Выжить в Шлиссельбурге 1884- 1905 гг Там,
упираясь Н.А.Морозов: "Была когда-то крепость на необитаемом острове огромного Ладожского озера, этого внутреннего моря Европы. Она существует и теперь, все та же по своему внешнему виду. Но это уже не та прежняя неприступная крепость, окутанная покровом государственной тайны, куда никогда не должна была проникнуть нога постороннего человека, где всякий, входивший под своды одной из ее келий, терял самое свое имя и становился нумером. Тот старый Шлиссельбург разрушен навсегда могучим напором общественного движения 1905 года. В.Н.Фигнер:"... Впереди стояли белые стены и белые башни из известняка. Вверху на высоком шпице блестел золотой ключ. Сомненья не было — то был Шлиссельбург. И вознесенный к небу ключ, словно эмблема, говорил, что выхода не будет. Двуглавый орел распустил крылья, осеняя вход в крепость, а выветрившаяся надпись гласила: «Государева»... И было что-то мстительное, личное в этом слове, что больно кольнуло. ..Мы прошли в ворота. И тут я увидела нечто совсем неожиданное. То была какая-то идиллия. Дачное место? Земледельческая колония? Что-то в этом роде — тихое, простое... Налево — длинное белое двухэтажное здание, которое могло быть институтом, но было казармой... Направо — несколько отдельных домов, таких белых, славных, с садиками около каждого, а в промежутке — обширный луг с кустами и купами деревьев. Листва теперь уже опала, но как, должно быть, хорошо тут летом, когда кругом все зеленеет! А в конце — белая церковь с золотым крестом. И говорит она о чем-то мирном, тихом и напоминает родную деревню. Все дальше двигается толпа, и вот открылось здание из красного кирпича: два этажа, подслеповатые окна и две высокие трубы на крыше — ни дать ни взять какая-нибудь фабрика. Перед зданием красная кирпичная стена и железные ворота, окрашенные в красное и теперь раскрытые настежь." Н.А.Морозов: "В продолжение двадцати лет там жили тени бесследно исчезнувших людей — нумера. Отрезанные навсегда от внешнего мира, они, как спиритические духи, долго сообщались друг с другом только стуком пальцев по стенам своей каменной гробницы и один за другим безмолвно переходили в вечность. И этот переход узнавался другими тенями лишь по прекращению их тихого стука. Стук, постоянно слышавшийся по вечерам в каменных стенах этой непроницаемой крепости, когда прикладывали к ним ухо, передавал многое. Порой сквозь толщу извести и кирпича переходили 'вопросы и ответы, порой передавалась целое со общение и записывалось соседней тенью на грифельной доске или впоследствии в особой тетрадке. На каждой такой тетрадке стоял нумер тени, которой она принадлежала, и сама тетрадка, попав в келью, становилась тоже тенью, так как никто посторонний уже не мог ее более видеть. От многих узников теперь не сохранилось ничего, кроме косвенного ряда едва заметных углублений в каменном полу их келий, выбитых их долго ходившими взад и вперед ногами, да еще одного большого, хотя и не глубокого углубления в почве за бастионами крепости, там, где вечно плещут волны и где лежат их вечные могилы. Там на берегу их зарывали по ночам при свете фонарей и, выбросив избыток земли в глубину озера, прикрывали их могилы свежим дерном, чтоб утром не было заметно никаких следов погребения даже и на этой, недоступной ни для кого чужого, полосе берега под бастионами. Но эти расчеты не удались. Изрытая почва осела, и теперь над каждой могилой образовалось по легкому углублению. ...Чтоб сделать правильную характеристику наших переживаний, особенно в заточении, необходимо было быть вполне правдивым и откровенным и, очерчивая светлые стороны нашей прошлой жизни, не затушевывать и теневых. Только тогда рассказ и принимает характер яркой реальности и производит сильное впечатление. Нужен талант Достоевского для яркого описания нашей тогдашней жизни, где общий психологический фон давало насильственное заточение вместе со здоровыми или полуздоровыми людьми нескольких безнадежно помешанных или со страшно расстроенными нервами товарищей. Такого таланта я не чувствовал в себе. Я читал воспоминания Фроленка о том, как он устраивал огородничество, как он с великими усилиями добывал семена и вырастил даже несколько яблонь; я читал воспоминания Новорусского, как он, добыв несколько свежих яиц, тайно вывел из них цыплят, и какое это произвело впечатление не только на товарищей, но и на жандармов, когда, отворив его камеру, чтобы вести его на прогулку, они вдруг увидели, что за ним бегут несколько новорожденных цыплят. Все это было так. Все это было совершенно верно, и я сам мог бы рассказать, как сначала вместе с Лукашевичем, а потом и один, получив под видом гистологических занятий вместе с микроскопом некоторое количество серной кислоты, селитры и других веществ, необходимых для обработки препаратов, устроил посредством их в камере для занятий с микроскопом целую химическую лабораторийку, где обучал Новорусского, Панкратова, Василия Иванова и нескольких других товарищей общей, аналитической и органической химии вплоть до приготовления,— конечно, в гомеопатических дозах,— даже динамита, тогда как администрация все время думала, что я обучаю товарищей чистой гистологии и микроскопической технике." В.Н.Фигнер:" Налево — длинное белое двухэтажное здание, которое могло быть институтом, но было казармой... Направо — несколько отдельных домов, таких белых, славных, с садиками около каждого, а в промежутке обширный луг с кустами и купами деревьев. Листва теперь уже опала, но как, должно быть, хорошо тут летом, когда кругом, все зеленеет! А в конце — белая церковь с золотым крестом. И говорит она о чем-то мирном, тихом и напоминает родную деревню. Все дальше двигается толпа, и вот открылось здание из красного кирпича: два этажа, подслеповатые окна и две высокие трубы на крыше —ни дать, ни взять какая-нибудь фабрика. Перед зданием красная кирпичная стена и железные ворота, окрашенные в красное и теперь раскрытые настежь." Н.А.Морозов: "Но разве это был бы действительный очерк нашей жизни? Разве мой читатель не получил бы из него о ней самое извращенное представление? Разве не показалось бы ему после таких описаний наше пребывание в Шлиссельбургской крепости тихой работой в каком-то культурном уголке в царствование Александра III и первых лет Николая II, тогда как на деле мы находились в самой глубине самодержавного пекла? Читая такого рода утешительные воспоминания, как у Новорусского и Фроленка, мне часто страстно хотелось сделать к ним корректив, который ярко показал бы, что все это была лишь серебряная парча на ряде гробов, в которых заживо погребались, как в катакомбах, предварительно подвергнутые страшным моральным и даже физическим пыткам и специально избранные из многих, три-четыре десятка очень хороших по натуре людей.
Дело в том, что наши враги, уничтожив большую часть из нас, первых
народовольцев, медленной голодной смертью, со
всеми сопровождающими ее страданиями —
мучительным голодом и цынгой, от которой ноги
постепенно пухли, как бревна, и мы умирали один за
другим, когда опухоль переходила на живот,—
применили к уцелевшим другое средство — убивать
и искалечивать вместо тела их душу, и в
нескольких случаях достигли этого. Посадить
навсегда живым и одиноким в гробницу человека, у
которого все жизненные интересы лишь были в
общественной и революционной деятельности, то же
самое, как не давать ему ни пить, ни есть, и он
естественно увянет. Его мысль обращается, прежде
всего, на воспоминания о прошлом или к мечтам о
побеге и вертится, как в заколдованном кругу,
пока через несколько лет все перемешается в его
голове, и он впадет в тихое или в буйное
помешательство. В.К.Плеве - архимандриту Антонию:"Вопрос об открытии церкви упирается в возможность найти подходящих лиц. Нет сомнения в том, что должное религиозно-нравственное воздействие на заключенных в крепости арестантов, в большинстве убежденных атеистов, может оказать только священник образованный, глубоко религиозный и такой, который проповеди в среде шлиссельбургских заключенных готов бы был отдаться с точки зрения подвижничества".
М.Ю.Ашенбреннер: "По-видимому, наша жизнь была бесцветна,
пуста, бессодержательна; но недостаток внешних впечатлений с избытком
пополнялся испытаниями и переживаниями того материала, который давала
тюрьма. Мы жили интенсивно, находясь в состоянии кипения, прерываемого
только изнеможением. В этом и состоял трагизм нашего положения. В минуту же
отдыха оставалось жить воспоминаниями, чисто созерцательной жизнью,
одурманиваться мечтаниями, или, спасая свою душу от безумия, взять на себя
большую работу и погрузиться в нее; создать себе особый идеальный,
теоретически построенный мир—выделить из себя защитительную оболочку— и
переживать умозрения, теории, гипотезы, как единственное содержание жизни.
Но уйти в этот мир было невозможно. Каждый день страшная действительность
разрушала эту иллюзию. Постоянные столкновения, неприятные объяснения,
неизбежное участие всех в схватке, где бы она ни возникла, так как нас
связывало товарищество, общий враг и общая доля, вечное тревожное состояние,
невыносимые стеснения и невозможность помириться с порядками—вот какой
материал для жизни давала тюрьма. После напряженного состояния следовала
усталость, хотелось отдохнуть и позабыться; но взволнованная душа приходила
в равновесие медленно. Н.А.Морозов: "...Большинство первоначальных узников Алексеевского равелина Петропавловской крепости и, как его продолжения, Шлиссельбурга были уже в своих могилах. Остальные быстрыми шагами шли вслед за ними. Некоторые потеряли рассудок, и через несколько лет все кельи должны были опустеть, а стук в стенах темницы мог навсегда прекратиться. И вот, условия жизни в этом крошечном мирке заживо погребенных были улучшены. Зачем ? Может быть, для того, чтобы не опустела темница и тюремщики не потеряли своих мест? Но как бы то ни было, бывшие тени вдруг увидели друг друга. Они все еще оставались безыменными нумерами, но их стали водить на прогулку по два вместе. Это была для них неожиданная радость, и смерть перестала косить одну бледную тень за другой. В их кельях появились чернила и бумага без нумерованных страниц, и тотчас же возникла целая литература повестей, рассказов и воспоминаний, писавшихся для развлечения друг друга. Появились даже товарищеские сборники, перебрасывавшиеся из одной “прогулочной клетки” в другую, когда заключенных выводили гулять в глубокий промежуток между стеною их темницы и высоким бастионом крепости. ...Если я не сошел с ума во время своего долгого одиночного заточения, то причиной этого были мои разносторонние научные интересы, благодаря которым я часто говорил про себя своим мучителям: если вы не даете мне возможности заниматься тем, чем я хочу, то я буду заниматься тем, чем вы даете мне возможность, и если от этого вам будет только вред, то и вините лишь самих себя. В аналогичном положении было в Шлиссельбургской крепости и большинство других товарищей, имевших, кроме революционных, научные интересы, и я уже указывал специально на Лукашевича, Яновича, Веру Фигнер, Новорусского. Но вы представьте себе положение тех, у кого не было в жизни никаких других целей, кроме революционных. Попав в одиночное заточение, они догорали тут, как зажженные свечи, как умерли Юрий Богданович, Варынский, Буцевич; другие кончали жизнь самоубийством, как Тихонович, Софья Гинсбург или Грачевский, сжегший себя живым, облив свою койку керосином из лампы и бросившись на нее после того, как зажег этот костер фитилем. Третьи предпочли быть расстрелянными, как Мышкин, бросивший в смотрителя тарелку, потому что не имел возможности подойти к нему для удара, и как больной и уже полупомешанный Минаков, ударивший доктора (который подошел к нему для выслушивания легких) исключительно для того, чтобы его расстреляли. И оба были тотчас же казнены. А из тех, которые не умерли таким образом, многие сошли с ума, впадали в буйное помешательство, кричали дикими голосами, били кулаками в свои железные двери, выходившие в один и тот же широкий тюремный коридор, с каждой стороны по 20 камер в два этажа, причем верхний этаж был отделен от нижнего только узким балкончиком. Всякий их крик и вой разносился гулом по всем 40 камерам, каждый их удар кулаком в железную дверь вызывал резонанс во всех остальных и отзывался невыносимой болью в сердцах остальных заключенных. И вот, если б какая-нибудь девушка-энтузиастка, представлявшая Шлиссельбургскую крепость только по некоторым вышедшим описаниям, попала тогда в нее, то с ней случилось бы следующее. Пройдя сзади тюрьмы мимо тех висячих садов Семирамиды, которые устроил под бастионом и так хорошо представил ей мой дорогой товарищ Фроленко, она вошла бы в наш гулкий коридор и в нем прошла бы мимо тех волшебных мастерских, которые так привлекательно изобразил другой мой дорогой, но теперь уже умерший, товарищ Новорусский в своей книге “Тюремные Робинзоны”. Затем она прошла бы и мимо камеры с лабораторией, где под видом изучения гистологии я тайно обучал моих товарищей химии, после того как в мастерских-камерах нам разрешили работать вдвоем. Конечно, ее привели бы к нам уже не в качестве зрительницы (таких у нас не было вплоть до посещения нас митрополитом Антонием и княжной Дондуковой-Корсаковой незадолго до упразднения старой Шлиссельбургской крепости, куда сажали и откуда выпускали не иначе, как за личной подписью самого императора), а в качестве новой заточенной, и тут ее ожидали бы такие первые приветствия. |
Оглавление |
Персоналии | Документы
| Петербург"НВ"
"Народная Воля" в искусстве | Библиография