Процесс
20-ти "Такого
рода судебные дела часто были
торжеством для социалистической
партии, "Народная Воля", №8-9, 1882: "ЗАМЕТКИ О ПРОЦЕССЕ ДВАДЦАТИ." Вводят подсудимых, каждого между двумя жандармами. Коме того, в зале их ожидает еще внушительный караул: полиция, жандармы, даже казаки! Недостает только артиллерии. Стражи больше, чем публики. Так и кажется, будто она приготовлена для каких-то страшных силачей-разбойников, которые, того и гляди, растерзают гг. сенаторов. Что касается публики, то она вся состоит из чиновников М. В. Д. и военных. Из судебного ведомства—никого. Члены и даже председатели судов настолько заражены крамолой, что их нежелательно вовсе видеть в зале. (председатель Суд. Пал. Ковальский не был впущен. Это, впрочем, было в 1-й день, во 2-й было несколько членов суда и мир.судей.). Нечего и говорить об адвокатах: они, как люди независимые, не получающие жалованья от начальства, а работающие по личному найму, настолько пропитаны зловредными идеями, что о допущении их в заседание не может быть и речи. Положим, по закону им более других следовало бы быть, чтобы знакомиться с судебными порядками, но ведь по времени и закону перемена бывает. Ход на хоры Муравьев собственноручно запер, положил ключ к себе в карман и поставил тут же городового, но, впрочем, не забыл спрятать на хоры за колонну свою супругу. Она, вероятно, как жена прокурора, лицо официальное и может присутствовать в заседании, происходящем при закрытых дверях. Рассаживают подсудимых в два ряда. В 1-м—7 чел., ближе всех к судьям услужливый предатель Меркулов. Говорят, когда он был взят, то ему обещали прощение, если он выдаст своих. Он на это согласился и ходил по улицам, незаметно сопровождаемый шпионами. Встречаясь с теми, кого мог выдать, он только раскланивался с ними, и от него каждый раз отделялся шпион, который и следил за последним. По размещении подсудимые встают и об'являют, что имеют сделать заявление суду. «После!—кричит Дейер.—Теперь не время!»—«Мы относительно самого суда»,—заявляют подсудимые.—«Никаких заявлений относительно суда!»—кричит Дейер, Этот Дейер тот самый, который председательствовал в Москве на процессе Нечаева и в заключительном слове к присяжным произнес обвинительную речь. Михайлов, во избежание шума, хочет сделать заявление один от имени всех. — Предс. Вы не уполномоченный, не имеете права заявлять от имени всех! — Михайлов. Я от себя желаю заявить. Предс. И от себя нельзя. Еще раз повторяю, никаких заявлений! Подсудимые протестуют против такого обращения. Стража бряцает оружием, с напряженным вниманием ожидая от председателя знака, чтобы ринуться в атаку против злодеев, горя благородным желанием сразиться с неприятелем. Наконец, все несколько успокоилось; подсудимые, едва сдерживая негодование, решили выказать более самообладания, чем сам беспристрастный суд, и прекратили перепалку. По опросе их о звании и проч. началось чтение Обвинительного акта. Оно прошло бы совершенно спокойно, но тут председатель опять стая безобразничать. Подсудимые, которым содержание акта давно уже хорошо известно, долго не видавшись друг с другом, стали очень тихо разговаривать между собой и передавать далеко сидящим записки. Все это нисколько не могло помешать чтению, так как шума почти не было. Но тут предс. стал орать, и так как подсудимые все не переставали, то чтение все время прерывалось криками предс., поминутно сыпались такие возгласы: «Молчать! не умеете себя держать! Вы не дома!» Угрозам удалить из залы не было конца. Баранников получил нагоняй даже за то, что, сидя далеко от защитника, сделал знак, чтоб он передал ему обв.акт. «Подсудимый!» закричал предс., «никаких знаков делать не позволю! Если это еще раз повторится, то вы будете удалены из залы!» Итак, значит, относиться со вниманием к чтению акта (что гораздо удобнее, если он пред глазами) тоже нельзя. Наконец, кончилось чтение злополучного акта. Перерыв. Подсудимых уводят в тюрьму и после перерыва вводят поодиночке или группами для предложения вопроса о виновности. Определение об этом предс. не позаботился об'явить в заседании. Вообще, нарушение форм судопроизводства—на каждом шагу. Так, прежде всего, предс.не об'явил, что заседание происходит при закрытых дверях. Затем, на всякую просьбу Муравьева председатель, даже для виду не посоветовавшись с членами, предупредительно отвечает: «Особое Присутствие находит вполне возможным согласиться на просьбу прокурора». Но это все еще пустяки. Нарушение закона доведено было до поразительной наглости в первый день вечером. Дело было так: когда после чтения акта подсудимых стали вводить поодиночке, то защитники тех из них, которые оставались пока в тюрьме, навещали их и, по всей вероятности, рассказывали, что происходило на суде в их отсутствие. Вдруг во время одного перерыва состоялось распоряжение председателя, запрещающее защитникам видеться с их клиентами во время судебного следствия. По открытии заседания, защитники заявляют об этом председателю. Тот вооружается судебными уставами и провозглашает: «Да, я сделал это распоряжение (прибавим, не о б' я в л е н ное в з а с е д а н и и), основываясь на 569 ст.. Уст. Уг. Судопр.». Чтобы лучше видеть всю логику председателя, выписываем эту статью дословно: «Вместе с распоряжением о допущении защитников к исполнению их обязанностей, предс. суда разрешает им об'ясняться наедине с подсудимыми, содержащимися под стражей». «Так как эта ст. помещена в главе, говорящей о приготовительных к суду распоряжениях,—говорит далее предс..,—то тем самым она допускает свидание защитника с подсуд. во время только таковых распоряжений, а отнюдь не во время судебного следствия. Наша практика толковала до сих пор эту статью так, что она допускает свиданье и во время судебного следствия. Но Ос. Прис. в данном случае нашло необходимым толковать ее именно так, как я толковал выше. Если же гг. защитники желают знать мотивы, вызвавшие мое распоряжение, то вот они: я руководствовался желанием поддержать честь адвокатуры, так как до сведения моего дошло, что некоторые гг. защитники (имен я не называю) позволили себе, во время свиданий с подсудимыми, сообщать им то, что происходит в их отсутствие». Г е р а р д. Что касается поддержания чести, адвокатуры, то мы просили бы позволения нам самим заботиться об этом. Что же касается до того, что мы сообщаем подсудимым, то прежде всего я позволю себе выразить удивление, каким образом г. первопр. стало известно содержание наших разговоров с подсудимыми, происходивших с глазу на глаз. Предс. Это все равно, откуда я узнал. Этого могло и не быть. Я только говорю, что это не желательно. Г е р а р д. Затем я позволю себе обратить внимание г. первоприсутствующего на то, что закон обязывает самого пред-ля суда сообщать подсудимому все, что происходило в его отсутствие. Тем более эта обязанность лежит на защитнике, и если мы это делали, то только исполняли закон. Предс.что-то стал бормотать в ответ на это, но невозможно было уловить ни одной мысли (вернее, мысли и не было). В заключение он сказал: «Во всяком случае, распоряжение, основанное на 569 ст. Уст. Уг. Суд., остается в силе». Спасович. В таком случае я просил бы позволения видеться с моим клиентом по поводу вещественных доказательств, иначе я не буду в состоянии поставить, как должно, свою защиту. Предс. Я вам разрешаю. Затем еще несколько защитников высказали мотивированные требования свиданий. Предс. их удовлетворил, так что распоряжение стало падать само собой. На другой день распоряжение было отменено, так как накануне большинство защитников делали намеки на то, что они откажутся от защиты, в виду таких стеснений ее. Муравьев при этом слиберальничал, что он против всяких стеснений защиты. Муравьев вообще царит. Предс. пред ним, как почтительная дочка перед строгой маменькой, наблюдающей за поведением и успехами ее в свете. Сам Набоков сидит очень близко к нему и смотрит на него, как на божество, обещающее разразить кромешников; он своей позой и благоговейными взглядами на Муравьева очень напоминает бабу, которая наняла в мировом суде «аблаката» и все время с надеждой и упованием смотрит на его рот, вполне уверенная, что из него посыплются неопровержимые доводы в ее пользу. Набоков вообще внимательно следит за ходом дела и волнуется: он очень боится скандала, и вот почему: всякий раз, как возникал политический процесс, перед царем старались восторжествовать одно перед другим два мнения: одни доказывали, что следует судить военным судом, потому что он скорый и строгий, и скандала никакого не будет; Набоков же старался поддержать «достоинство» гражданского суда, доказывая, что он упечет еще строже, чем военный, а скандала на нем скорее не будет, так как военные люди своей резкостью более способны раздражить подсудимых. Вот почему он на каждом процессе боится, чтобы чего не произошло. На процессе по делу 1-го марта, во время речи Желябова, он подбежал сзади к председателю и стал ему что-то нашептывать. Выходило просто неприлично. Но, однако, довольно об этом; перейдем к подсудимым. Начинаются вопросы о виновности. Для полноты впечатления, производимого ответами подсудимых, мне надо сказать несколько слов об их внешности. Одеты они все прилично. Баранников даже изысканно. Держат себя с достоинством и тактом (только председатель безобразничает, да из подсудимых Меркулов отличается отвратительной наглостью и развязностью); отвечают о себе откровенно, о других oтказываются говорить (разумеется, исключая Меркулова, который выдает всех, кого может и не может). Самое выразительное лицо у Колодкевича. Ему, очевидно, очень трудно сдерживать негодование, но сила воли преодолевает: он сдержан, спокоен. Самообладание в нем замечательное. Затем обращает на себя внимание Баранников: слова его дышат такой правдивостью, что кажется дерзостью усомниться в них. Он просто об'ясняет свою роль, говорит, что делал, чего не делал, и все это убедительно, что только изолгавшийся человек мог бы потребовать доказательств. Но, разумеется, на суде ему приходится все доказывать. На вопросы же, могущие служить против других, он прямо отказывается отвечать. Что касается Михайлова, то это основательный теоретик: все у него выходит так логнчно, что просто подавляет противника или человека предубежденного; замечателен ответ его на вопрос о виновности. В нем он выяснял причины, приведшие их к террору. Мысли его, собственно говоря, ничего нового не представляли, но все было так обосновано, так логично вытекало одно из другого, выводы делались так строго, были так неопровержимы, что даже всякий предубежденный человек как-то невольно чувствовал всю их неизбежность, неотразимость. Даже сам Дейер до того был ошеломлен, что не только не прерывал Михайлова, но, напротив, утвердительно кивал головой. Только в конце речи предс. остановил его, а именно, когда он стал говорить о частностях, приведших их к цареубийству. Из таких частностей Михайлов успел упомянуть о двух: 1) «Приговор по делу 193», сказал он, «был довольно мягок, многих даже оправдали. Но по высочайшему повелению оправданные ссылались административно, а для остальных приговор был усилен. 2) Когда мы затем стали преследовать должностных лиц, то увидели, что убийство их не оказывало существенного влияния на перемену политики, а лица, на которых делались неудачные покушения, возвышались службе опять по высочайшему повелению...». Тут председатель остановил его. Что касается до ответов других, то я ocобенно остановлюсь на Суханове и Клеточникове. В Суханове сразу виден честный, добрый, прямодушный моряк. «Я никогда бы не стал террористом», сказал он: «если бы самые условия русской жизни не вынудили меня к этому. Прежде всего ненормальное положение народа, доведенного тяжкими поборами до самого ужасного состояния, фактическая недоступность для него какого бы то ни было образования, бесправив слабых привели меня к той мысли, что так жить далее невозможно, что такой порядок вещей непременно должен быть изменен. Я-то лично не могу пожаловаться на судьбу, мне по службе везло, и, будь я карьерист, я остался бы вполне доволен существующим. Но на каждом шагу я видел, что порядочный человек не может только спокойно служить, хотя бы и без взяток, и не обращать внимания на злоупотребления других. Когда я служил во флоте, то однажды начальство обратило мое внимание на мелкие воровства подчиненных мне матросов и требовало строгого преследования. Горько мне было выслушивать подобные приказания и тяжело их исполнять. Действительные воры, беззастенчиво расхищавшие громадные суммы и до того свыкшиеся с этим, что считали себя вполне честными людьми, оставались вполне безнаказанными и пользовались почетом, а мелкий воришка, укравший на какой-нибудь грош и то по нужде, сейчас же получал возмездие. Мысль эта производила на меня удручающее впечатление. Во время моих поездок по Сибири видел я, кого у нас наказывают: особенно поразили меня административно-ссыльные. Я видел, этих оборванных, голодных, холодных, тяжело переносящих отсутствие всякой умственной деятельности. Каждый раз я спрашивал себя: За что? Разбойники это, воры, казнокрады, убийцы? Нет, все это большей частью участники разных студенческих историй, люди, не умевшие делать карьеру, люди, в которых бились стремления искать выхода из такого положения, стал искать пути к борьбе и, отыскавши его, весь отдался ему» ...
Пробовал я бороться с
злоупотреблениями, но только заслужил
репутацию беспокойного человека. Это
уж окончательно убило во мне веру в
легальный путь, гг.судьи! Я чувствовал,
что дышать нечем, что воздуху нет!
..." Скажу теперь о Клеточникове. Он с виду производит впечатление самого обыкновенного мелкого чиновника, говорит он тихо, едва слышно, потому что находится в последних градусах чахотки. Председатель обращается с ним мягче, чем с другими. О причинах, побудивших его совершить преступление, он рассказал так: «До 30 лет я жил в глухой провинции среди чиновников, занимавшихся дрязгами, попойками, ведшими самую пустую, бессодержательную жизнь. При такой жизни я чувствовал какую-то неудовлетвореность, мне хотелось чего-то лучшего. Наконец, я попал в Петербург, но и здесь нравственный уровень общества не был лучше. Я стал искать причины такого нравственного упадка и нашел, что есть одно отвратительное учреждение, которое развращает общество, которое заглушает все лучшие стороны человеческой натуры и вызывает к жизни все ее пошлые, темные черты. Таким учреждением было III Отделение. Тогда, гг.судьи, я решился проникнуть в это отвратительное учреждение, чтобы парализовать его деятельность. Наконец, мне удалось поступить туда на службу. Предс.(с иронией). Кому же вы служили? Этому отвратителъному учреждению (Набоков в волнении встает), т.е. по вашим словам, отвратительному, или кому-нибудь другому? Клеточн. Я служил обществу. Предс.(с иронией). Какому же такому обществу? Тайному или явному? Клеточн. Я служил русскому обществу, всей благомыслящей России. Предс. Вы получали жалованье в III Отделении? Клеточн. Да, получал. Предс.(с иронией). И вы находили возможным брать деньги из этого отвратительного учреждения, как вы его называете? Клеточн. Если бы я не брал, то это показалось бы странным и я навлек бы на себя подозрение. Итак, я очутился в III Отделении среди шпионов. Вы не можете себе представить, что это за люди! Они готовы за деньги отца родного продать, выдумать на человека какую либо небылицу, лишь бы написать донос и получить награду. Меня просто поразило громадное число ложных доносов. Я возьму громадный процент, если скажу, что из ста доносов один оказывается верным. А между тем почти все эти доносы влекли за собой арест, а потом и ссылку. Так, напр., однажды был сделан донос на двух студенток, живущих в доме Мурузи. Хозяйка квартирная была предупреждена, и когда пришли с обыском, то она прямо сказала, что она уже предупреждена и не понимает, зачем к ней пришли. У студенток был произведен тщательный обыск, и, хотя ничего не нашли, они были высланы. Таких случаев была масса. Я возненавидел это отвратительное учреждение и стал подрывать его деятельностъ: предупреждал, кого только мог, об обыске, а потом, когда познакомился с революционерами, то передавал им самые подробные сведения. П р е д с е д. Сколько вам платили за это? Клеточн. Нисколько. Председ. На дознании вы показали, что получали от революционеров деньги. Клеточн. На дознании я находился совсем в исключительных условиях, не в таких, в каких обыкновенно находятся обвиняемые, хотя бы и в политических преступлениях. Я находился под тяжелым давлением. Я был весь в руках своего начальства, всемогущего, озлобленного за то, что я так жестоко его обманул. В таком положении можно было и не то наговорить, на самом же деле я действовал, глубоко убежденный в том, что все общество, вся благомыслящая Россия, будут мне благодарны за то что я подрывал деятельность III Отделения. Я был уверен, что само правительство будет мне благодарно впоследствии, и кажется, я не ошибся, потому что само правительство осознало, наконец, вред этого отвратительного учреждения. и упразднило его. Председ. Ну, положим, вы не можете сказать, что оно осознало. Затем на следствии о Клеточникове стали проверять то, что он говорил. Между прочими свидетелями вызваны бывший управляющий экспедиции III Отделения Кириллов и жена жандармского полковника Кутузова. Кириллова спросили о факте, бывшем в доме Мурузи. Тот подтвердил, что студентки были высланы. Предс. Хотя и ничего не нашли? К и р и л. Да, но донос был так важен, что никак нельзя было оставить его без последствий. Но зато потом, когда возник вопрос о возвращении лиц административно-ссыльных, они в числе первых были возвращены. Полковница Кутузова показала, что Клеточников жил у нее в комнате и что она рекомендовала его Кириллову. Прибавлю еще несколько слов для характеристики суда. Исаев, между прочим, сказал, что его у градоначальника били. Прокурор смеется. Председатель отвечает Исаеву, что до этого суду дела нет. Тетерка, на вопрос о его занятиях, сказал, что он был рабочий. Председ. Какой же работой ты занимался? Тетерка. Всякой работой, какой придется. Председ. А убивать можешь? Затем председатель стал расспрашивать его о терроре. Тетерка, разумеется, не мог дать дельных ответов, потому что он человек совсем неинтеллигентный. Я к и м о в а, рассказывая о своей деятельности, между прочим, сказала, что тогда-то она поехала к родителям. Председ. (с удивлением). К родителям? Зачем? Якимова. Как зачем? Чтобы повидаться! Председ.
(с иронией). Повидаться? И вы сохранили
к ним чувства!.. ОБ'ЯСНЕНИЯ АЛЕКСАНДРА МИХАЙЛОВА. Пред об'яснениями по делу 2 апреля Михайлов заявил, что защищаться не намерен, так как суд лишен гласности и общества, а примет участие в судебном следствии лишь для того, чтобы по мере сил способствовать восстановлению исторической истины. Прежде об'яснения потребовал прочтения уличающих оговоров Гольденберга и других уже осуждённых в процессе 16 лиц. Ему сначала отказали, предложив изложить, как было дело, довольствуясь выдержками из показаний, приведенных в обвин. акте. Но Михайлов дать об'яснения отказался, прибавив, что извлечения каждый делает с своей точки зрения и сообразно с своими интересами. Так как перед этим Терентьева совсем отказалась давать показания в отсутствии товарищей и Михайлов, склонен был к тому же, то судьи, поговорив между собой, уступили и прочли для него одного все показания, относящиеся к делу 2 апреля. Михайлов не отказался участвовать по группам в судебном следствии по следующим причинам: во-l) Баранников раньше по делу 4 августа тоже один давал об'яснения, во-2) судебное следствие по группам начато было совершенно неожиданно и не было никакой возможности регулировать общего поведения. По прочтении Михайлову показаний, он спросил суд, не было ли сделано относительно ведения судебного следствия каких-либо постановлений, и, получив отрицательный ответ: «Не было никаких» (суд имеет право по закону делить на группы), начал свой рассказ о Соловьевском деле. Сущность состояла в следующем: в феврале месяце 79 г. он встретился с Соловьевым, возвратившимся из народа с самыми радужными воспоминаниями о нем и с жаждой принести для него великую жертву. Он задумал цареубийство. До 79 г. соц.-революц. партия стремилась проводить свои идеи в народе и уклонялась от всякой борьбы с правительством даже и тогда, когда встречала его на своем пути, как врага. Но постепенно репрессалии правительства обостряли враждебность отношений к нему партии и довели наконец до решительных столкновений. Особенно в этом отношении повлияла погибель 70 человек в тюрьмах, во время дознания по делу 193, по которому было арестовано более 700 человек, а потом отменено ходатайство суда по этому же делу для 12 человек. Главным виновником считался Мезенцев, за что он и погиб. После него деятельность Дрентельна, выразившаяся в самых широких погромах, высылках, преследованиях молодежи и т. д., обрушившихся на те сферы, откуда партия черпает новые силы, побудила последнюю померяться с новым шефом. Так
завязалась борьба с правительством,
которая, в силу централизованности
правительственной машины и единого
санкционирующего начала —
неограниченной власти царя,—
неминуемо привела к столкновению с
этим началом. Так, в 79 г. революционная
мысль единиц уже работала в этом
направлении, и одним из таких был
Соловьев, натура чрезвычайно глубокая,
ищущая великого дела, дела, которое
зараз подвинуло бы значительно вперед
к счастью судьбу народа. Он видел
возможность такого шага вперед в
цареубийстве. По приезде, не найдя в
СПБ. никого из своих близких знакомых,
кроме меня, и зная, что я близко стою к
органу партии «Земля и Воля», он
открыл мне свою душу. Я в то время не
составил еще себе положительного
мнения по этому вопросу, но и моя мысль
уже работала в этом направлении.
Поэтому я не стал его разубеждать,
имея в виду кроме того, что раз
составившееся его решение поколебать
невозможно. Мало того, я считал себя
обязанным помочь ему, если это будет
нужно. Через несколько дней, после
откровенной беседы, Александр
Константинович попросил достать ему
яду, я обещал это сделать, но
многочисленные занятия помешали мне
исполнить его просьбу. Своего
намерения совершить покушение
Соловьев в то время еще не приурочивал
к определённому моменту, а потому,
будучи свободен, помогал мне в
некоторых делах. Так прошло более
месяца: совершилось удачное
Кропоткинское дело и неудачное
покушение на Дрентельна, и страсти
враждебных лагерей достигли
наибольшего напряжения. В средине
марта приехал в СПБ. Гольденберг,
нашел меня и Зунделевича и сообщил нам
о своем намерении так же итти на
единоборство с Александром II. Я видел,
что Гольденберг сильно ажитирован
своим успехом в Харькове, но что,
несмотря на это, он нуждается в
некотором давлении, одобрении со
стороны товарищей. Узнав от него о
цели приезда, я не стал
распространяться с ним о подробностях
и при первом же случае сообщил о нем
Соловьеву. Соловьев пожелал с ним
видеться и говорить. Беседа должна
была быть, сообразно с важностью дела,
в высшей степени интимна, а они один
другого не знали. Поэтому я,
Зунделевич и Квятковский сочли своим
долгом быть посредниками между ними,
своей близостью к обоим придать
встрече характер задушевности и
вместе с тем высказать наши мнения,
которые были дадлко не безынтересны
тому и другому. Соловьев особенно принял к сердцу это соображение. Оно побудило его покончить дело бесповоротным решением, навсегда памятными словами: «Нет, только я удовлетворяю всем условиям. Мне необходимо итти. Это мое дело, Александр II мой, и я его никому не уступлю». И Гольденберг, и мы не сказали ни слова. Гольденберг, очевидно, почувствовал силу нравственного превосходства и уступил без спора: он только просил, чтобы Соловьев взял его, как помощника. Но условия единоборства, при которых возможно было действовать только моментально и всякое лишнее лицо могло возбудить подозрение, побудили Александра Константиновича отвергнуть это предложение. Время, место и способ совершения покушения помогли Соловьеву обойтись без всякой серьезной нашей помощи. По делу 19 ноября Михайлов, признав свое участие, дал об'яснения, мало разнящиеся от показаний Гольденберга и других, но указал признаки суб'ективности и забывчивости первого. Так, Гольденберг говорит, что он привез полтора пуда динамита из Харькова в Москву, между тем как на самом деле этого не было: в Москву был доставлен динамит из С.-Пет. Далее, Гольденберг утверждает, что предполагали провести, кроме перпендикулярной галлереи, еще параллельную рельсам под полотном дороги. Это, очевидно, его собственное предположение, так как проведение такой галлереи было немыслимо: при 20 саженях длины первой галлереи во вторую, расположенную под прямым углом к первой, не мог бы свободно проникать воздух, даже при существовании вентиляции. Такое обстоятельство легко предвидеть заранее всякому, сколько-нибудь знакомому с техникой работы. Михайлов заявил, что он принял участие в этом деле по распоряжению Исполн. Ком, как о том сказано в акте. 17 февраля. О мостовом предприятии Михайлов сделал об'яснение в таком смысле, что непосредственного участи закладке мины и технических работах не принимал. Он опровергал показания Меркулова допросом Тетерки и других товарищей и сопоставлением противоречивых об'яснений самого Меркулова. В конце следствия по этому делу, когда первоприсутствующий хотел уже удалить подсудимых, Михайлов заявил, что он опровергал Меркулова, не желая приписывать себе чужого риску и чужих усилий, но считает долгом об'явить, что о приготовлении покушения он знал. Несмотря на такое заявление, суд по этому делу его оправдал. Судебное следствие о сообществе началось с Михайлова, так что его об'яснения невольно дали тон остальным подсудимым. Михайлов полагает, что очертил верно программные цели, задачи и средства партии и организации Н. В. Вообще, он говорит, руководясь предварительно намеченным планом. О сообществе он сказал приблизительно следующее: «Я член партии и организации Н. В. Формулу, в которую заключил г. обвинитель нашу партию, считаю неверной, и постараюсь доказать своими об'яснениями. К лету 79 г. многие отдельные члены русск. соц.-рев. партии, под влиянием условий русской жизни и репрессивного давления правительства, приведены были к мысли необходимости некоторых изменений в программах, до того времени руководивших практической деятельностью партии. Влияние действительности было так характерно и одноименно, что скоро стала чувствоваться потребность об'единения выдвигаемого жизнью нового направления. Единомыслие отдельных членов различных кружков, разбросанных по всей России, вследствие их постоянного общения между собой, тотчас же обнаружилось и привело в июне 79 г. многих из них в Липецк, где и состоялся таким образом с'езд известного числа членов соц.-рев. партии. Его нельзя считать общим с'ездом всей партии, как то делает обвинительный акт. Результаты его были также не те, которые приводит обвинитель, основываясь на показаниях Гольденберга. На заседаниях Липецкого с'езда, продолжавшихся от 17 до 21 июня, была выработана, во-первых, программа нового направления, во-вторых, были установлены принципы и средства деятельности; в-третьих, самый факт с'езда санкционировал первый момент существования партии Н. В. и выделение ее из соц.- рев. партии. Программа, начертанная здесь, представляла следующее: общая цель была поставлена — народоправление, переход верховной власти в руки народа. Задача партии: способствовать переходу и упрочению верховной власти в руках народа. Что касается средств, то все собравшиеся единодушно высказались за предпочтительность мирной, идейной борьбы; но тщетно напрягали они свои умственные силы, чтобы найти, при существующем строе, какую-либо возможность легальной деятельности, направленной к вышеозначенной цели. Таких путей не оказалось. Тогда, в силу неизбежной необходимости, избран был революционный путь и намечены революционные средства. Решено было начать борьбу с правительством, отрицающим идею народоправления безусловно и всецело. Борьба должна была вестись силами партии Н. В. и ее организации, при желательном содействии народа и общества. В главные средства включено было цареубийство, но не как личная месть тому или другому императору, а непременно в связи с другими главными средствами. Другие главные средства определены следующие (перечислены по пунктам все средства прогр. И. К.); революционный путь постановлено было оставить, как только откроется возможность приблизиться к цели посредством свободной проповеди, свободных собраний, свободной печати. Практически вопрос о цареубийстве, как то утверждал Гольденберг, на Липецком с'езде не обсуждался, а также было много общих разговоров о ближайших предприятиях против А II: Г.Гольденберг придал совершенно неверную окраску всему с'езду. Он выдвигает на первый план цареубийство. На обсуждении практических средств, ведущих к нему, по его признаниям, сосредоточивалось все внимание собравшихся. Причина такой характеристики—опять же постоянный суб'ективизм этого умершего свидетеля, усиленный в данном случае еще тем впечатлением, какое произвела на него неудача 2 апреля и смерть Соловьева. Он был поглощен мыслью о необходимости последовательного повторения покушений, для которого не было других целей, других средств. Вообще надо иметь в виду, что мы все смотрели на Гольденберга, как на преданного делу человека и хорошего исполнителя, но считали недостаточно образованным и подготовленным для обсуждения общих программных вопросов. Попал он на с'езд случайно, по ошибке, столь возможной при первых шагах выделяющейся партии. Как доказательство, могу привести следующий факт. После Липецкого с'езда, как вам известно, через несколько дней в Воронеже было общее собрание членов общества 3. и В. Организационные правила этого общества дали возможность землевольцам, присутствовавшим в Липецке, провести многих из бывших с ними там в члены общества и на Воронежский с'езд, где также должен был обсуждаться дальнейший путь деятельности общества; был введен Желябов, Ширяев и др., но по отношению к Гольденбергу не считали нужным этого сделать и таким образом спасли десятки людей от его оговоров. Переданный Гольденбергом так подробно организационный проект есть отчасти его собственные соображения, а с другой стороны—сображения кого-либо из бывших на с'езде, высказанные ему в частных, личных с ним об'яснениях. На самом же деле организация Н.В. была результатом деятельности конца 79 и начала 80 г. Об И. К., руководителе и центре организации Н.В., я не могу ничего сказать, кроме того, что это учреждение неуловимое, недосягаемое». П е р в о п р и с у т с т в у ю щ и й. Значит, вы отрицаете, что вы были избраны в распорядительную комиссию? Михайлов. Безусловно отрицаю и утверждаю, что я только агент И. К. Таким образом, последствием Липецкого съезда было выделение из социально-революционной партии - как совокупности всех социалистических групп—партии "Народной Воли", с определенной практической программой. Понятие о соц.-револ. партии невозможно смешивать, как то то делает г. прокурор в своей формуле сообщества, с партией, а тем более с организацией Н. В. На соц.-рев. партию ни в каком случае не могут падать правительственные обвинения в стремлении ее к цареубийству, так как оно допускается как средство, партией Н. В., в которую, должен, впрочем, заметить, вошла большая часть соц.-рев. партии. Поэтому ко всей соц. -рев. партии в широком смысле нет никаких оснований применять 241 и 249 ст. Ул. о нак. Кроме того, необходимо различать понятие о партии от понятия об организации. Партия — это определенная группа людей единомыслящих, не связанных между собою никакими взаимными обязательствами. Организация же, кроме непременного условия единомыслия, предполагает уже известную замкнутость, тесную сплоченность и полную обязательность отношений. Партия заключает в себе организацию, но последняя определенно ограничена в ней самой. Партия — это солидарность мысли, организация— солидарность действия. Я утверждаю, что формулу сообщества, приведенную в обвинительном акте, и соответствующие ей статьи о смертной казни можно применить только к тем, по отношению к которым будет доказана или ими самими признана принадлежность к организации Н. В. Вот все, что я могу сказать вам, гг. судьи, о партии и организации, к которой принадлежу. 18 февраля.—Я считаю нужным восстановить истину относительно последствий задержания меня 28 ноября 1880 г. и дать признания по этому поводу. Обвин. акт говорит, что уже это дознание обнаружило приготовление к новому покушению, выразившемуся потом в деле 1-го марта. Это совершенно неверно. Ни обыск, ни мои. показания не дали таких указаний. Правда, у меня был найден динамит, но динамит организация имеет постоянно, как одно из орудий оборонительной и наступательной борьбы, точно так же, как револьверы и другое оружие. Притом же динамит найден у меня в свободной форме, в банках, а не в каких-либо нужных технических приспособлениях. Что же касается моих показаний, то, как теперь перед вами, так и при дознании,—я давал об'яснения о себе лично и о партии вообще; личность же товарищей и организационные тайны я обходил глубоким молчанием. Между прочим, замечу, что товарищ прокурора Добржинский в частных беседах со мною очень интересовался вопросом, приготовляет ли партия что-либо против Ал. II и в каких формах. Но я мог удовлетворить его любопытству уже в слишком общем смысле. Я ему отвечал, что погибель отдельных лиц не может изменить направления партии. Только новые условия государственной и общественной жизни создадут и новое направление ее. А приемы и способы борьбы неисчерпаемы в той же мере, как и безгранична изобретательность человеческого ума. Далее, на вопрос первоприсутствующего о сношениях с Дриго, Михайлов рассказал следующее: «Дм. Андреевич Лизогуб был членом общества 3. и В., в котором с конца 76 г. до лета 79 года действовал и я. Лизогуб имел большое состояние, простиравшееся до 150 тысяч. Оно состояло из различных ценностей: земли, лесов, крепостных на братьев актов, векселей и других бумаг. Свободных же денег у Л. почти не было. Будучи принят в члены действующего рев. общества и желая лично участвовать в различных предприятиях, он, чтобы, освободиться от связывающего ему руки состояния, совершил ряд операций, долженствующих все перевести на наличные деньги, но такое большое и разнообразное состояние сразу ликвидировать было невозможно. Самый короткий срок, необходимый для этого, растягивался на 4 года, от 78 до 81 включительно. Первый год поступления чистых сумм имели быть небольшие, приблизительно, тысяч 20, но с каждым годом они увеличивались, и последний 81 г. должно было получиться 50 тыс. Но судьба погубила Лизогуба. В сентябре 78 г. он был арестован в Одессе. На него пал оговор Веледницкого, состоящий в том, что Лизогуб дает деньги на рев. предприятия и, кроме того, взял от Веледницкого вексель в 3 т., которые последний обещался пожертвовать на дело соц.-рев. партии. Находясь в заключении, Л. дал полную доверенность преданному ему человеку, знающему вместе с тем положение хозяйственных дел, с тем, чтобы поверенный поспешил ликвидировать его состояние. .Этот поверенный был Дриго. Весною 79: г., когда надо было поспешить с приведением к концу или, по крайней мере, обеспечением денежных операций, я встретился с Дриго, как рекомендованный самим Лиз. и Зунделевичем представитель общ.«3. и В.». Я видел, что он совершенно игнорирует наши интересы, и его самого мало беспокоит положение Лиз., тогда уже грозившее серьезными последствиями. Он на словах старался меня успокоить, говоря, что все, сообразно завету Лиз., будет сделано через несколько месяцев. Дел же и мероприятий его я не видел, и он их старался скрыть. Я его посетил в продолжение мая и июня несколько раз, но никакого движения операций не замечал И денег от него не мог добиться, кроме ничтожных сотен. А, между тем, сведения, собранные мною в Черниговской губ. от посторонних лиц, разоблачали то, что он тщательно скрывал. Я узнал, что Дриго вошел в стачку с старшим братом Лиз., враждебно к последнему настроенным, и обращает вместе с ним состояние Дм. Андр. в личную их собственность. Так, Дриго купил на свое имя у старшего брата имение Довжик, стоимостью в 40 т., не заплатив ни копейки, но уничтожив многие акты Дм. Лиз. на брата. Я немедленно отправился в Одессу, снесся с заключенным Лизогубом и получил от него письмо к Дриго, уполномачивающее меня получить все состояние. В письме Лиз. настойчиво требовал от Дриго передачи мне всех денежных сумм и, кроме того, обязывал его неуклонно действовать по моим указаниям. «В противном случае, — писал он, — я сочту Вас вероломно злоупотребившим моей дружбой и присвоившим чужую собственность, на которую Вы не имели никакого права». С этим письмом я отправился в последний раз к Дриго, но на этот раз он понял, что для его собственного обеспечения ему нужно отделаться от меня. С последним моим к нему приездом совпала (20 июня 79т.) какая-то не вполне раз'ясненная история. На следующий день моего приезда в Чернигов, после того, как я побывал в городской квартире Дриго и не застал его там, он был арестован в своем новом имении Довжике, привезен в город и сейчас же выпущен. С некоторыми предосторожностями я успел с ним увидаться, передал ему на словах содержание письма Лиз., а он мне рассказал, что поводом к его аресту послужила телеграмма Тотлебена о выяснении отношений Лиз. к поверенному Дриго. При этой встрече на улице мы не могли долго беседовать, а потому он назначил мне вечером прийти к его одному знакомому, что я и исполнил. Мне пришлось ждать его там долго. Наконец, явился Дриго, взволнованный, и об'явил, что к нему приезжал полицеймейстер и, войдя в комнату, прямо обратился н нему с вопросом: «Кто у вас был сейчас?» На что он ответил: «Никто!». Передав мне этот случай, Дриго прибавил, что вопрос относился, очевидно, ко мне, и что я должен уехать. Я согласился, но попросил Дриго предварительно прийти вечером на площадь против почтовой станции, где я остановился, для окончательных об'яснений. Назначение этого свидания спасло меня от предательства: в то время, когда я под покровом прекрасной летней ночи, незаметно для посторонних, гулял на пустынной загородной площади, мое внимание было привлечено неожиданным приездом на станцию многочисленной полицейской своры. Через несколько минут все скрылось в здании, и экипажи были спрятаны в отдалении, в сумраке ночи. Это быстро пронесшееся видение открыло мне глаза: я видел, что предан и обнаружен. Оставшись среди ночи без квартиры и знакомых, в мало известном мне городе, я успел разыскать одного еврея-извозчика и выехал к ближайшей станции жел. дороги. Предательство Дриго на этот раз не удалось. Он пошел дальше. Он заключил, как я узнал впоследствии, с III Отделением условие, по которому он обязался способствовать разысканию известных ему социалистов, а III Отделение обещало оставить ему состояние Лиз. Дриго старательно выполнял свое обязательство, как агент III Отд., но III Отд. изменило ему так же вероломно, как он изменил Лиз., и отдало его, по миновении в нем надобности, в руки военного суда, продержав предварительно более полугода под арестом». От защитительной речи Мих. воздержался и ограничился заявлением Особому Присутствию, где об'ясняет мотивы, делающие, по его мнению, бесполезною всякую защиту. Вот это заявление: «Мы—члены партии и организации «Народной Воли». Деятельность нашу—вы, гг. судьи, признаны рассмотреть. Борьба сделала нас личными врагами государя императора. Воля государя, воля оскорбленного сына, вручила своим доверенным слугам — вам, гг. сенаторы, меч Немезиды. Где же залог беспристрастного правосудия? Где посредник, к которому мы могли бы апеллировать? Где общество, где гласность, которые могли бы выяснить отношения враждующих? Их нет, и двери закрыты!! И мы с вами, гг. судьи, наедине!! Как бы почтительно я ни относился к вам, гг. сенаторы, но перед судом Особого Присутствия я чувствую себя пленником, связанным по рукам и ногам» РЕЧИ ЗАЩИТНИКОВ. Прежде всего защита отстаивала свои процессуальные права и на первом же заседании суда выиграла острую схватку с первоприсутствующим, который запретил адвокатам встречаться с их клиентами во время судебного разбирательства. Когда адвокаты выразили протест, сославшись на то, что ст. 569 Устава уголовного судопроизводства не запрещает им «объясняться наедине с подсудимыми, содержащимися под стражею», ни до, ни во время суда, П. А. Дейер объявил, что ст. 569 можно толковать и применительно лишь ко времени до суда, а потом добавил: «Вызвано же мое распоряжение слухом, дошедшим до меня о том, что присяжные поверенные при своих свиданиях с подсудимыми сообщают им о том, что происходит на суде в их отсутствие. Находя подобные действия неблаговидными, я для сохранения чести сословия присяжных поверенных и притом, стоя, как я уже сказал, на законной почве, и сделал указанное распоряжение». Дейер еще не окончил монолога, когда поднялся присяжный поверенный Герард. «Я, г. первоприсутствующий, – заявил он, – всю жизнь свою забочусь о сохранении чести нашего сословия. Она мне, конечно, гораздо ближе, чем вам. Поэтому я и позволю себе сказать несколько слов. Меня крайне удивляет прежде всего, каким образом до первоприсутствующего могли дойти слухи о том, что говорят присяжные поверенные с подсудимыми. Ведь свидания эти происходят наедине...». Дейер стал в тупик и вынужден был отменить свое распоряжение
С п а с о в и ч. Прокурор заметил, что настоящий суд — есть суд страны. Я согласен с прокурором и думаю, что страна ждет, чтобы мы взглянули на подсудимых не только со стороны нарушения положительного законодательства, а и со стороны нравственной, конечно, не с точки зрения нравственности Деп. Гос. Пол., а нравственности общечеловеческой. Затем, переходя к фактической части обвинения, Спасович доказывает: 1) что Тригони не мог личным трудом участвовать в подкопе на Малой Сад., так как он, по ширине своей атлетической фигуры, не мог лазить в подкоп. При этом он указывает суду на себя и просит представить себе его вылезающим из узенького подкопа; 2) все обвинения акта относятся не непосредственно к Тригони, а к «Милорду», личность которого прокурор отождествляет с Тригони. Спасович доказывает, что этого тождества нет. Тригони, по его мнению, виновен, без сомнения, в знании и недонесении. «Но представьте себе,—говорит Спасович,—что друг его юности приводит его в лавку Кобозева, показывает подкоп, указывает на его цель, открывает ему всю свою душу. Что остается ему делать? Положим, что многие, даже большинство, донесли бы; положим даже, что это высоко нравственно, но такая нравственность не всякому по плечу, ибо не всякий способен быть, Меркуловым. Показание последнего составляет важнейшую улику против Тригони; прокурор говорит, что оно заслуживает полного доверия, так как Меркулов не мог ждать облегчения своей участи, и, таким образом, своекорыстных мотивов у него не было. Но этому положительно нельзя верить. Даже Рысаков, как непосредственный участник цареубийства, еще менее мог рассчитывать на смягчение своей участи, давал откровенные показания только из страха смерти и желания от нее избавиться, желания, заставившего его бороться с палачом, когда уже над ним висела петля». Заканчивает свою речь Спасович словами, что он низводит Тригони из милордского достоинства. Между прочим, в своей речи Спасович указывает на то, что уверениям прокурора, будто настоящий процесс есть последний процесс такого характера,— никто не поверит. Эти уверения, говорит Спасович, повторялись при всех политических процессах, а процессы все-таки не прекращались, и каждый последующий был грандиознее своего предыдущего. Спасович, заявление: «Господин первоприсутствующий. Уполномочен от имени всех коллег заявить, что в случае, если с Вашей стороны или стороны обвинения с Вашим участием поступит донесение о неблаговидности выступления г. Королева, защита коллективно опротестует Ваше ведение суда на основе допущенных Вами нарушений процессуального законодательства, список которых мной составлен. С глубочайшим почтением — Спасович». Королев (защитник Т. Ив. Лебедевой) говорит, что его клиенткой всегда руководили самые честные побуждения, а именно эта чистота мотивов деятельности и привела ее на скамью подсудимых. В юности, по окончании фельдшерского училища, Лебедева отправилась к неимущей массе русского крестьянства с высокой целью—облегчить по возможности его страдания. Тут она собственным горьким опытом и опытом лиц, совместно с ней трудившихся на том же поприще пришла к убеждению, что, стоя на легальной почве, народу помочь нельзя. Между тем, в Москве подсудимая встречается с агентами-подстрекателями, из которых один держит подпольную типографию, а другой раздает противоправительственные прокламации. Эта встреча решает для Лебедевой ход в нелегальное положение. Прокурор говорит, продолжает Королев, что на соц.-рев. партии лежит черным пятном вовлечение в свои ряды Меркулова, которое его погубило. Каким же пятном должно лежать на правительстве завлечение людей, посредством его собственных агентов, в ряды враждебной ему партии с специальной целью погубить их? Далее Королев и Грац, говорят о нравственности революционных действий. Защитник Суханова Соколов, отстраняясь от защиты в смысле стремления к оправданию, восстановляет светлую, нравственную личность подсудимого, поруганную в прокурорской речи. (Затем речь Суханова.) Защитник Морозова Рихтер: — Господа сенаторы, господа сословные представители! С тяжелым сердцем я начинаю свою защитительную речь, ибо тягостное ощущение предопределенности вашего приговора незримо витает в атмосфере этого необычного судебного разбирательства. Однако я не вправе доверять своему предчувствию, я не хочу ему доверять, потому что чего стоило бы правосудие,— вслушаемся в само это слово, господа: правосудие,— если бы решения тех, кто призван вершить его, определялись вне стен суда, зависели от обстоятельств, на суде не фигурирующих. И потому я уверен, что не только буква, но самое главное — дух нашего законодательства восторжествует над злобой дня, которая преходяща перед лицом совести нашей — судейской и человеческой совести. А дух закона очень кратко и емко определяется, господа судьи, фразой удивительной и вместе с тем величественной в своей глубине и простоте: «Правда и милость да царствуют в судах». Правда и милость, господа судьи! Я позволю себе подробней обсудить два этих слова, ибо необычны преступления, судимые вами, необычны преступники, а значит,— что-то новое могут сказать нам слова о правде и милости. Правда обсуждаемого дела двояка, господа судьи: это правда о характере самого преступления и правда об участии в нем моего подзащитного. Господин прокурор в своей блестящей и отточенной речи пытался низвести государственное преступление, в разных его видах обсуждаемое здесь, до преступления уголовного, заведомо низкого и несомненного. Мы не можем с этим согласиться. Трудный для разбора смысл и отличие государственного преступления заключается в том, что оно судимо только собственным временем, а уже через одно -два поколения может трактоваться как доблесть, как предмет гордости, как выражение лучших, в те поры покуда подспудных, требований назревающей эпохи. Вспомним,- господа судьи, как откликались мы все еще недавно на робкие призывы покончить с крепостной зависимостью, уже ненужно, пагубно тяготевшей над Россией, вспомним, как откликалось правосудие на попытки громко воззвать об отмене постыдного для середины века, бессмысленного рабства российских землепашцев. Но пришел царь-освободитель, пришел монарх-реформатор, да будет священна его благородная память, и стали прекрасной реальностью только вчера преступные чаяния осуждаемых за них лиц. Преходящая правда тех судебных приговоров — не урок ли она нам, осуждающим сегодня молодежь за горячую жажду перемен, возможно, уже назревших в воздухе времени?.. - Прошу защиту придерживаться конкретных обстоятельств дела.— громко сказал председатель. - Но что может быть конкретней истинного понимания дня? — сказал Рихтер, будто обрадовавшись реплике. - Без сказанного только что я не мог бы перейти к к той правде, что относится к подзащитному. Ибо он является как раз носителем и описателем тех стремлений, что назрели в определенной части общества. Каким образом воплощаются стремления эти, мы должны и будем судить, однако взгляните, господа судьи, Морозов не замешан ни в одном из разбираемых здесь преступлений. Показания его квартирной хозяйки, показания соучастников по московскому подкопу и покушению на цареубийство 19 ноября, свидетельствуют о его полной непричастности к этому делу. Единственное, чем располагает обвинение,— оговор покойного Гольденберга, якобы видевшего Морозова в Москве и участником Липецкого съезда. Но разве мало ошибочных сведений только что вскрыл высокий суд в торопливых, нездоровых и лихорадочно-истерических показаниях этого человека? — Таким образом, единственная достоверная правда о моем подзащитном состоит в том, что он является автором изданной где-то за границей брошюры с апологией террористической борьбы. Но, господа судьи, разве послужила она практическим руководством хотя бы для одного из обвиняемых здесь людей? Разве можем мы обвинить его в подстрекательстве? Наоборот, они отказываются от изложенных в ней положений. Смею напомнить вам, что так же точно отказывался от нее на предыдущем процессе цареубийц один из главарей этого общества, если не главарь его,— Желябов. А свои, между тем, воззрения он, как и часть подсудимых здесь, излагал вполне откровенно. Кроме того, брошюра эта вышла уже в восьмидесятом году, а прибавьте еще время на ее «подземную», естественно, доставку — разве могла она служить руководством при покушениях, начавшихся куда как раньше и безо всякого теоретического обоснования? Таким образом, выходит, господа сенаторы и сословные представители, что мы судим человека только за его убеждения. Вслушайтесь, господа: за образ мыслей, за то, что он думает как-то иначе, чем мы. Но, господа, при несомненной разнице мнений по множеству вопросов, то есть в совокупности — разнице мировоззрений, наверняка существующей даже между нами, собравшимися здесь сейчас,— что, если станем судить друг друга? Во что превратится о общество, если одни его члены воспользуются возможностью судить других за разные с ними убеждения? Не остановится ли само развитие этого общества, не застынет ли оно в своем духовном движении, пагубно ликвидируя благостное разномыслие, рождающее в схватке и борении непрерывный поступательный ход истории человеческого духа? — И последнее, в связи со всем сказанным,— Рихтер говорил теперь очень громко, уже совершенно прямо глядя на сенаторов, словно уговаривая их,— последнее относится к слову «милость», которое тоже обретает новое звучание ввиду необычности обсуждаемого. С необходимостью, с обязательностью проявляемая вами милость должна состоять в данном случае не в послаблении и снисхождении, не в смягчении заслуженной участи, как это было бы в случае уголовного дела или участия в явном преступлении. Нет! Милость состоит в данном случае единственно в том, чтобы оправдать человека, смело излагающего свои убеждения, не отрекающегося от него даже перед лицом жестокой кары, и именно этим оправданием проявить уверенность в собственной правоте и великодушие, главный признак которых — терпимость и милосердие. Кроме того, господа,— сказал Рихтер,— мой подзащитный — это безусловно и ярко одаренный человек. Мы все, присутствующие здесь адвокаты, беседуя по камерам со своими подзащитными и, естественно, обмениваясь мнениями о них друг с другом, с удивлением непрерывно говорим о том, что это необычайно способные, зачастую уже выявившие свои наклонности люди. Польза, которую они могли бы принести своей стране, несомненна. Что-то, витавшее в воздухе времени, побудило их к преступной деятельности. И если мы в состоянии вернуть обществу кого-либо из них, соблюдая при этом истинную и высокую, а не сухую и мертвую законность, будущее воздаст нам за смелость, с которой мы, выявив полную правду, проявили подлинную милость. Оно воздаст нам за настоящее правосудие. Благодарю вас за потраченное на меня время. Терентьева в своем последнем слове, говорит, что прокурор в своей речи называет ее членом Исп. Ком. Такое заявление прокурора очень лестно для нее, но несправедливо: она не могла быть удостоена такой чести и была простым агентом. Еще ей хочется указать на то, что она не истратила те 10 т., которые были сохранены из херсонских денег, на себя, как уверяет прокурор. Такое ложное, голословное уверение просто нечестно..." А.Д.Михайлов, письмо от 14 февраля 1882 г.: "Если прибавить ко всем этим объяснениям Михайлова первый опрос, попытку сделать общее заявление перед чтением обвинительного акта, то поведение Михайлова будет очерчено вполне. Вообще оно, как видно отсюда, скромно и не протестационно. Между тем и эти объяснения выделяются из общего характера поведения подсудимых и производили впечатление руководящих. Поэтому можно вывести не особенно отрадное впечатление, что подсудимые держали себя пассивно, а значительная часть старательно выгораживала себя от обвинений в террористических деяниях. Говорю это отнюдь не в осуждение, а для определения психического характера процесса. Во всяком случае 5/6 подсудимых соблюли вполне свое человеческое достоинство. А 10 человек, именно: Михайлов, Колоткевич, Фроленко, Исаев, Суханов, Клеточников, Лебедева, Екимова [Якимова], Баранников и Терентьева вели себя открыто, мужественно и спокойно. Некоторая пассивность выражалась в безучастном отношении к суду, в нежелании объясняться с ним. Признания своего участия в самых серьезных делах делались в нескольких словах. Особенно ревностно выгораживали себя Арончик, Люстнг, Златопольский, Тригони. Фриденсон и Емельянов меньше. А Лангенс [Ланганс] выгораживал себя с нашего общего одобрения. Поведение Тетерки было бы хорошо, если бы его не парализовало влияние защитника и собственная недалекость. Защитник его в речи сказал: „Если представить Желябова как архитектора, то Тетерка будет даже не ломовой извозчик, возящий кирпичи, а просто ломовая лошадь", Арончик так ревностно выкручивался, что я высказал Фроленке следующий каламбур: "Хорошо было бы, если бы Арончик так же старательно работал в подкопе, как пытается выпрыгнуть из него". Это вызвало смех Фроленки, который вообще несколько задумчив, но я искренно сознаю, что суд не принял, за немногими исключениями, за истину оправдательных доказательств выгораживающих себя, и покарал без милости. Многие объяснения были очень правдоподобны. По-моему, Емельянов, Златопольский, Арончик, Фриденсон пострадали невинно". А.Д.Михайлов, письмо от 15 февраля 1882 г.: "Мы ждем с минуты на минуту приговора. Нас покарают за наш успех, за раны, нанесенные правительству. Но этот приговор невольно карает нас и за наши организационные ошибки. Он потрясет вас, наверно, своею кровавостью; пусть же он еще более повлияет на вашу осторожность, пусть же двинет вашу мысль на выработку искусства революционной борьбы, пусть заставит оценить, разработать революционный опыт. Тогда наша гибель дважды окупится. Судя по спокойному и гордому поведению моих дорогих товарищей, думаю, что и смерть их будет не менее мужественна. Мне некогда думать о себе... вокруг меня столько обреченных, столько дорогих друзей, стоящих одной ногой в могиле... Я не могу верить, чтобы эти добрые, человечные, высоко-нравственные люди погибнут, что у палачей хватит духу задушить, убить столько прекрасных жизней. Колоткевич, Суханов, Баранников произвели на всех глубокое впечатление. Колоткевич—настоящий апостол свободы. Так чисты, так просты, так величаво-прекрасны его поступки, его слова, его движения. Суханов — человек искреннего, сильного чувства. Его отрывистая речь потрясла даже судей. Баранников—рыцарь без страха и упрека, служитель идеала и чести. Его открытое, гордое поведение так же прекрасно, как его юношеская душа. Фроленко—неуклюжая безмолвность, твердость и спокойствие. Исаев - бесповоротная решимость погибнуть. Терентьева — розовый бутон, невинный и свежий, но беспощадно колющий своими шипами враждебную, бесцеремонную руку. Лебедева—сильная, решительная и самопожертвенная натура. Якимова — простой цельный человек, до конца отдавшийся делу. Клеточников— достойный всякого уважения человек. Тетерка—и он сегодня заплатил дань народного презрения к предателям. Он перед судьями публично ударил Меркулова по щеке и этим поступком, конечно, отягчил свою участь. Всех нас этот протест взволновал до крайности. Да, Тетерка,— народная натура, характерно-народен и его поступок. Еще ранее несколько дней, я убедился, что подозрения на него несправедливы . " И.Меркулов: "...Народовольцы всеми путями старались привлечь рабочих и простолюдинов к участию в предприятиях партии; с этой целью для них устраивали пирушки, угощали водкой, давали денег, приглашали женщин и т.п.»
Ф.Энгельс, в дни процесса «20-ти»: "В России наши товарищи
превратили царя прямо-таки в пленника, дезорганизовали
правительство... Словом, это такая чудесная революционная ситуация,
какой еще не бывало." |
Оглавление |
Персоналии | Документы
| Петербург"НВ"
"Народная Воля" в
искусстве | Библиография