на "Народную волю" или "Красный
крест", то есть в пользу заключенных и
ссыльных. Студентами держатся все
"благотворительные" концерты и балы,
устраиваемые, чтобы собрать несколько лишних
десятков рублей на революцию. Многие буквально
голодают и холодают, лишь бы внести и свою лепту
на "дело". Я знала целые "коммуны", по
месяцам жившие на хлебе и воде, чтобы все
сбережения отдавать на революцию. Можно сказать,
что революция является для студенчества главным
и всепоглощающим интересом. Во время больших
арестов, судов, казней бросаются занятия,
экзамены - все. Молодые люди сходятся маленькими
кучками в комнатке у кого-нибудь из товарищей и
там за самоваром толкуют о злобе дня, делясь друг
с другом взглядами, чувствами негодования, ужаса
или восторга и укрепляя таким образом свой
революционный пыл и отзывчивость. И нужно видеть
их лица в эти минуты: такие они серьезные,
вдумчивые. На всякую новость из революционного
мира студенчество накидывается с жадностью.
Быстрота, с которой каждая мелочь подобного рода
распространяется по городу, просто невероятна.
Даже телеграф не в состоянии конкурировать с
изумительным проворством студенческих ног. Кого-нибудь арестовали - назавтра эта
печальная весть успела уже облететь весь
Петербург. Кто-нибудь приехал; кто-нибудь
оговаривает или, напротив, обнаруживает на
допросах стойкость и мужество - все это
немедленно становится известным повсюду. Студенты всегда готовы оказать
всевозможные услуги революционерам, совершенно
не думая об опасности, которой подвергают самих
себя. И с каким жаром, с каким восторгом берутся
они за это! Но довольно о молодежи вообще: это
предмет, далеко превосходящий мои силы. Возвращаюсь к моим скитаниям. После того как Дубровина и прочие
друзья не могли больше укрывать меня, все почти
ночлеги я получала на студенческих квартирах. Но
тут я не могу умолчать об одной вещи. Обыкновенно, лишь только я приходила
к людям, выразившим желание дать мне ночлег, я
неизменно начинала одну л ту же старую песню, что
я с конспирациями ничего общего не имею, что я
даже не "нелегальна?", а попросту
беспаспортная. Никто не тянул меня за язык, никто
не расспрашивал, кто я и откуда,- это было бы
противно ненарушимым правилам революционного
гостеприимства. Но мне не хотелось рядиться в
чужие перья и выдавать себя за то, чем я не была.
Кроме того, сознаюсь, что у меня была тайная
надежда, что мне удастся таким образом успокоить
своих хозяев на мой счет и обеспечить себе еще
одно приглашение. Но, к удивлению, моя хитрая
дипломатия приводила совсем не к тем
результатам, каких я ожидала. При всей своей
близорукости я не могла не заметить на лицах
слушателей выражения некоторого разочарования,
как будто говорившего: только-то и всего? И никто не приглашал меня вторично.
Вначале это сильно огорчало меня, но потом стало
забавлять, и я помирилась со своей участью - целые
дни проводить в поисках ночлега. Вообще я
заметила, что чем опаснее революционер, чем
упорнее преследует его полиция, тем радушнее
встречается он всюду, тем охотнее дают ему
убежище и делают все для него. Оно и понятно.
Во-первых, человек, принадлежащий к организации,
всегда может рассказать что-нибудь интересное;
кроме того, укрывательство такого человека
именно вследствие риска есть некоторым образом
"служение делу"; наконец, это, как хотите,
своего рода честь. Один студент, принадлежавший к
богатой купеческой семье, сказал мне как-то: - Знаете, у нас есть кресла и диван, на которых сидели Желябов и Перовская. Мы ни за что не расстанемся с этими вещами,- прибавил он, -это ведь теперь все историческое. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|