ПИСЬМА ПОСЛЕ ОСВОБОЖДЕНИЯ 1. Брату Петру и его жене. 18 октября 1904 г. Дорогой брат Петя! Дорогая Настя! Вчера, в воскресенье, мы приехали в Архангельск, и когда солнце всходило и я вспоминала, что этот день—воскресенье, я невольно подумала, не счастливое ли это предзнаменование и не начнется ли с этого дня мое воскресенье? С вокзала мы сейчас же сели на пароход «Москва» и переправились через Северн[ую] Двину, где недалеко от берега первое бросившееся в глаза здание был красивый собор с синими куполами, усеянными золотыми звездами. В канцелярии губернатора, куда мы первым долгом приехали, все еще было заперто, и сторожа протирали глаза и тащили флаги на площадь в честь события 17 окт. 88 г., но я, если хочу, могла воображать, что это празднуется мое прибытие с принцессиным саквояжем!.. Итак, губернатор, правитель канцелярии и все мелкие подчиненные еще предавались отдохновению, а мы вошли в пустынные покои, где я заметила много чернил и бумаги и нервно-расстроенные стенные часы. Затем, понемножку, началось движение: Оля начала летать туда и сюда, и часу в 12-м стало выясняться положение дел. Ты из телеграммы Оли уже знаешь, что в бумаге заключалось предписание отправить меня в места отдаленнейшие. Слова «места отдаленнейшие», конечно, весьма мрачно прозвучали для наших ушей, так они были отдаленны от тех буколических предположений, которые были у всех нас в Петербурге..., и сюрприз был не из приятных... Начать с того, что тащить за собой сестру, у кот[орой] есть ребенок и муж, в неведомую пустыню, кажется мне невозможным нравственно. Делить с другими радости—хорошо и приятно, но относительно всего тягостного у меня уже выработалось правило—по возможности брать его на одну себя и не тянуть других, и расшатывать это я не имею желания, так что я буду всячески сопротивляться самоотверженному решению Оли. Второе, как вы тоже, верно, уже знаете, самые отдаленные места теперь не доступны по отсутствию путей сообщения, и сама природа как-будто отказывается пустить меня в эти дебри... Ну, а внутренне я их, конечно, боюсь—по той простой причине, что не знаю своих сил в этом направлении. Часто человек может переносить и худшее, но привычное, а непривычное встает пред ним, как темная и неопределенная угроза, точно ночью, когда простыня кажется привидением, а снять или ощупать ее не имеешь возможности... Теперь я заключена и тюрьму: камера недурна и светлая, только стены еще не высохли от беления. К сожалению, с Олей вчера виделась при свидетеле, и оттого язык прилипает к гортани, и я не нахожу, что говорить, и вообще, как-то вдруг, с момента вступления в эту тюрьму, я почувствовала, что все мои родные, которые так приветили и обласкали меня,—отходите куда-то вдаль, словно отплываете на корабле, оставляя меня на берегу... На минуту наши пути скрестились и переплелись, а потом опять моя тропинка вышла из общего узла и убежала в сторону..., и мне опять показалось, как прежде, что между нами встает каменная, холодная твердыня... Но, что же? Мое письмо огорчит вас, и лучше уж не говорить обо всем этом, и начать курс самовнушения и самоприготовления... Цветы, привезенные на вокзал, доселе стоят при мне. Мы с полковником купили красивый пивной бокал на вокзале, чтоб держать их в воде, и хотя теперь они уже похожи на веник, но я не согласна выбросить их и еще раз благодарю Вас[илия] Григорьевича] 1 и тетю Лизу Куприянову] за этот подарок. А твоя икра, дорогая Настя, тоже еще есть: Лидинька мне рассказала, какое увещание на этот счет ты ей сделала, и было очень смешно, когда после одного буттер-брода она смиренно складывала оружие, говорила: «Настя не велела!» А я ей—«Ну, ну, еще съешь! Настя не видит!» И так мы уплетали се с большим аппетитом, но много еще осталось... 1 Мой товарищ Иванов, вышедший из Шлиссельбурга одновременно со мной. Ну, целую вас, мои дорогие. А Лиду и ее детенышей тоже по сту раз. Сегодня или завтра напишу Мар[ии] Ми-[хайловне]2, а Женичке3 и хочу, и боюсь писать, ибо есть горе, для которого нужна тишина, и ее горе—из таковых. Писем и известий от нее не имели, но молчание иное говорит громче трубного гласа. 1 Сестра (Стахевич), провожавшая меня от Петербурга до Ярославля, где ее сменила сестра Ольга. 2 Дондукова-Корсакова, получившая в 1904 г. разрешение посещать Шлиссельбургскую крепость. 3 Сестра Евгения Сажина потеряла сына. Ваша Веруша Фигнер. Сейчас была у меня Оля, и мы долго разговаривали: она меня все подбадривает и слышать ничего не желает, чтоб ей не ехать со мной!!
2. Сестре Евгении и ее мужу. Архангельск. 1904 г. 22 октября. Дорогая сестра Женя! Дорогой Мих. Петрович! Оля сказала мне, что писала вам из Ярославля и отсюда, так и я хочу—по пословице: куда конь с копытом, туда и рак с клешней (так как письмо-то мое пойдет по официальным инстанциям). Вы, конечно, ужо знаете, что мы сидим здесь в самом неопределенном положении—Оля в своей гостинице, а я под гостеприимным кровом тюремного замка. Но, надо сказать правду, что в слове «гостеприимный» не все ирония, ибо, что можно сделать в данном случае—все делается: камеру (секретная) дали мне большую и светлую, с прекрасным окном, выходящим на восток, и я могу в ясные дни наблюдать восход солнца, что мне очень нравится, так как стена тюремная не скрывает горизонта, и для меня это явление—необычайное. Вечером же, гуляя, я вижу вечернюю зарю на противоположной стороне, и прогулка мне кажется необыкновенно приятной, так много неба я вижу, м воздух здесь какой-то другой, и с ним мне всегда трудно расстаться: все хочется еще и еще дышать им, только жаль бедную надзирательницу, которая должна «гулять поневоле», какая усталая ни была бы от своих ежедневных хлопот, по обязанностям. Гулять позволили два раза в день, но в общем все же выходит не более часу, пожалуй, а в первые дни мы так ловко устроились, что гулянье, обед и свидание с Олей совпадали по времени, и оттого выходила чепуха. Мало-по-малу, однако, наладилось, и вчера было все ловко. Читаю я пока немного, но то, что попадает на глаза, все кажется мне удивительным и ужасно интересным. После тюремной мертвечины и узкого мирка, где душа была закупорена, точно в банке, все изумляет, радует, восхищает: сколько везде молодой бодрости, смелости, и Россия представляется мне прекрасным юношей, полным сил, но одетым в платье, ил которого он вырос... и вот он поведет плечом, шевельнет рукой, и платье рвется и разлезается то тут, то там: по швам и по целому... И сердце мое болит при мысли о покинутых товарищах, которые ничуть не хуже меня в отношении политическом, а для которых среди света— нет света! среди жизни—нет жизни! и которым—в случае, если опять амнистия не будет применена к ним,—не останется ничего, кроме ожидания смерти... Дорогая моя Женя. Не удивительная ли это вещь: вчера Оля сообщила мне, будто здесь в [Архангельской] губ. есть ссыльный крестьянин из села Вязьмина, где мы с тобой некогда жили и где ты была «золотой учительшей», а я фельдшерицей... и будто ты его учила грамоте, а я лечила руку его отцу... и он нас помнит!.. Я думаю, не Семка ли это? тот приемыш-малыш, которого воспитывал наш Денис, у которого была сибирская язва, которую я тогда видела в первый раз в жизни? Я не успела расспросить, уголовный ли он (что нам с тобой нельзя сказать, чтоб было лестно!) или выслан, как неблагонадежный (в чем мы с тобой столь же мало повинны!). По я поняла так, что он сослан, как политический, и это меня несказанно удивляет. Вязьмино было такая глушь: народ исключительно земледельческий и носу не совавший из сися го медвежьего угла, забитый и смирный. Я попробую узнать, какая волна выхватила его из деревенской тишины и бросила на противоположный край России. Быть может, при тамошней бедности пришлось и оттуда молодежи уходить и искать заработков в городах, на фабриках..., тогда не удивительно, что угодил сюда, на север. Денис и его жена, верно, уж померли... А какие были хорошие, добрые люди! Если я что узнаю, сообщу тебе, а ты, моя дорогая, если услышишь что-либо о моих товарищах, напиши сейчас же нам. Ты знаешь, Василий Иванов-то, может быть, попадет сюда же. В Петербурге перед отъездом сказали, что по случаю холеры в Ташкент не пошлют ни его, ни Ашенбреннера; что последний, может статься, будет у своих родных в Смоленске (вот хорошо бы!), а Василий Григорьевич, вероятно, будет выслан в Архангельскую же губ. Но его брат хотел хлопотать, чтоб отправили в Ташкент на свой счет. Но на казенный или на свой счет—не все ли равно, раз там холера? (Вас[илий] Григорьевич] прислал мне на вокзал прелестный букет из чайных белых роз, махровой гвоздики, папоротника и две коробки конфект. Последние я отдала Лиденьке для Верочки, которую я зову пунцовой хризантемой, и Танички, кот[орую] сравнила с прелестной белой лилией, а цветы утешали меня вплоть до Архангельска] и теперь еще стоят уж без воды, ч[то]б высохли—жаль расстаться. Елиз[авета] Викт[оровна] 1 тоже прислала через свою Лиду цветов—чудных. 1 Куприянова—жена дяди Пети. И так, обласканная всеми вами, я с Лиденькой сели в Петербурге в вагон и пустились в дальнее плавание. Целую тебя, моя голубочка, крепко, крепко... Мих[аила] Петр[овича] и детей—тоже. Твоя Вера Фигнер. Вчера написала старушке Кат[ерине] Ив[ановне]1, а ранее послала письмо Пете и Мар[ии] Мих[айловне]. Из Петербурга писала Елиз[авете] Викт[оровне] и тете Лизе2, а также Сашечке3, а Оля шлет большие телеграммы! Сейчас Оля прислала утешительную телеграмму от Пети. Вот содержание ее: «прошение подано, обещали согласиться на свой счет стражи при квартире Ольги в Архангельске] на всякое предложение губернатора. Предложил содержание (чтоб я была не и тюрьме, а у нее). Проси губернатора4 устроить под честное слово Веры».—Ну, вот, теперь Оля будет говорить с губернатором о месте пребывания, и, может быть, дорогая моя, я устроюсь недурно. Оля тебя и всех вас целует. Фигнер.
3. Людмиле Александровне Волкеншптейн 5. 26 октября 1904. Архангельск. Дорогая Людмила! Узнаешь ли, что тебе пишет твой друг и твоя подруга, Шлиссельбургская Вера? Не забыла— мой бисерный почерк—или от неожиданности не признаешь старого знакомца?.. Сестра Оля позавчера дала мне прочесть твое майское письмо, а также письмо Пана 6 и Тригони7. Как все это странно и далеко показалось мне... 1 Долгова, хорошая знакомая в Петербурге до ареста. 2 Тетя Лиза Головня (сестра матери). 3 Александра Ивановна Корнилова, по мужу Мороз. 4 Бюнтинг, впоследствии губернатор в Твери, убит во время первой революции. 5 Находилась в Шлиссельбурге с 1884 по 1896 г.—мой товарищ по крепости и друг. 6 Василий Панкратов. 7 Панкратов и Тригони—товарищи по Шлиссельбургу, вышедшие раньше меня. Представь себе, я не узнала твоей карточки (она мне показала)... Что-то есть в тебе уже другое—не Шлиссельбургское... Совсем переменилась ты! Точно так же я не узнала Тригони, и только, когда сестра сказала, увидала, что это действительно он. А тебя не признаю и после ее слов. Впрочем, странным образом, первое время по выходе из крепости и замечаю какую-то неспособность органов чувств сразу определять предмет; когда в Пб[Петербурге] везли на вокзал, все лица казались однообразными желтоватыми пятнами и все мужчины арестантами, а в камере все мелкие предметы я стала подносить к глазам—чего решительно никогда не делала до выхода... Я не хотела писать тебе до того времени, пока меня не водворят на какое-нибудь место жительства; думалось, что лучше уже сказать что-нибудь определенное о себе, да и писала бы тогда не через прокурорский надзор. Но, так как все вы, далекие сибиряки-товарищи, выражаете такое участие ко мне, то я решила написать из тюрьмы, в кот[орой] нахожусь с 17-го окт., с тем чтоб ты тотчас же послала весточку—копию или извлечение из этого письма—другим нашим товарищам, а то Панкратов и Манучаров 1 прислали сестре даже приветственные телеграммы—значит, очень хотят знать, что и как? 1 Товарищи по Шлиссельбургу. А между тем, доселе еще не решено, где я буду находиться. В бумаге губернатору было сказано, что я должна быть отослана в самые отдаленные места и где бы не было ни одного политического... Конечно, такие условия нравственного одиночества и суровой физической обстановки при расшатанных нервах и в высшей степени неустойчивом состоянии здоровья (ревматизм и признаки цынги)—пугают и меня и моих родных, которые ждали меня с таким нетерпением и встретили с таким горячим желанием обласкать, обогреть и помочь мне стать на ноги... Они хлопочут, чтоб меня поместили в такое место, где бы я могла найти снос-мыс условия существования и куда они могли бы приезжать и жить со мною... Мои братья, сестры и их мужья встретили меня с величайшим радушием и нежностью и всячески старались облегчить мою встречу с ними, ибо горестна была для меня встреча—я боялась ее, и первые свидания, после разлуки, столь долгой и печальной, были полны страдания. Как изменились лица! Как страшно изменились лица! Чем-то незнакомым и чуждым веяло от них... Ведь с Лидинькой я не видалась 27 лет, с Евгенией 25, с Олей 20! Я искала знакомые черты, краски—и все было другое... И первый луч радости блеснул во мне лишь тогда, когда Лидия привела и выстроила в шеренгу 4-х своих детей. Ее старший сын, Гриша, красавец, а 2 девочки (одна 17, а другая 14 лет) чудно прелестны, и вид этой молодости и красоты заставил впервые дрогнуть мое сердце чувством радости и восхищения... Они, которые родились и выросли, пока я находилась в тюрьме, напомнили мне ту лучшую пору жизни моих сестер, когда я расставалась с ними и они сами были в полном цвете молодости и красоты, и вид этой молодежи сближал прошлое и настоящее этим напоминанием.— Не думай, что я намерена наполнить все письмо описанием моих чувств и ощущений: я более не скажу ничего, ибо все мои мысли и чувства, в сущности, находятся в страшном хаосе, и я вся похожа на фортепиано, по клавишам которого ударили плашмя обеими руками—все во мне гудит... и все— в какой-то дисгармонии. Знаю: что тебе всего дороже и о чем ты хочешь прежде всего знать. Конечно, об оставленных товарищах, мысль о которых не покидает все время и меня... После я напишу тебе подробно, а теперь скажу, во-первых, что все живы, но нельзя сказать, чтобы все были здоровы... товарищей всех помнят и поминают только добром... ужасно интересуются судьбой и местопребыванием каждого из вас... о многих думают, как о находящихся уже в Европейской России... За последние 2 года жизнь стала тяжелая, а с каждым увозом все сиротливее чувствуют себя остающиеся... Прощание со мной было в высшей степени трогательное, и я доселе не могу без слез вспомнить о них, этих замурованных... 9-го июля нас посетил там митрополит петербургский Антоний. Он был так приветлив и ласков, выказал столько деликатного такта и гуманной терпимости, что произвел на всех наилучшее впечатление. Прибавь: прекрасную внешность и необычайность явления, что в стенах, где 20 лет слышались только окрики и виделись лишь суровые начальственные лица,—вдруг явился свежий человек, ничего с тюремщиками общего не имеющий, со словами любви и благожелания, словно добрый вестник, что и для этого «мертвого дома» пробьет скоро час облегченья и свободы. Все товарищи точно помолодели и подобрели после его дружеского посещения... и поэтому я была очень рада, что в Петропавловской крепости он посетил меня,, после того как брат Николай сделал ему визит и сообщил» что я в Петербурге... В течение 2-х часов, проведенных с глазу на глаз, я имела счастливый случай познакомить главу иерархии церкви христовой и представителя учения любви и милосердия с внутренней стороной нашей тюремной жизни, с ее прошлым и настоящим, и на ряду с этим указала на горестные слухи, ходящие в Пб [Петербурге], будто амнистия по поводу рождения наследника и в этот раз обойдет Шлиссельбург. Как это, так и все, что я сообщила ему, было для него вполне новостью, и, невидимому, он был взволнован, растроган и простился со мной самым благожелательным и дружеским образом, подав некоторую надежду относительно товарищей... Ну, милая Людмила, пока больше я не буду писать, прибавлю только, что как тебе, так и всем другим все шлют сердечный привет и всякие пожелания— и я, конечно, также... Оля огорчила меня известием, что дорогой Людвиг 1, которого я так люблю, серьезно болен: он был всегда так слаб и худ! И я боюсь за его хрупкую жизнь... Крепко обнимаю Митю 2, Мих[аила] Пет] [овича]3 и всех других. 1 Янович. Сестра сообщила о «болезни», чтоб подготовить к известию, что он застрелился. 2 Суровцев—шлиссельбуржец. Я писала послать денег ему на корову. 3 Шебалин—шлиссельбуржец. Когда я рассказала Оле, какие мы с Митей друзья, она ужаснулась, что ни разу не написала ему и что доселе ничего не слыхала о корове для него; но все это мы теперь поправим, и я буду писать, как только выяснится мое «to be or not to bе»...1 Если мое письмо вас не удовлетворит, то простите: понемножку смутное разъяснится... А вот. может быть, вы все выедете из Сибири, ведь не обойдут же и вас? Будьте здоровы и благодарю вас за память! Ваша Вера. Из Пб [Петербурга] меня провожала Лидинька до Ярославля, а оттуда Оля, и она намерена не расставаться со мной, пока не устроит мне какое ни на есть гнездо... Мы ехавшие время в одном нагоне, выходили на станции, и только теперь нас разъединили; но она, смешная! готова была просить, чтоб и ее посадили со мной в одну камеру. Этакая преданная и милая сестра! Вообще от всех везде встречала только хорошее: одни только департамент, точно старая дева, все сердится—этакий памятливый, право, насчет своих клиентов!.. Вас[илия] Ив[анова] и Аш[енбреннера]2 назначали в Туркестан, но так как там холера» то, гов[орят], ч[то] Аш[енбреннер] будет у родных, а Вас[илий] Ив[анов] в Архангельской] губ., как и я. Он очень недоволен, ч[то] в тк [такой] холод. Какая горестная судьба Петра Сергеевича3! Она встала передо мной, как мрачное предостережение... 1 «Быть или не быть» (из «Гамлета» Шекспира). 2 Ашенбреннер—шлиссельбуржец. 3 Поливанов
4. Сестре Евгении, 28 октября 1904 г. Архангельск. Дорогая моя голубочка Женя! Получили мы письмо Лиденьки и узнали обо всем, что у вас было... и к горестному сочувствию твоему несчастью примешивается боль от сознания, что вы были в это время оба в Пб [Петербурге] ради свидания со мной, и твое материнское сердце может скорбеть, что вы не были дома1... Конечно, такие катастрофы не происходят без глубоких причин, и в душе мальчика была для нее почва... По человеческая жизнь так полна случайностей; спасение и гибель часто стоят бок-о-бок, и исход зависит от какого-нибудь ничтожного камешка, павшего в ту или другую сторону, и мне больно, что эта молодая, хрупкая жизнь прервалась как раз в момент, когда я стала на пороге жизни и вошла в ваш семейный круг... С тобой, с которой у меня много общих воспоминаний, мне не удалось как следует войти в общение, и не знаю, когда мы теперь с тобой увидимся? С Лиденькой мы провели памятную для меня ночь 2: она, вероятно, тебе рассказывала, как мы говорили до хрипоты, укладывались спать и снова вскакивали то одна, то другая, и снова говорили, и снова хрипели от усталости в горле—так много нужно было сказать, спросить, узнать. 1 Смерть сына Володи. 2 В вагоне, по дороге из Петербурга в Архангельск. И так много еще осталось недосказанного, недоговоренного. А теперь с Олей мы беседуем ежедневно часа по три, и тоже под конец в горле першит, хотя оно уже значительно окрепло от практики. Оля все время вьется около меня, как птичка, и махает крылышками: рассылает во все стороны света телеграммы, пишет письма, требует аудиенций у властей и покупает всякие пустяки для моего прокормления. Сегодня судьба, наконец, нам улыбнулась, и из Пб [Петербурга] получена официальная депеша к губернатору о временном поселении меня в посаде Нёнокса Архангельского] уезда, в 70 верстах от губерн[ского] города, на запад. Там есть врач, есть сосновый бор, а в 4-х верстах море. Говорят, здоровая местность. Почта ходит два раза в неделю. Дороги пока туда еще нет, и не знаем, когда она установится—это будет зависеть от температуры, а сегодня была днем даже оттепель. Я, было, предлагала Оле отправиться пока в Ярославль к семье, обещая, что скучать не буду, но она опасается, как бы не пропустить установку первого пути и что в таком случае могут увезти меня без нее, хотя думается, могли бы вызвать ее оттуда телеграммой. Я не пишу тебе подробно о Нёноксе, потому что, может быть, Оля тебе уже сообщала об этом пункте, и ты уже знаешь все. Сашечка1 сообщает, что дней через 10 собирается ехать ко мне, но это, конечно, фантазия, и се придется остановить: дело не так-то скоро делается... Мы также получили от Марьи Михайловны2 телеграмму, что она едет сюда, вероятно, с целью отпустить Олю к ее семье. 1 Корнилова-Мороз. 2 Дондуковой-Корсаковой. Но это уж слишком. И Оля телеграммой остановила ее, уверив, что она будет сопровождать меня, куда бы ни пришлось. Это было в тот момент нашей Одиссеи, когда наши фонды здесь были очень низки и разговор шел о сотнях верст пути, и я боялась увлекать с собой Олю в такие места... Дорогая моя Женичка! Как хорошо бы теперь нам быть с тобой. Я бы ухаживала за тобой, а ты—за мной— так, два слепца и ходили бы вместе. Помощь другому— всегда наилучшее средство глушить собственную скорбь. Но ты едва ли согласилась бы теперь расстаться со своими сыновьями, а еще я слышала, будто ты поедешь в Пб [Петербург] для операции: только я тебе не советовала бы приступать к этому в данное время и полагаю, что и проф[ессор] Феноменов отказался бы делать ее в подобных условиях. Не спеши с этим, дорогая Женичка, чтоб к одному горю не прибавлять другого. Дорогая моя! Я рада, что твой Боря скоро пристроится вновь к правильным учебным занятиям, но я не поняла хорошенько из письма Лиды: она как-будто говорит о возможности даже немедленного поступления в инженеры путей сообщения. Не потерять год—было бы, конечно, большим благом, а, живя в Нижнем, он мало приобретет. Я не успела спросить тебя о судьбе семейства Дмоховских, с кот[орыми] ты была так хороша: знаю, что старуха, которая всегда мне казалась чем-то в роде матери Гракхов, уже умерла, но где ее дочери? Я все время думала, что Сер[гей] Григорьевич] жил именно у них в Харькове, и очень удивилась, услышав от него, ч[то] он даже и не подозревал, что в этом городе живет сестра Адель Ад[ольфовны]1; а было так отрадно думать, что он там не одинок и пользуется обществом превосходных людей. 1 Дмоховской—Софья Адольфовна, по мужу Тихоцкая. Извещай, моя дорогая, о себе и детях, Целую их и Мих[аила] Петр[овича[, а твои грустные глазки (ах, какими грустными они мне казались все время в Пб [Петербурге]!) целую сотню раз. Крепко обнимаю тебя, моя голубочка, и будь здорова. Твоя Верочка.
5. Александре Ивановне Корниловой-Мороз* 2/Х1—904. * Начало затеряно. Еще хочу поговорить с тобой! Ты, кажется, думаешь, что я в разлуке идеализировала тебя и Любу 1, и, может быть, полагаешь, что это—следствие перспективы? 1 Любовь Ивановна Корнилова, по мужу Сердюкова. Нет, дорогая Сашечка! Это не разукрашенное воспоминание— я полюбила вас обеих, как вы есть, во плоти, и тогда же вы заняли в моей душе совершенно особое место. Дело в том, дорогая Сашечка, что и ранее, и потом я встречала множество прекрасных людей, но все они принадлежали к одному типу, к типу людей, которые могут умереть за других, но которые не могут (возможно, что только при данных общественных условиях, но некоторый процент, наверно, и органически не могут) жить для людей. А вот ты с Любой принадлежите именно к последней категории и оттого так и пленяете меня.
6. Сестре Евгении и ее мужу. 6 ноября 1904 г. Архангельск. Дорогая моя, милая Женя и Михаил Петрович. Вчера Оля принесла мне прочесть твое письмо от 31 окт. Из него не видно, получила ли ты мои два письма. В виду этого я буду ставить №, чтоб ты знала, которое письмо посылается тебе. Этак, пожалуй, мне придется вести целую статистику, ибо я все пишу, да пишу, хотя, правду сказать, никто мне не отвечает. Впрочем, еще Петя 28 окт[ября] писал, и письмо после многих мытарств попало ко мне 4-го ноября. Ты, моя дорогая, извещай, хоть понемножку, о себе,—все же не так мрачно думается, когда есть сведения о близких людях. Я спешу тебе писать, ибо вчера же у нас произошла перемена: Сер[гей] Николаевич]1 телеграфировал Оле, что его экстренно вызывают по службе в Пб [Петербург], и Юрик2 а остается один. 1 Муж сестры Ольги-—Флоренский. 2 Маленький сын Флоренских. Так как, по уверениям местной администрации, ехать в Нёноксу нельзя, по крайней мере, до 15 числа (ибо на пути 7 верст придется ехать по льду, а он еще слаб), то мы с Олей решили, чтоб она ехала к сыну; сегодня с вечерним поездом она уезжает, а отсюда ей пошлют телеграмму о пути, как только он установится. Она ежится, оставляя меня, но вместе с тем и к сыну надо; он что-то кашляет, а, главное, на прислугу она не надеется. Было бы очень досадно, если бы вы все, такие заботливые и внимательные ко мне, стали тужить, что я останусь в одиночестве. Это решительно ничего не значит, лишь бы у всех вас не было никаких огорчений и болезней: я буду читать и заниматься. Для меня в литературе так много нового, и так сильно я отстала от всей современности, что о скуке не может быть и речи, а переписка будет заменять устную беседу. Оля приняла все меры, чтоб устроить меня как следует: телеграфировала Сашечке 1, чтоб она сейчас же ехала, выхлопотала у губернатора позволение ей видеться со мной... Но как раз Сашечка не может ехать до 20-го, у нее лихорадочное состояние после вырезки маленькой аденомы на голове (жировая опухоль). Еще сегодня сделает попытку, чтоб позволили кому-нибудь солидному из местных ходить ко мне на свидание; не знаю, позволят ли? Вот тебе и все новости. Петя пишет скудно, но упоминает, что Марья Михайловна хочет все же приехать ко мне (мы, было, ее останавливали—в виду ее преклонного возраста и общей неопределенности моего положения). Не хотелось бы, чтоб она именно теперь это сделала, потому что какие тут в тюрьме свидания! Вчера я писала брату Петру и жаловалась, что департамент распорядился поселить 2-х полисменов для наблюдения и хождения за мной в Нёноксе. Подговаривались даже, чтоб ночью один спал у меня на квартире, но это уж слишком! и прямо непереносно... Быть может, к 15-му Петя там им и представит уважительные резоны против этих прижимистых мероприятий. Ашенбреннер отправлен на родину в Смоленск-—я вчера ему написала, а Вас[илий] Григ[орьевич] на свой счет едет-таки в Туркестан. Лиденька писала Оле дважды и вчера (нет, 3-го дня) обрадовала, что выручила мою посылку: ящик с детскими игрушками, что застрял в департаменте с прошлой осени. А та шкатулка и коллекция мхов, водорослей и лишайников, кот[орые] были посланы для тебя, верно так и пропали. Но я со временем тебе сделаю новую, моя дорогая, и, может быть, велеть Оле при получении послать тебе показать мои произведения— это тебя немножко позабавит? Целую тебя тысячу раз и твои милые глазки в особенности. Соню 2 целую крепко,— от двух Анют3, старых подруг, мне передали приветствие, и я собираюсь писать им. Фр[оленко] 4 велел напомнить Соне, как он водил ее в театр и как неожиданно должен был в последний раз, вместо театра, отправиться на вокзал, чем был весьма раздосадован. 1 Корниловой-Мороз. 2 Иванова-Борейшо. 3 Якимова и Корба. 4 Фроленко—товарищ по Шлиссельбургу. Мих[аил] Родионович]1 ей тоже кланяется. Ну, моя дорогая, на сей раз довольно. Обнимаю тебя еще раз, а также Мих[аила] Петр[овича]. Будьте все здоровы. Мальчиков тоже целую и жду с нетерпением яичного знакомства с ними. Твоя Верочка. Мою тетрадь, верно, еще не выручили из департамента 2. «Целую тебя крепко, дорогая моя Женюшенька. Уезжаю с болью в сердце и сильным беспокойством за Веру, как и что здесь без меня будет. Целую всех твоих. Твоя Оля»3. Я протестую против этих беспокойств Оли! Вера. 1 Попов— то же 2 При выходе из Шлиссельбурга все писанное я должна была сдать для просмотра, при чем комендант крепости Яковлев обещал, что департамент полиции все вернет. Через 5—6 месяцев, действительно, мои тетради были возвращены. Директором департамента в то время был Лопухин. Эти тетради, оставленные в 1908 г. в Финляндии, пропали, как я узнала в 1927 г 3 Приписка Ольги Флоровской.
7. Сестре Евгении. 16 ноября 1904 г. Архангельск. 10 ч. вечера. Дорогой моей
Женичке хочу написать в ночь перед отъездом, надеюсь окончательным,—из стен
тюрьмы... Сегодня, дорогая моя, мне Оля дала прочесть твои письма, и я очень
обрадована, что ты получила все мои и приняла их благосклонно—это меня
воодушевляет на дальнейшие послания—раз они тебе доставляют маленькое
развлечение. Голубка моя, вот хорошо бы, если б в самом деле ты ко мне
приехала с Володей1 на праздники! Он бы бегал на улице с мальчишками, а
вечером почитывал бы что-нибудь и, надеюсь, не скучал бы.
Я бы постаралась, с своей стороны, обеспечить ему поле деятельности—он мог бы устроить какую-нибудь гору или каток: мы выписали бы из Архангельска какие-нибудь салазки, что ли, и он бы орудовал! А мы с тобой домовничали, и я была бы довольна одной твоей физической близостью—более ничего не надо тебе бы я не докучала, и мне кажется, что мы с тобой и во вкусах сходимся; только, в случае приезда, захвати какое-нибудь маленькое занятие себе, если привыкла рукодельничать, ибо у меня не найдется ничего, пожалуй, благодаря вашим милым заботам и щедротам. Кстати, моя дорогая Женичка, дай расцеловать тебя за твои прекрасные рубашки. Я наслаждаюсь и уже немножко развратилась: в Пб[Петербурге] говорила, что сошью себе рубашек, по качеству и форме называемых а la prison, а теперь, оказывается, надела как-то подобную рубаху, и уж мне в ней жарко и душно, и твои кажутся лучше,—они такие прохладные! А сшиты они на-славу—очень изящны. Благодарю тебя также за другие подарки и заботы—ведь я еще не успела тебя поблагодарить за все и расцелую как следует, уж когда ты будешь у меня с Володей 1 Я чрезвычайно рада, что ты отложила операцию—успеешь еще с нею—ведь, это не злокачественное что-нибудь! Я сказала Оле, что напишу тебе, а затем мы тебе сейчас же напишем, как наймем квартиру. Оля говорит, что Куприяновы приедут ненадолго, что они очень берегут Володю2 а, а у него в декабре много работы и они не хотят, чтоб в это горячее время он одиночествовал. 1 Та же ошибка 2 Владимир Петрович Куприянов—мой кузен Я и не знала, что они так нежно относятся др[уг] к др[угу}. Вообще, они, кажется, такие хорошие! А у Сашечки была маленькая аденома на голове, и после операции рана не заживает... А вот как же ты не знаешь, что Мар[ия] Мих[айловна]—это княжна Дондукова-Корсакова! Та 77-летняя дама, которой разрешили посещать Шлиссельбург]. Нам всем казалось, что при тебе был о ней разговор, и ведь она меня посетила и в Петропавл[овской] крепости, и наши узы там еще более закрепились. Значит, ты, пожалуй, не знаешь, что и митрополит Антоний был у меня (в Петропавловской крепости) и что мы вели очень интересную беседу глаз на глаз от 1 до 3 часов. Писать теперь, пожалуй, не стоит: я лучше тебе расскажу все при свидании. Неудача Бори 1 неприятна, но не знаю, вышел ли бы и толк от теперешнего поступления? Внутренняя-то политика, кажется, еще балансирует и не знает, на какую ногу ступить. Сер[гей] Николаевич] привез из Пб[Петербурга], наконец, вырученный из департамента ларчик и по моему совету еще не отдал сыну, чтоб показать тебе все мои художественные изделия—я знаю, тебе понравится, и тебя позабавят мои выдумки и игрушки. Сынишка Оли покашливает и не гуляет 2-ю неделю, хотя температура все время нормальная. Сер [гей] Николаевич] отлично съездил и привез всякие письма от братии, а Коля еще в Москве и написал сюда мне очень милое письмо и уверяет, что приедет в Архангельск], если я останусь в здешних местах. Хотелось бы мне послушать его и посмотреть его игру. Он прислал выписку из газеты и стихи одного московского студента, воспевающие Колю, как певца и актера. Сам Коля пишет, что успех имеет громадный и зарабатывает хорошо. В Пб [Петербурге] я нашла его гораздо более молодым, чем ожидала по карточке, даже на карточках 98-го года он выглядел старообразнее, чем теперь оказался в натуре. Чтоб ты имела понятие о музе московского студента, я тебе пришлю это стихотворение, там есть поэтические строфы и все очень складно. Ну, целую твои милые глазки, моя дорогая сестра, и целую твоих детей и мужа, а также Соню 2. 1 Старший сын Сажиных. 2 Иванову-Борейшо. Если бы Боря и Анатоль переписали для меня каталог вашей библиотеки, это было бы очень любезно с их стороны и нужно для меня, ибо я заблаговременно известила бы, какие книги хотела бы взять в ссуду с неукоснительным аккуратным возвратом. Без Оли я провела все дни в занятиях а приехала она вчера, 15-го. Но она у нас скрытная. что ли, или от меня скрывает свои тревоги о сыне,—ибо сегодня я заметила у нее телеграмму с одним словом: «здоров»,—стало быть, она, уезжая, не так-то была уверена, что покидает его к надлежащем состоянии. До свиданья, милая, милая Женя... А что же твоей Боря думает делать в Америке? Поступит, ли в учебное заведение или же примется за какое-нибудь практическое дело, чтоб выйти в люди по-американски?
8. Сестре Евгении. 18 ноября 904 г. Нёнокса. Дорогая Женя! Вчера часов в 7 или 8 мы приехали в Нёноксу и вот уже вторую ночь проводим на почтовой станции у прекраснейшей бабуси. Вчера ехали с половины 9-го утра, дорога была плохая, занесенная снегом, и лошади с последней станции попались дрянные и усталые, так что тащились еле-еле. Но, главное, меня ужасно огорчило, что, при выезде из Архангельска, я сдала письмо к тебе, а вскоре после вспомнила, что я перепутала имена твоих мальчиков, и мне стало очень стыдно, досадно и гадко на себя. Я хотела даже с дороги писать прокурору, чтоб возвратил письмо, но, наверное, оно уже отправлено, и мне остается только просить тебя простить меня. Так как я их лично еще не знаю, то путаю имена и в разговоре с Олей, но уж в письме-то нашло какое-то затмение, а надо было писать внимательнее. Дорога порядочно изломала спину; на полпути на станции Таборы мы отдыхали: пили чай и закусывали, а я полежала на диване. Станций же на всем пути 3; а именно—Рикосиха, 15 верст от Архангельска, затем 22 с половиною—Таборы; потом 12 верст—Солга и, наконец, опять 22—23 версты. Ехала я с Олей в одной кибитке, без перекладок багажа; затем исправник, тоже в кибитке, с одним урядником; а 2-й урядник с нашим багажом на 3-й паре замыкал кортеж. Все было с большой помпой: в тюрьму явился и полицмейстер и еще какой-то полиц[ейский] чин высший. На улицу к тюрьме пришли Олины знакомые, супруги Балавинские (присяж[ный] поверенный), и молодая Бибергаль с подругой1. 1 Тарасовой. Хотели их гнать, но потом смягчились от заявления Оли, что все было так корректно за время нашего пребывания в городе... Это сочувствие незнакомых людей меня очень тронуло, но я была сконфужена дальнейшим, ибо Балав[инский] завернул меня в свою медвежью шубу и, чтоб она не распахнулась, спросил веревку и ею завязал меня, как болванчика, и вызвал мое замечание, что взял на себя роль полицейского—связать меня, чтоб не убежала, и так меня в этой шубе, как неодушевленный предмет, втащили в кибитку... Еще на пути в городе встретили несколько подозрительных фигур, приветствовавших нас, и весьма много расставленных по улицам городовиков. В пути смотрела на небо, на ели и очень дивилась отражению утреннего солнца в окнах деревенских изб. Я видала на картинках красное, как огонь, отражение этих лучей; по думала, что это вольная фантазия доморощенных художников. Однако, действительность была такова, что первая мысль была, что это пылающие огни, костер какой-нибудь—пли ряд костров, лучше сказать; но ямщик объяснил, в чем дело. Из других особенностей заметила только, что в Рикосихе помещение почтовой станции просто шикарное, в остальных селах неважное, но общий вид селений совсем иной, чем в наших местах или, вообще, во всей России, ибо дома крестьян часто похожи на помещичьи усадьбы, с мезонинами и множеством окон, двухэтажные, в в пожарном отношении ужасны—расстояние между домами улицы в роде того, что встречается на западе в старинных швейцарских и германских городах, где разъехаться двум экипажам почти невозможно. Но богатство построек не исключает и полуразвалившихся, темных зданий а la russe. А кровли церквей оригинальны—они конусоидно вытянуты в длину и напоминают контуры ели. Я спрашивала ямщика, чтоб указал лиственницу, но он уверял, что в здешних местах нет, а в путеводителе по северу, кот[орый] мне подарил какой-то добрый человек, было сказано, что она растет в Архангельской] губ.; быть может, в восточных частях?.. Ехали мы и по берегу моря, но было уже темно, небо было беззвездно и пасмурно, и мы видели только темную полосу, сливавшуюся с горизонтом. По приезде произошло следующее: я чувствовала себя укаченной: в роде начала морской болезни, и расположилась на диване, а Оля стала хлопотать: развязывать вещи, устанавливать кровать и т. п., и мне потом стало смешно, ибо вскоре я увидала на ручке дивана чудную кошку, точно в черном бархате и белых манжетах, и приманила ее, стала играть и уж лежала в роде, как мнимо-больная, забавляясь хорошеньким зверьком и великодушно уступая Оле неблагодарную роль распорядительницы... Спали мы весьма плохо обе, а утром пошли искать квартиру. Перипетии этих исков было бы слишком долго описывать да, пожалуй, и тоскливо, п. ч. в чужом месте все эти грязные и серые мансарды не очень-то веселят. Кажется, благосостояние жителей Нёноксы—сомнительно, но об этом в другой раз. Наконец, мы с горя взяли 3 комнаты, похожие на сарай, с косым полом и почти полным отсутствием мебели, и столь грязные, что хозяин обещал ремонтировать, но при нас же, и это за 15 руб. в месяц с дровами и водой. Есть и кухня, хорошая—единственно порядочная комната во всем помещении, но отделена холодным ходом. Мы взяли это на один только месяц, ибо жить тут постоянно нет охоты, а о видах на будущее скажу в следующем письме. Целую тебя и привет Мих[аилу] Петровичу], а детей целую. Твоя Верочка.
9. Александре Васильевне Успенской1. [28 или 29 ноября 1904 г.] 1 Взято из книжки Буша: «Жена писателя», приславшего ее мне из Саратова. Дорогая Александра Васильевна! Сестра передала мне приветствие от вас и вашего сына... Бесконечно благодарю вас обоих за ласковое слово и думаю, что я обязана этой радостью лишь тому, что в глубокой душе Глеба Ивановича нашлось маленькое место и для моей личности... С глубоким огорчением прочла я в Шлиссельбурге о болезни его, и первый вопрос, заданный Карповичу через запертую дверь, был вопрос о нем и о причинах его состояния... я все думала, не был ли он арестован и не тюремное ли заключение потрясло его нервную систему? Карпович ответил, что, насколько ему известно, причины были общего характера, и позднее, когда до меня дошел некролог в «Историч. Вестнике», из цитат самого Глеба Ивановича я поняла его душевное настроение—и поняла все. Некоторые страницы—-все из цитат—хватали прямо за сердце—их нельзя было читать без слез, тем более, что аналогия между чувствами Глеба Ивановича и моими собственными в последний год перед тюрьмой и [в] самой тюрьме—была поразительна... И думалось мне, что вот на воле, в тюрьме ли, все равно—человеческое сердце лежит обнаженное и судорожно трепещет и кровоточит... и что бывают темные времена, когда душевное состояние заключено в слове «страданье». Быть может, дорогая Александра Васильевна, вы не знаете, что еще в 84 г., во время суда, Глеб Иванович просил мою сестру передать мне, что он мне завидует... я выслушала тогда эти слова со смешанным чувством удивления и грусти... Мое положение было, конечно, не из завидных! Я была арестована при полном разгроме организации, к которой принадлежала... мои товарищи и друзья бы(ли уже осуждены, казнены или находились в ожидании кары... сотни крупных и мелких неудач преследовали вес мои попытки поддержать дело на прежней высоте, а в воздухе висела продажность и предательство... Суд был только официальным формулированием крушения, которое я потерпела и жизни общественной, а после него— стояла одна темпам мочь, полная горестных воспоминаний... И вот, когда колесо жизни раздавило меня, а общество выбросило за борт, Глеб Иванович позавидовал мне! Почему? почему?—думала я. И решила в одном понятном мне смысле: Глеб Иванович видел во мне в эти минуты—цельного, не раздвоенного человека, шедшего определенной дорогой без колебаний, без оглядки... видел личность, у которой есть что-то цельное, ради чего отдает все... Именно этой цельности, я думаю, он и завидовал. Да и надо сказать правду, несмотря на внешние многие внутренние мрачные стороны моего тогдашнего положения, все же в дни суда у меня было какое-то просветленное и повышенное душевное настроение от сознания, что все, что можно было отдать и сделать, я отдала и сделала... и могу спокойно проститься с людьми и [с] жизнью... И как-никак, судом заканчивался мучительный период... и я была рада, что он закончился, как рад тяжело оперированный, у которого отняли руку, ногу, но который лее же снят со стола хирурга, на котором происходила операция... И верю, Глеб Иванович свой чуткой душой все ото видел, прозрел... Дорогая Александра Васильевна! Я часто вспоминаю вас и всегда с умилением: ваша преданность и страстная привязанность к Глебу Ивановичу произвели на меня глубокое впечатление, которое с годами нисколько не ослабело... А дорогому Александру Глебовичу покаюсь, что часто в заточении бранила и упрекала себя, что, приходя к Глебу Ивановичу, не обращала внимания на детвору. Но хорошо помню, что с дивана на меня при входе всегда смотрело несколько пар пытливых, больших, черных глаз... именно пытливых—мне тогда даже казалось странным, почему эти дети смотрят на меня словно с каким-то особенным интересом, тогда как в других семьях я этого не замечала... Карпович рассказал мне, что эти большеголовые, черноглазые дети выросли в хороших людей, и я была от души рада, что Глеб Иванович был все время окружен неустанными заботами и нужной заботою, а вы, Александра Васильевна, в них находите утешение в своей тяжелой и горестной утрате. И мне было стыдно, что я пропустила случай в далеком прошлом приласкать ваших ребят и не сумела подойти к ним... Что же касается домика, многоуважаемый и дорогой Александр Глебович, то мы его никогда не будем строить для меня... но мы будем когда-нибудь, если разбогатеем, строить с вами какой-нибудь домик для беспризорных или дворец для народа... Примите же, дорогие, мою признательность и мое уважение к вам и к памяти Глеба Ивановича, и помните, что все, что связано с ним,—дорого и близко для меня. Обнимаю вас крепко и целую Александру Васильевну. Вера Фигнер. Я вырвала из «Истор. Вестника» фотографию Глеба Ивановича и хранила ее до отъезда, а, уезжая, подарила Герм. Ал. Лопатину, который благоговейно чтит Глеба Ивановича и был совершенно растроган моим подарком... У Глеба Ивановича на этом портрете такое скорбное лицо... и он поразительно похож...
10. Брату Петру. 2. XII. 04. Дорогой брат Петя! Я получила уже по проезде Лиденьки 2 твоих письма, и мы очень смеялись: я начала читать вслух, а Лиденька, прерывая, продолжала изустно, что дальше следует. Виноват обход на Онегу. Одновременно были 2 письма от Марьи Михайловны. И выходит, таким образом, ужасная чепуха: мы Лиденьку не ждали в не знали ничего о ее сборах... вдруг твоя телеграмма: «Лидия не может ехать», а затем опять «вдруг» в 11 ч. вечера входит Лиденька. Я от неожиданности не могла даже обрадоваться, ибо, подходя к двери, ожидала увидеть станового пристава, только что приславшего сказать, что у него есть ко мне бумага, в спрашивавшего: приду ли я сама или он может зайти ко мне? Так как у меня болит горло (теперь уже прошло), то я просила в последнем. Вслед эа Лидой является и он, и, передав посылку с почты с одеялом от Елиз[аветы] Викт [оровны ], читал бумагу из департамента, что, кроме братьев и сестер, у меня никто проживать не может. Лидия смеется и говорит, что ей в департ[аменте| позже бумаги сказали, что всякие родственники могут (Куприяновы, Мороз, Головни, Ал[ександр] Ив[анович| Писарев)... А сейчас мы пошутили: какие бы меры употребили, чтоб выдворить из моем квартиры какого-нибудь человека? на руках, что ли, вынесли бы его, если бы он не захотел уйти? Урядники ничего себе; ведут себя прилично, но зорко смотрят, чтоб я не уехала: в ночь 3-го дня мы решили не спать, чтоб Оля уехала в 3 ч. ночи, потому что Лиденьку везли 10 часов от Архангельска до Нёноксы, и она боялась, что ей в Архангельске не успеть с разными делами. Оказывается, и урядники не спали и усадили ее в кибитку санолично. В населении болтают всевозможный вздор об опасности вести со мной какие-либо сношения, до продажи яиц включительно. Я получила библию от митрополита через Лиденьку, но беспокоить его просьбами теперь нечего, а к будущем буду иметь в виду, если будет большая нужда в этом. Дорогой Петя и Настя! Я очень устала от всего и между прочим от писания писем, и потому вы извините, что сегодня пишу мало. Спасибо, милая Настя, за конфеты, но разве ты не знаешь, что письмо от тебя было бы приятнее конфет? Что же ты ничего мне не напишешь, а Оля мне читала твое славное письмо к ней... Лиденька, верно, все описала, что следует, и мне остается только расцеловать вас обоих. Ваша Веруша
11. Сестре М. Р. Попова. 22-го декабря 1904 г. Дорогая и милая Софья Родионовна, я не имею удовольствия знать вас лично, но я—товарищ Михаила Родионовича, которого я знала еще на воле в 1879 г., а последние 20 лет провела с ним под одной и той же гостеприимной кровлей. Михаил Родионович постоянно давал мне читать ваши письма и письма вашей многоуважаемой матери, и я от души полюбила вас обеих. Уезжая 29 сентября из крепости, я обещала ему написать вам, и вот сейчас представился удобный случай для этого, я я ловлю его, чтобы отправить письмо с оказией. Дорогая моя, тяжела жизнь вашего брата. Просто нет просвета, и не знаю, что уж там с ними будет, если, как ходят слухи, амнистия и на этот раз не коснется Шлиссельбурга (так сказали в департаменте] полиции родным Лопатина). Сама я вышла не по какой-нибудь амнистии, а моя мать в 1903 г. перед смертью подавала прощение на высоч[айшее] имя (в то время, как я была лишена переписки «за поведение»), и бессрочную каторгу мне заменили 20-летней, кончившеюся 28 сент. этого года. И вот, теперь меня временно сослали в посад Нёноксу (73 версты от Архангельска]) по хлопотам родных, ибо департамент] непременно желает поселить меня в отдаленнейшие места губернии; но, если бы вы или кто-нибудь из ваших захотел написать мне и известить этим способом, что письмо мое получено, то не опасайтесь, что меня скора двинут отсюда, ибо скоро этого не случится. Михаил Родионович не болеет какой-нибудь определенной болезнью, но весь организм его, особенно нервы, расшатаны; он очень постарел, хотя сохранил сухощавую, энергичную фигуру и имеет сходство с вашим дядей, карточку которого вы прислали ему (священник, такой красивый и мужественный, что мы со слов Фроленко назвали рыцарем) и который так мне нравится, что я хотела бы получить от вас такую же. И если вы хотите доставить мне величайшее удовольствие, то пришлите карточку вашей матери, с чулочком, как ее снял внук, сын Надежды Родионовны. Письма ваши и вашей матери доставляют громадное утешение Михаилу Родионовичу, особенно материнские. Да и я ими всегда зачитывалась, и мы с Михаилом Родионовичем потом обыкновенно беседовали по поводу их, и я всегда- выражала восхищение глубиной ее чувств к нему и тем, что она так подробно описывает жизнь всего своею родственного кружка и знакомит с массой всяких местных метеорологических и иных подробностей, что при наших условиях очень развлекает, вводя в жизнь хоть маленького уголка земли русской. Теперь, вот уже два года мы лишены решительно всего, что может скрашивать жизнь, и изоляция нас от всех событий, политических и общественных, доведена до высшей степени совершенства, так что мы там не знаем, ни кто министр, ни кто директор департамента. Никаких газет, журналов; из последних вырывают все и дают беллетристику прошлого года; книг покупают мало, и с величайшими усилиями можно добиться чего-нибудь. Выстроили осенью прошлого года новые заборы в 4 аршина в огородах и всячески затрудняют сообщение через них друг с другом. Отняли перед моим отъездом большой двор, где Михаил Родионович и др[угие] товарищи устраивали парники—этот двор нужен как место казней; ранее отняли старое здание, где были мастерские, перевели их в нижний этаж новой тюрьмы, где мы живем с 1884 г., а старое здание, служившее прежде как помещение для мастерских, ремонтировали и сажают туда новичков, где среди тишины и безмолвия они должны проводить первые годы своего заточения в условиях еще более суровых, чем те, и которых живем теперь мы, старики... Михаил Родионович находит наибольшее удовлетворенно в труде и проводит в столярной не менее 4-х часов в день. Делает разные поделки, берет заказы и получает за них маленькое вознаграждение, которое употребляет большею частью на баловство товарищей и на улучшение пищи, в которой, вообще, мало белков и жиров, а больше крахмала. Особенно баловал он меня, так как я была одна и мы с ним старые товарищи. Грустно было мне в этот Михайлов день при воспоминании, что два именинника, Фроленко и Мих[аил] Родионович, не имеют в этот день ласкового привета и маленького подарка от меня. Оба они, как и я, старые ветераны, и, поверите ли, когда я узнала, что выйду из тюрьмы, у меня не было уже чувства радости, и думаю, что, хотя они и не могут отказаться от надежды выйти из тюрьмы, но, верно, когда эта минута наступит, то душа скажет: «поздно». Михаил Родионович ходит иногда по неделям молчаливый и сосредоточенный... Я всегда старалась его развлечь в это время как-нибудь, хотя, конечно, могла сделать лишь немного, потому что тюрьма в конце концов высасывает из человека решительно все, и что касается меня, то в 1902 г. я уже отказалась от мысли жить и приготовилась умереть. По поводу насилия над одним из товарищей, которого ночью связали в сумасшедшую рубашку и довели до обморока, я сорвала со смотрителя тюрьмы погоны и считала уже все свои земные счеты поконченными... Каким-то чудом меня не судили и не поставили в ожидаемое мной изолированное положение в старой тюрьме, которое принесло бы смерть или сумасшествие от полного одиночества; а через год, совершенно для меня неожиданно, объявили, что бессрочная каторга заменена 20-летней. И вот приходится жить... и пришлось расстаться с товарищами, которые проводили меня с радостью, что я покидаю эти стены, но с грустью, что наша нравственная связь с разлукой прерывается па неопределенный срок и что останутся лишь воспоминания друг о друге. И я ушла с той болью в сердце, которая бывает у каждого порядочного человека, который предпочитает лучше нести общую долю, чем оставить друзей в тяжелом положении. Все время эти полтора года, почти с 9-го января 1903 г., я провела там в ожидании конца своего срока и не теряла желания обменять свою участь на участь Михаила Родионовича, Фроленко или Морозова, которые дольше меня сидят в тюрьме и которых, поэтому, было бы справедливее освободить, чем меня. Дорогая Софья Родионовна, мое письмо написано в больших попыхах и не может быть связным: возвращающийся ссыльный ожидает его, чтобы сейчас же сесть в сани и ехать. Поэтому извините, дорогая, за стилистику и за скудость сведений. Если вы пожелаете, я напишу еще, а сейчас обнимаю вас и целую много раз Веру Алексеевну1 и всех ваших сестер за Михаила Родионовича и за себя самое. Быть может, Алексей Родионович2 съездит в Петербург, чтобы напомнить департаменту полиции, что у Михаила Родионовича есть семья, есть родные, которые любят его, скорбят о нем, и есть мать, которая ждет его. По нынешним временам все же считаются с общественным мнением, а манифест написан так двусмысленно, что департамент может применить его и не применить к шлиссельбуржцам, смотря по обстоятельствам и собственному произволу. В эту осень минет 25 лет, как Михаил Родионович находится в заточении—и такой срок превышает всякую меру возмездия. Еще раз обнимаю вас. Когда будете вы или брат- в Петербурге, зайдите к моей сестре Лидии Николаевне Стахевич, Васильевский Остров, линия 8 я, дом 33, кв. 12. Вера Фигнер. 1 Мать Попова. 2 Брат Попова. Мои родные искали в Питере Аду Ивановну, вдову Ильи Родионовича1, но не могли найти. 1. Брат Попова Крепко жму руку вашу и выражаю глубокое уважение вам, как общественному деятелю на почве просвещения и человеку, очаровательному по доброте и гуманности.
12. Александре Васильевне Успенской. 7/ХI 904. Нёнокса. Дорогая Александра Васильевна! Я получила как большое ваше письмо, так и маленькое с портретом дорогого Глеба Ивановича. Сердечно благодарю вас за них. Александр Глебович прислал мне такой прекрасный подарок: последнее издание сочинений Глеба Ивановича. Передайте ему, пожалуйста, великую благодарность за этот дорогой для меня дар. Я не пишу ему отдельно, потому что вы ли, он ли, ведь это одно: семья одного, нам дорогого человека... А что, дорогая Александра Васильевна, постарели ли вы за эти 22 года жизни? Как ваше здоровье? Вы ни словом не обмолвились об этом. Не поленитесь известить меня об этом. Нет ли у вас вашей карточки, а также детей ваших? Я бы хоть посмотрела на них; хотелось бы уловить черты Глеба Ивановича! Кто из них наиболее напоминает его? В их организмах не сказалась ли нервность отца? Здоровы ли они и жизнерадостные ли? Все это я хотела бы звать. С нетерпением буду ждать обещанный портрет Глеба Ивановича. О себе мне почти нечего сообщать. Прошлое слишком сложно, слишком длинно и слишком грустно. Настоящего же, можно сказать, еще нет. Я не успела еще разобраться ни в чем, но все, что было сложено в более или менее симметричную кучку при однообразном режиме тюремной жизни, теперь превратилось в беспорядочную массу, и я стою в недоумении, как мне сложить мои кирпичики? Целую вас, дорогая, и желаю всего хорошего как вам, так и всем близким. С интересом слежу за газетами и употребляю на это с непривычки массу времени, тем более, что читаю 3: «Рус[ские] Вед [смости»], «Нашу Жизнь» и «Наши Дни». Читаю еще газету «Право», и эта последняя мне особенно нравится. А вы следите ли за современным ходом общественного движения? Ваша Вера Фигнер
13. Брату Петру и его жене. 27/ХII 904. Нёнокса. Что же это ты, Петрик, и ты, дорогая Настя, встаете на скользкий путь телеграмм? Это нехорошо: писать письмо не хочется, а 5 слов телеграммы—без труда отделались, только денежки заплатили. Нет! вы этого не делайте! не стоит посылать поздравительных телеграмм—я и так знаю, что вы меня вспомните, а телеграммы ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Из сегодняшнего письма Марьи Михайловны вижу, что наше сборное письмо (мое я Лиденьки) вы получили, и теперь у вас целый кузов всяких сведений: о Нёноксе, обо мне, о здешней телятине, наваге к рябчиках. С сестрами мы провели время хорошо, кабы не холод и угар, которые несколько дней нас положительно мучали: иногда мы вели разговоры не веселые, но часто смеялись много, и Лиденька, конечно, в живых красках вам расскажет много анекдотов, как мы поочередно затевали тесто и Лиденькины булки вышли—шоколадные. Она, впрочем, быть может, умолчит об этом, а также о том, как она висела на вестнице, как окорок, или о том, как мы приняли Женю за навагу; как Женя обнаружила гениальные способности к метеорологии, а Лиденька по некоторым обстоятельствам заслужила наименование и-д-е-а-л-ь-н-о-й женщины... и тк. далее и т. д. Но Ольга! вот уже не идеальная, а мучительница! Представь себе: получаю сегодня 2 письма от нее, и все наполнены ламентациями, что я теперь одна! она меня просто в гроб сведет! и я подозреваю, что ею разосланы во все концы депеши, которыми она сзывает ко мне и тащит всех за платье в Нёноксу к ничем не повинной Верочке. Это похоже на лечение здорового... Влад[имир] Галакт [ионович] 1 совершенно правильно сказал Лиденьке, что меня необходимо оставлять одну, и Оле я совершенно серьезно говорила, что в данных условиях никаких попечений обо мне не надо, что, зная ваши дружеские отношения и готовность притти ко мне на помощь, я сама обращусь с просьбой посетить или пожить со мной, если будет в этом нужда. И она, кажется, поверила мне, а теперь все забыла. Лопатин называл такие вещи «кротко убивать»... Да, она кротко убьет меня, и от меня останется только маленькая, беленькая тряпочка и больше ничего... И это будет грустно (я думаю!). Все праздники я занимаюсь чтением газет: «Рус[ские] Вед [омости]», «Наша Жизнь» и «Наши Дни», и на это уходит много времени, с непривычки, что ли? Каждый день занимаюсь с Грушей 2: она уже читает. 1 Короленко. 2 Местная девушка, служившая у меня. Лиденька, Женя, Оля и я были ее наставницами, и Сегодня она меня просто удивила своим чтением и пишет недурно, и занимательно кажется мне, когда она начинает от души смеяться над прочитанным! Сегодня у нас было о дедке и репке: она возвратилась в 1/2 11-го с вечеринки—ее отец был именинник, и я дала ей фунт баранок и бутылку клубничного шипучего кваса (за пятачок), что привело ее в восхищенье. И пришла веселая, а я говорю: все-таки мы займемся, и она отлично читала и писала под мою диктовку. В этой простой и совсем неразвитой девушке положительно есть—что-то... Я ее спросила однажды, поедет ли она, если меня ушлют дальше?— говорит: «поеду». В другой раз говорю, а что если вас посадят в тюрьму? Она: «пословица говорит, что от тюрьмы да от сумы не отказывайся». Она, к сожалению, мало одарена и нерасторопна, но много мелких черт показывают добрую натуру, и, быть может, она будет преданным человеком для меня. И, конечно, ее рекомендует и то, что ей захотелось научиться грамоте (в 23 года). Здесь грамотность-то развита, и народ любит читать: один сказал, что часов до 2-х иногда зачитывается, и у него есть Лермонтов, Гоголь, «Нива» и др. Девочки тоже ходят в школу, но обыкновенно не кончают и после не поддерживают приобретенного. Здешняя читальня (при чайной общества трезвости) и школьная библиотека в жалком состоянии, но я еще не знаю, под каким пли чьим флагом притти этому на помощь, потому что здесь в посаде, в противоположность другим местам Арх [ангельской] губ., не привыкли к ссыльным и боятся меня и моих услуг. Но характерные факты лучше при оказии описать. С Лиденькой хоть и хотелось написать вам, дорогие, но сил не было. Я с ними приготовила 16 или 17 писем! Ну, до свиданья. Целую вас обоих, а тебе, Настя, приношу благодарность за комнатную принадлежность, назвать которую в гостиной считают недозволенным. Я уже получила и довольна. Ваша Верочка. Десны как-будто в последнее время стали поправляться мало гуляю я, вот—несчастье: все холод да бурные ветры, с ног сшибающие. А не знаете ли, в каком именно месте Вас[илий] Иванов?
14. Сестре Ольге. 31 декабря 904 г. Нёнокса. Дорогая Оля! Если поступать по рутине, то надо тебя и Сергея Николаевича поздравить с новым годом и высказать пожелания... Если же взять во внимание, что недавно тебе писала, и если сказать правду, то пашу по делу. Необходимо дать знать фельдшеру определенно, есть ли место? Если нет сейчас, то когда именно будет? Ему надо решить вопрос о своем существовании, и если у вас нет ничего определенного, то так ему и напишите —он будет, значит, торкаться в другие двери. А еще нет ли места акушерки? Его жена акушерка, и так хорошо обоим быть при деле. Кроме того, здешняя акушерка могла бы уйти и уступить свое место жене фельдшера; тогда 13 р. плюс 10 все же лучше, чем ничего. Это просто ужасно, здешняя акуш[ерка] получает 10 руб. без квартиры!!! Крестьяне постоянно к ней обращаются, и она рачительно исполняет свои обязанности. Нищенское вознаграждение этого трудового люда меня возмущает. Ко мне ходит мальчик Ваня, таких лет, как твой! Замечательно милый мальчик! и штанишки теплые у него прорваны. При оказии присылай мне старье твое и с твоего сына—это будет вызывать восторг здешних бедняков. Я его учу рисовать, и вчера он нарисовал гениально окно. Целую тебя. Твоя Верочка.
Сегодня одна женщина выпросила у меня 1 1/2 рубля на корову. Я дала, ибо она назанимала у разных людей 18 с половиной, ей надо было 20... Может, за полтора-то мне какой-нибудь грех отпустится. Ты спрашиваешь о Фраме— сегодня я беспокоюсь—его с утра нет. Собака, несколько раз менявшая господина, всегда уже не имеет цены, а Фрам был получен Бал[авинским] даже с другим именем «Атос», должно быть, в честь одного из трех мушкетеров. Но, может быть, еще прибежит Фрам—это так огорчило бы Елиз [авету] Павл [овну], а Зосе1 я недавно написала о Фраме длинное-предлинное письмо! 1 Елизавета Павловна—жена Балавинского; Зося—их дочь. Ну, прощай! И мне замечательно хорошо одной! Вечером хожу смотреть на звезды. ищу созвездия. Моя карта сделана для средних широт, а потому не годится для здешней. Вчера любовалась Поясом Ориона, и каждый раз не хочется итти домой с этого гулянья. В квартире холод: вчера весь день было +8°, я вечером надела шубу, платок и валенки, да и легла в постель и от холоду заснула; тем временем образовалась теплота и 10 вечера было + 17°. На дворе сегодня — 18°. Я буду записывать морозы и ветры, благо Груша умеет отсчитывать их [градусы]. Замечательно хорошо - одной! 1 А ты не ахай и не охай и напишите фельдш[еру]. 1 Однако—какая я была лгунья: мое настроение тогда было ужасное... См. гл. «Настроение» в III т. Собр соч. «После Шлиссельбурга» (Примеч. 10. VI. 1929).
15. Людвигу Яновичу 2. Январь 1905 г. Дорогой друг, дорогой Людвиг! Вот и я всплыла нежданно-негаданно па поверхность, и все время пред отъездом думала, как я напишу вам первое письмо... Не буду задавать вам тысячи и одного вопроса—это излишне, п[отому] ч[то] вы знаете, что все, касающееся вас, живо интересует меня, и я с нетерпением буду ждать известий от вас о том, как вы жили и как переживали эти 8 лет. Ведь для нас, за стенами, всякий уехавший был словно поглощен морской пучиной, ни одна весточка не долетала: тщетно десять раз спрашивали мы, например, где Тр[игони]3, и так до последнего дня и не узнали. После вашего отъезда, в один осенний вечер, когда все были дома, т.-е. в камерах, и сидели при свете ламп над книгами, внезапно Лука1 возвестил громогласно, что есть официальное извещение от вас и Мити 3. Там говорилось, что вы поселены в Нижне-Колымске, получаете по 16 руб. в месяц на жизнь, занимаетесь огородничеством и устроились хорошо. Баз[иль]4 уверяет, что это было через 4 месяца после вашего отъезда, но мне кажется, что это было уже осенью 1897 г... Как все мы были обрадованы этим извещением! а Базиль так постоянно потом громогласил о вашей и Митиной расторопности, что, вот-де, единственные люди, сумевшие устроить извещение... 1 Янович застрелился, но от меня это скрывали, и я писала, не зная о том, что с ним произошло. Сестра Ольга взяла письмо и сохранила его. 2 Поименованные в сносках - -мои товарищи по Шлиссельбургу. 3 Лука—мы звали так Лукашевича 4 Митя—Суровцев. 5 Базиль—Василий Иванов. Затем Баз [иль] хлопотал через посетившего нас генерала Пантелеева, чтоб сказали, где Шеб[алин]1 и Мартынов] 2 и его бумагой известили, что они в Вилюйске, тоже вдвоем, гнездом, как я называю эти коллективные, поселения. О Людмиле3 узнали из письма матери Тр]игони]. Но затем всякий приток вестей прекратился, если не считать кое-каких косвенных наведений и гаданий. Спрашивали мы и о Панкратове4 и тоже ничего не могли узнать. Курьезнее всего вышло в последний раз. Просил Сергей 5 узнать в департаменте] о Тр[игони], и вот каков был ответ: «Это ему не к чему знать, а когда нужно будет—узнает»... Таково было последнее слово.—После вашего увоза стало у нас много тише, и, вообще, с каждым отъездом и с каждым годом становилось все тище и тише, отчасти потому, что все меньше и меньше народу становилось, отчасти оттого, что с каждым годом сильнее сказывается у людей усталость физическая и душевная... и некоторые, по- видимому, идут уже из последних сил. Всего тяжелее положение Фроленко6 , Ник[олая]7 и Попова 8. Незадолго до отъезда моего я была страшно перепугана за первого: без всякой особенной причины, перед ужином, у него было обморочное состояние. Когда он позвал жандармов и сказал, что ему дурно, они, по обыкн[овению], не обратили внимания и не позвали доктора (доктор теперъ там ужасная дрянь9). За ужином он уже еле мог стоять и почти крикнул, что ему скверно... 1 Поименованные в сносках от 1 до 8 - мои товарищи по Шлиссельбургу. 3 Волкенштейн. 4 Иванова. 7 Морозов. 9 Доктор—Самчук Тогда побежали, позвали и целый час его оттирали и приводили в себя. После доктор сказал, что у него сердце плохо работает, и это правда—у него почти постоянный отек ног, а иногда и лицо припухает. А душевное состояние—тяжелей , и он часто говорит, что хотел бы только умереть на свободе пошел бы в лес, сел под какой-нибудь развесистой сосной и умер. Он очень сошелся в последнее время с Ашенбреннером. Они вечно гуляли вдвоем в огороде Фр[оленко], и Аш[енбреннер] читал ему вслух пли разговаривали, как я слыхала из своей мастерской, и увоз Аш[еибрениера] и меня, которую он так любил, как старого товарища, совсем обездолит его. Хорошо еще, что Петр Владимирович]1 чрезвычайно сошелся с ним и полюбил его больше, чем кого-нибудь из теперешних, и ни с «ем так часто не видается, как именно с ним, несмотря на разницу возраста (в 24 года) и на различие взглядов. 1 Карпович, привезенный в Шлиссельбург в 1901 г. Они вечно
препираются и никак не могут убедить друг друга в споре о психическом и
экономическом факторе. Фр[оленко] все насчет того, что стоит понять людям
что-либо и осуществление не замедлит: поэтому—учить, развивать, толковать, и
тогда «все образуется», и па эту тему пря у них не прерывается. А Петр
Владимирович —славный, симпатичный и любит людей простых. Познакомившись по
слухам с личностью Мити, он полюбил его всей душой,—даже удивительно, как он
понял и умственно дополнил образ Мити, и относится к нему с трогательной
нежностью. Вообще, Петр Владимирович принес нам много радости и внес струю
свежего воздуха в нашу затхлую тюремную атмосферу, и как подумаешь, сколько,
быть может, нравственных сил сохранялось бы у нас, если б мы не были так
безнадежно скованы одним и тем же контингентом! Часто я сравнивала появление
его с появлением ребенка, составившего «Счастье ревущего стана» Брет-Гарта.
Он пробудил в нас нежное чувство, которое уже замерло, заставил строже
взглянуть внутрь себя, оживил своими рассказами обо всем, что совершается в
русской жизни, в интимных изгибах ее. Это была словно живая вода, которою
брызнули в лицо усопшего. Хотелось верить!., но уже так душа была
спрессована, что не верилось, боязно было верить, боязно надеяться,—потому
что боязно было—еще разочароваться... И только теперь я могу сказать, что в
его рассказах преувеличения или, вернее, самообмана не было и что жизнь,
действительно, кипит и готова выйти из берегов...—Ник[олай] просил передать
вам свой горячий, дружеский поцелуй: он любит и ценит вас высоко. Он
постоянно пишет целый ряд статей или, лучше сказать, сочинений. В 1901 году
Святополк-Мирский (тогда—шеф жанд[армов]) разрешил ему послать одну из
тетрадей на просмотр какому-нибудь компетентному лицу (через депар-[амент]).
Это была его знаменитая (в наш[ем] мирке) теория разложимости элементов,
ныне уж столь многими признаваемая (Крукс уже давно, Оствальд). К несчастью,
тетрадь попала не к стороннику этого взгляда, а к противнику—проф.
Коновалову, который и прислал ему свою отповедь, где, воздавая должное
пытливости ума и начитанности автора и признавая некоторые соображения его
(о кристаллизационной воде) «в высшей степени любопытными», все же
указывает, что со времен Лавуазье неразложимость элементов составляет
краеугольный камень современной химии и, дескать, искать другого;—одна
метафизика. Этот ответ был получен в 1902 году, а с тех пор весь ученый мир
был потрясен известием о разложении радия на гелий, и это открытие произвело
и у пас переполох. Николай, Гер [ман] Александрович] , Лука, я, отчасти Нов[орусский],
но особенно, конечно, первый, зашевелились, началось чтение, переводы,
дебаты, на всех двориках и огородах склонялось слово «радий», и Ник[олай] в
полном восторге! Сейчас же написал статью, доказывает, что он предсказывал
именно гелий, как одно из 3-х основных веществ, из которых путем долгой
эволюции возникли все существующие тела, как простые, так и сложные
(2-е—водород, а 3-е он обозначает пока буквой z)...
А когда узнали, что М-me Складовская-Кюри получила
75 тыс. фр. в награду за свое открытие радия, то, по уверению Ник[олая],
один господин (вы, конечно, догадаетесь, кто) потребовал, чтобы и ему
объяснили, в чем дело и за что денежки заплачены? Но это, верно, Николаева
шутка: ведь он любит подшутить над своими добрыми знакомыми. Только Лука[шевич],
как настоящий ученый и притом 40 лет, когда новые идеи, по уверению одного
ученого немца, уже туго принимаются, стоит спокойный и ждет дальнейших
подтверждений... После Коновалов нашлись читатели и почитатели у Ник[олая],
и среди своих он вошел в моду и славу. Про одного только Сер[гея] пущен
слух, что, взяв тетрадку, он положил ее в свой склад книг, и когда Ник[олай]
утащил ее, то он и не заметил; но и это, верно, выдумка, чтоб развеселить
публику... Еще Ник[олай] написал «Основы физико-математич[еского] анализа»,
но это уж так мудрено, что я, лично, там даже и слов не понимаю, а Г[ерман]
Ал[-дрович], который уверяет, что христианские чувства заставляют его
абонироваться на все сочин[ения] Ник[олая], тоже говорит, что хотя и
понимает, но не постигает... А с Лукой у этого автора вечная дружеская
полемика, над которой я не раз улыбнулась, когда перед отъездом
полюбопытствовала заглянуть в XXII т. сочи[нений] Мор[озова]. Здоровье Ник[олая]
все то же: худ страшно, но лицо все такое же доброе и запавшие глаза смотрят
ласково. Никакое питание (а оно неважное, ибо в нем мало белков, жиров и
сахару) нейдет ему впрок, а теперешний доктор не из внимательных. Как-то,
года два назад, по одному случаю Ник[олай] написал мне в записке, что у него
уже остается мало сил и что он спешит поскорее записать все свои идеи. Он
верит с трогательным упованием в свою научную миссию и только и думает, как
бы его сочинения увидали свет. Работает над ними он с изумительной
настойчивостью и систематичностью. Есть что-то почтенное и вместе
трогательное в этой судьбе одинокого узника, вечно парящего в сфере
отвлеченной мысли, в этой безрадостной жизни фанатически отдающего себя
служению науке и через нее человечеству., в этом неустанном стремлении к
истине, которая, быть может, никогда не выйдет за пределы 4 стен... Что
касается до 3-го заточника, Мих[аила] Родионовича], то вот этой осенью минет
уже 25 лет, как он заключен... и порой он ходит такой мрачный, такой
молчаливый, что просто сердце болит на него смотреть... Зато, если кто
цветет, так Лука, он жизнерадостен, несмотря на все... Он много
работает—пишет теперь по психологии, употребляя для этого утро: встает в 5
утра и до 8 обязательно пишет, а в зимнее время, когда утром темно,
переносит занятия на вечер. Мы с ним остались в прекраснейших
отношениях—лучших даже, чем прежде, и он утверждает (sic),
что именно я виновница его бодрости... за последние годы в особенности он,
кажется, стал ценить мою личность... (судя по его письмам) и до конца
оказывал мне поддержку в моих занятиях, как, впрочем, он великодушно делал
всегда и для всех. В другой раз я еще расскажу вам, дорогой Людвиг, о нем. А
теперь надо еще передать не только от него, но и от Мих[аила] Васильевича] 1
вам горячий привет: они хранят о вас нежное воспоминание и отсутствующего,
быть может, любят даже с большей горячностью, чем тогда, когда вы были с
нами. В разлуке, ведь» чувство обостряется. За эти 8 лет Мих[аил]
Васильевич] все время прогрессировал и во всех отношениях ушел вперед
сравнительно с тем, что было при вас. Интересно и не так часто видишь в
тюрьме, чтоб люди так росли, так плодотворно утилизировали свое время, как
утилизировал он. Совершенно незнакомый раньше с естественными] науками, он
теперь имеет сведения по химии, зоологии, ботанике, геологии, биологии, и,
что всего важнее, все старается изучить на практике и проверить личным
опытом. Несколько лет назад он специализировался на составлении гербариев и
делал их превосходно, а последние 2 года занимается, как я смеясь
говорила,—скотоводством. . а именно, построил стеклянный домик с одиночными
камерами и сажает туда разных жуков, бабочек и прочих насекомых, кормит их и
получает все стадии развития... Собирает со всей территории нашей всякий
энтомологич[еский| материал, определяет его, сортирует, наблюдает, все тащат
ему, кто яйца насекомых, кто кокон, а зимой он из этого материала
приготовляет прекрасные препараты, заключая в маленькую коробочку под
стеклом отдельное насекомое и весь метаморфоз его. Вместе с тем собирается
делать записи энтомологических] наблюдений наподобие тех, которые прославили
Фабра. Книгу последнего мы читали, и она так прекрасно написана и так богата
биологическими данными, что положительно увлекает читателя. Вы удивились бы,
дорогой Людвиг, как хорошо стал теперь писать М[ихаил] Васильевич]. Прежде,
вы помните, было многословно, тягуче, а теперь богато содержанием, и язык
простой и сильный. Он написал несколько статей по статистике в последние два
года, и на мой взгляд в них очень много ценного. Вообще его взгляды за этот
период времени очень выработались, а главное, он самостоятельно думает и
много работает, даже удивительно много. Его энергию и трудоспособность
чрезвычайно приятно видеть, и доселе они не оскудевают нисколько. В другой
раз я напишу вам еще разные подробности: я знаю, что вы тоже всегда
радуетесь успехам и активности других, и вам, наверное, будет приятно узнать
всякие детали, как мы эти годы жили, чем занимались, чем волновались и т. д.
Моя эпопея грозит быть очень длинной, и, быть может, лучше в другой раз
послать продолжение ее, а теперь сказать несколько слов не о прошедшем, а о
настоящем. Вы, конечно, и удивитесь и порадуетесь, что старик Аш[енбреннер],
сначала назначенный, как и Баз[иль], и Ташкент, отправлен по случаю холеры в
последнем к родным, и Смоленск, где у него есть брат, племянники и сестра,
ми что он обеспечен и морально и материально. Баз[иль] же, не убоявшись
холеры, не захотел ехать в Архангельскую] губ., а хлопотал, чтоб его на
собственный счет отправили все-таки в Ташк[ент]... и добился. А я, как,
может быть, вы уже знаете, остаюсь в Европейской] России и буду жить в
Архангельской] губ. Временно меня поселяют в Нёноксе— это посад
Архангельского уезда, куда вы и можете адресовать письма мне. Продолжится ли
это временное пребывание столько же, сколько временные правила об охране, не
знаю, но рада и временности, ибо сначала было велено отправить в самые
отдаленные места этой необъятной губ[ернии], и для меня это было бы весьма
худо... Теперь же со мной будет сначала сестра Ольга, а потом кто-нибудь из
других родственниц, чтоб немножко пообогреть меня и облегчить жизнь, от
которой я уже так отвыкла... Много, почти необъятно много надо было
рассказать, но тогда выйдет целый томик, и страшит меня громадное
расстояние, разделяющее нас, и обливает холодной водой мысль, когда-то
дойдет письмо и когда-то узнаю, что дошло? и если не дойдет, То как же тогда
быть? повторять опять все снова?.. Видела я, дорогой Людвиг, вашу карточку и
карточки всех других общих наших товарищей, кроме Мити, но что меня
огорчило, так ото известие, что вы больны. Напишите, дорогой, чем вы
хвораете и в каком состоянии вообще ваше здоровье? Вы всегда были так худы,
так хрупки, что я очень боюсь, не разрушили ли суровые условия ваших физич[еских]
сил? Пишите, пожалуйста, обо всем и не упускайте и мелочей: в них зачастую
скрывается больше смысла, чем думает пишущий, и они помогают рельефному
восстановлению в уме читателя условий и обстановки, среди кот[орой] человек
живет.—В «Науч[ном] Обоз[рении]»нам случилось прочесть статью на интересную
для нас тему: «Производительность Польши», она очень заинтриговала всех. А
затем, вы помните, вы когда-то читали мне 12 лекций? Ведь я смотрю на это,
как на свою собственность... Согласны ли вы с этим 1? Обнимаю нас, дорогой Людвиг. Будьте здоровы и напишите... Передайте тем друзьям, с кот[орыми] состоите в переписке, мой привет. Желаю вам всего хорошего. Ваша В. Ф. Как жаль было мне уничтожать при отъезде вашу записку ко мне по поводу 17 сент. Я все время хранила ее, как ваши последние ласковые слова.
16 А. А. Спандони. Ненокса, Арх. уезда, 23 января 1905 г. Дорогой Афанасий Афанасьевич. Вчера вечером я получила дна письма, адресованные сестре, а за несколько дней раньше Аш. писал, что вы ищете меня... Да! Молодое письмо прислали вы!.. В Шлиссельбурге я все время думала, что вы уже ушли из жизни... Ведь вы уже при первой встрече казались таким болезненным, а на суде были и того хуже, и я уже не думала никогда встретиться с вами. И вот и вы, и я остались в живых, сверх чаяния, а я даже выплыла «со дна», и как раз тогда, когда моя жизнь и моя душа были мной поставлены на карту, на последнюю карту, как последняя ставка, потому что в 1902 г. я думала умереть. Вы так искренно радуетесь моему выходу, так сердечно-тепло пишете мне. Я никак не ожидала — ведь вы казались мне совсем не экспансивным... поэтому-то я и называю ваши письма молодыми, полагаю, что вы вместо того, чтобы стареть, просто помолодели! Очень хотела бы услышать или прочитать, что с вами было после суда? Но, вероятно, писать об этом — слишком сложно и было бы вам столь же тягостно, как и мне описывать свое «на дне», а на личное свидание еще долго рассчитывать нельзя, и не столько из-за внешних препятствий, сколько из-за того, что всякие встречи, всякие разговоры — мне не по силам: я страшно отвыкла от жизни, от сношений с людьми, и подобно другим шлис[сельбурж]цам, быть может, лишь в большей степени,—переживаю большую теперь ломку, чтоб приспособиться к новой обстановке, к новым впечатлениям, и пока свобода моя похожа на деревянное яблоко, лишь снаружи искусно подделанное под настоящее: мои зубы впились в него, но чувствуют нечто совсем непохожее на фрукт. Условия жизни здесь слишком, суровы: страшные ветры, холод; особенно ветер—это что-то ужасное! Квартира то холодная, то слишком жаркая. На полу и на столе постоянно разница градусов в 8; я три раза уже простужалась, и теперь еще есть следы инфлуэнцы. Из 60 дней, которые я здесь, 20 была нездорова и дней 30 не выходила, потому что холодно или ветер. Этот посад имеет до 2 тыс. жителей, лежит в 73 верстах от Архангельска. При мне стоят два стражника, специально меня стерегущие и доносящие. Смешно было читать о фотографии. Фотографии нет, да я и не имела ни малейшего желания сниматься. Публика (родные и чужие) находят, что я моложе своих лет, а выгляжу я, конечно, лучше и красивее, чем в те дни, когда вы меня видели в последний раз. Но в «Историческом Вест[нике]», в биографии Шеллера Анат. Фаресов поместил этого писателя чуть ли не на одре смерти и в таком жалком, унизительном для человеческой природы виде, что я почувствовала глубокое отвращение к изображению людей старых, и мне не хочется глумиться ни над другими, ни над собой, и я подумала тогда же, что не буду сниматься—поэтому у меня и теперь нет желания делать это, да мне никогда не нравились мои карточки. Телеграфа здесь нет, но телеграммы получать можно, и вашу из Одессы с тем текстом, что вы пишете, я своевременно получила, только не знала, куда отвечать? Благодарю товарищей за память и привет; о вас, конечно, и говорить нечего — обнимаю крепко и целую. Хотела бы знать, жива ли Софья Григорьевна 1? 1Рубинштейн. Верно, уж нет ее! Всем общим знакомым, разумеется, прошу передать, что всех помню и всех люблю, с кем рассталась в добрых отношениях.—Почта ходит сюда два раза в неделю. Я получаю много писем от родных и старых друзей—так много, что сил у меня не хватает поддерживать частые и регулярные сношения: нервы у меня расстроены. В конце заключения были уж—ничего, а с отъездом из Шлиссельбурга перевернулись вверх дном, и я никак не могу найти себе колею. У меня постоянно живут родные кто-нибудь, но я им, полушутя, говорю не очень приятную истину, что одной—лучше, и в самом деле, я так привыкла к одиночеству, что теперь без него не могу обойтись. Я привыкла зимой не менее 4 часов быть на воздухе—здесь это невозможно; привыкла работать в мастерской—теперь ее нет, ибо мое пребывание здесь названо «временным», и меня должны или могут сослать в отдаленнейшие места этой губернии; поэтому я не завожу верстака—и так придется бросить всю обстановку, так как я занимаю маленький домик, особнячок, и пришлось завести немного мебели и ужасно много ухватов, корчаг и каких-то других пакостей, без которых якобы нельзя жить У меня есть белая рабыня, которая стряпает и которою я повелеваю за 6 р. в месяц.—Фрол[енко] жив, но плох. За 2 недели до отъезда моего с ним был обморок—сердце у него плохо работает. Он—-прелестнейший человек в мире и герой. Вера Фигнер. Я не рассчитала и много написала о себе, отвечая на ваши запросы, а для товарищей-то осталось мало места. Все письма адресуйте прямо мне и пока не пропадали. Письмо наполнено ламентациями на климат, нездоровье и нервы—вышло как-будто кисловатое, но «ta l as voulu, Georges Dandin», вы спрашивали. От Анны Пав[ловны] Корба имела письмо здесь. 17. Людмиле Волкенштейн. 1905. 26/1. Дорогая Людмила! Твое письмо пришло ко мне в Нёноксу 1-го января, и я была чрезвычайно рада такому совпадению, как-будто это был умышленный подарок от тебя» Несколько дней спустя была получена и твоя телеграмма, но я ей не так обрадовалась, как письму, ибо ваши депеши меня смущают, что вы стали такие широкие господа— все телеграфируете да телеграфируете—это хоть бы в будущем обществе так было! Я была очень тронута содержанием твоего письма, твоим теплым сочувствием ко мне и ко всему, вернее, ко всем, кто был и есть в Шлиссельбурге. Дорогая моя! ты спрашиваешь о них, как и что? Да, плохо, конечно! Николай все худеет и худеет, но добр и ласков по-прежнему. При тебе еще он занимался химией; позднее, после твоего отъезда, он стал писать, сначала диктовал Базилю, а потом писал и переписывал сам разные сочинения, из которых главное: о строении вещества—толстый том, который года 4 назад был через департамент представлен профессору Коновалову, и тот дал свой отзыв, с похвалой начитанности и пытливости ума автора, при чем некоторые взгляды его находил «любопытными» (о кристаллизационной воде), но с основным взглядом не согласился, так как Коновалов придерживается неразложимости элементов. Затем Николай предпринял новые работы по физико-математическому анализу, о сопротивлении упругих тел, и систематически посвящает 2 часа утром, столько же вечером этим работам. Он все мечтает, что когда-нибудь эти работы увидят свет, и снова послал в департамент 2 тетради, но они лежали там уже 8 месяцев без движения, когда я выехала. Психическое настроение Николая не изменилось существенно: он все ждет, что увезут, и особенно надеется на Мутсу-Хито 1, что он поспособствует этому. 1. Японский микадо Его родные ужасные трусы, и Ольга в Ярославле ничего не могла поделать с ними. Было время, что нервы у него были страшно расстроены и он пил хлораль-гидрат бутылками и очень нервничал от бессонницы, но это было уже давно. Последний год он видался со мной каждое послеобеда и оказал мне неоцененные услуги, ибо, когда мамочка была больна, а потом умерла, и меня в течение целого года, е 1903 года (января 7-го, когда объявили помилование по ее просьбе и разрешили мне вновь переписку с родными), намучили ежемесячными бюллетенями о колебаниях ее здоровья,—он так деликатно обращался со мной, что много облегчил мне этот тяжелый год, когда я беспрестанно впадала в самое мрачное настроение и все хворала разными признаками цынги. А здоровье его—как при тебе; желудок не варит, часто болит горло, простуживается и покашливает, потом проходит—только глаза все более и более впадают.— Фрол 1 у нас совсем плох. Худ, лицо такое грустное и скорбное, часто отек ног. а за 2 недели до отъезда был обморок, от слабости сердца, как мне сказал доктор. А доктор—небрежный, глуповатый малый—его фамилия Самчук, довольно молодой. Смотрителем теперь Пети, на вид тих и скромен, но как далее будет, не знаю. Стеснения последних годов тебе ведь, верно, рассказывал Полив [анов]2, и ты знаешь, какая у нас была история в марте 1902 г.? 1.Фроленко мы звали сокращенно "Фрол" 2. Товарищ по заключению А в эту осень отняли и большой двор, где были парники; в прошлую переделали заборы: сделали в 4 ар. высоты и сплошные в 1-й клетке, 2—3, 4, 5-й и в огородах 7—8; некоторые же огороды разделены забором в 3 ар. сплошного и 1 аршин — решетки, и не дают делать навесов выше 3 ар. сплошного забора и делать платформы выше 1/2 ар. от земли. Таким образом, теперь отделены 5 и 6 огород, потом идет сплошной в 4 ар. между 5 и 4 огор.; а между 4 и 3 опять есть решетка на высоте 3 ар. В результате много тени и затруднение сообщений; между клетками—никакого, между огородами— не везде. А где есть—то нельзя уж говорить, сидя или стоя на платформе под навесом, а надо стать где-нибудь подальше или устроить у забора дощечку, кот[орую] надо снимать, и там моститься навесу, и над решеткой видно только лицо человека, а не по пояс, как было прежде... очень неудобно, и я обыкновенно ходила по дорожке, вдалеке, а они лепились на жердочках, толкая др[уг] друга, и часто валились. О мелких придирках и стеснениях нечего и говорить, а главное, никаких вестей с воли, с 1902 г. Если и дают прошлогодний журнал, то разобранный по страницам и вырвано все мало-мальски современное и общественное, да и покупка книг, хоть и продолжается, но требует громадной настойчивости, и тянут се так, чтобы было не более 2—3 книг в месяц. Приток же книг для переплета почти вовсе прекратился. Уже давно все должности совмещены в одном лице. Яковлев 1 и это хотел уничтожить, но нашел после, что это им же удобнее, и оставил. Ножи, ножницы на ночь отбирают; инструменты в мастерских постоянно проверяются и т. д. без конца. Хотели даже, чтоб ванна была не каждую неделю, но это отстояли... Сергей2 очень хорошо выглядит в последнее время, а главное, не так раздражителен, как был некоторое время (еще до 1902 г.), и перестает спорить, когда оппонент горячится, упрямится,—чего, как знаешь, прежде не бывало. 1 Комендант крепости. Должности: старосты, библиотекаря, променадмейстера и менюмейстера. 2 Иванов. Устал он, и все устали, очень устали! С каждым годом источник сил иссякает... воспоминания потускнели, все наскучило, все одно и то же, изо дня в день, и никакого свежего дуновения, ни одной струйки с намеком, что не все на земле замерло, как замерло там. Новых сажают в старую тюрьму, что они там делают—неизвестно, кто там—тоже не знаем, за что—тоже неизвестно, так и перевариваемся в собственном соку. Мих[аил] Родионович] стал очень мрачен и молчалив. Лопатин, просидев 1 1/2 года безвыходно в св[оей] камере по поводу одного протеста насчет Карп[овича], испортил свои нервы. Новорусский и Лука остаются более или менее неизменны, хотя Мих[аил] Вас[ильевич| несколько постарел, и все время сильно прогрессировал, а Лука жизнерадостен—-хотя бы не для Шлиссельбурга], но толстеет сильно. Ста[родворский] и Ан[тонов] летом приводили всех в отчаянье своими шахматными турнирами, за кот[орые] подвергались от меня страшным гонениям, и выдумали еще, что с каждой сотни партий проигравший ставит приз—коробку монпансье, или 2, или что-нибудь в, роде. Наконец, я возмутилась и демонстративно отказалась принимать участие в съедении этих проигрышей (они делились на всю братию). Николай Петрович 1 ожидает своего выезда, составил широковещательную программу занятий, чтоб производительно затратить остаток срока. 1 Николай Петрович—Стародворский. Я поручила Ан[то-нову] надсматривать и раскатывать его, так как сильно подозреваю, что это university extension останется одним благонамеренным пожеланием. Ан [тонов] с Карловичем] много работают в кузнице, кот[орая] при Тр[игони] была выстроена на большом дворе, а в эту осень ее сломали и еще при мне перенесли в 5 огород, где она будет прислонена к каменной стене и займет пространство поперек всего огорода. Антонов очень похудел и как-то согнулся—все огорчался отсутствием известий от матери, но я с ней списалась, и она жива. Карпович здоров и целый день работает. Он всего более дружит с Фр[оленко], а ранее еще был дружен с Аш[енбрен-нером] и со мной. Я тебе не писала, что с июля в Шл[иссельбург] получила доступ княжна Дондукова-Корсакова, 77 лет, с детства чувствовавшая призвание к облегчению участи заключенных. Долго она добивалась, чтоб ее пустили и в Шлиссельбург], и вот еще при Плеве ее пустили, а после его смерти ей снова пришлось обратиться уже к государю с просьбой допустить туда, и с тех пор она там бывает. Сначала у двери (извне) стоял смотритель и вахмистр и подслушивали и смотрели, не спуская глаз со стеклышка, теперь, уже после меня, ее оставляют наедине. Она очень добрая и умная женщин, глубоко-религиозная, когда-то была близка с Пашковым, но потом, неудовлетворенная, вернулась к официальному] православию и находится в хороших отношениях с митрополитом Пб [Петербургским]. Она мне очень понравилась своей сердечностью и умом, и я ей тоже понравилась, и вот, представь себе,—теперь я пишу тебе в своей Нёноксе, а она сидит рядом, у меня, в др[угой] комнате. Приехала 77-летняя старуха из Петербурга в такую глушь и холод (73 версты на лошадях в 1 день! от Архангельска) и поселилась гостить у меня и все строит планы, как меня отсюда выручить в более благоприятные условия, потому что здешний климат для меня очень труден. Я совсем лишилась способности приспособляться к физич[еским] условиям, постоянно простуживаюсь, и вообще «свобода» дается мне совсем не в легко усвояемой форме. Квартира то +22, то 10; на полу 8-ыо ниже, чем на столе. Снаружи ужасные ветры, так что гуляю мало. С 3 ян [варя] заболела инфлюэнцей и вообще из 60 дней 20 была нездорова. А душевно—самочувствие тоже неважное, хотя, читая газеты,— воспламеняюсь,—так выросла Россия, все так полно жизни, энергии и так бодро бросает вызов судьбе! Ужасно жаль, что мне 52 года, и, пожалуй, что важнее, что тюрьма состарила мою душу. Как хорошо бы жить теперь, имея лет 30 или 40, но без тюрьмы! И сгладятся ли следы заключения, что б стать хорошим работником и сделать что-нибудь в жизни? Я так мучилась этими вопросами последний год, когда ждала срока! Быть «в плену» у жизни не хочу... Куда примоститься, чтоб создавать что-нибудь, и как сбросить ту едкую накипь, которая, слой за слоем, ложилась в течение целых 22 лет! Ведь это же целая вечность эти 22 года! Я была так страшно поражена, испугана судьбой Поливанова], Ян[овича] и Мар[тынова] 1. 1 Калиник Мартынов застрелился в Якутской области. Когда сестра сказала, я упала и билась с криком: Зачем? Зачем!.. Так было больно, так было страшно. Но лучше уж утереть слезы и переменить тему, чтоб не бить по больным местам. Завтра кончу письмо, а то и эту ночь не буду спать, как вчера из-за газет, от которых не могла оторваться, а потом не могла заснуть. 28 января. Я все надеюсь, что наших друзей вывезут из Шл[иссель-бурга], я снеслась с некоторыми из их родственников; от других еще жду ответов, с кот[орыми] они что-то не спешат. Одни родные Попова страстно желают его освобождения, и Надежда Род [ионовна]1 была в янв[аре] в Пб [Петербурге] по этому поводу. Марья Михайловна Дондукова-Корсакова сильно надеется на их освобождение и вливает и мне надежду на это событие. Хоть и поздно уже для возврата к жизни в полном значении этого большого слова, но все же—поз-врат! и за тяжелым кризисом, который придется пережить всякому, так долго заживо погребенному,—быть может, и наступит бодрость и спокойствие. Разумеется, я приложу старание помочь материально тем, кто не имеет средств и кому будет нужно на обзаведение для какого-нибудь занятия в ссылке.—Не буду более растягивать письмо и прощусь пока с тобой. Ты напишешь, останетесь ли вы во Владивостоке, если получишь право двинуться? Пан2 уже в Иркутске; верно, и другим дадут право передвижения или право передвинуться. 1 Одна из сестер Попова. 2 «Пан»—мы так звали сокращенно В. С. Панкратова. На всякий случай вот адрес Аша: Смоленск. Вознесенская гора, дом № 14. Он хорошо устроился, имеет переводы с французского и будут хорошо платить. Пишет, что дали ему авансом 100 руб. и что не нуждается ни в какой помощи (я предлагала). Вас[илий] Григорьевич] в Ташкенте, вот его адрес: г. Ташкент, Старо-Госпитальная улица, против военно-госпитальной церкви. В. Г. Иванову.— Целую тебя, будь здорова. У меня есть карточки всех вас, кроме Шебалина. Пан очень постарел. Дай адрес Три[гони], м[ожет] б[ыть], я соберусь написать ему. Ованес насмешил: прислал несколько №№ «Амурского Края», и там его ужасные стихи «вот этой самой сталью в бок», от кот[орых] Полив [анов] всегда хохотал до слез и до колик. Как живой он у меня перед глазами при этом воспоминании. Твоя Вера. Теперь я довольно здорова, но гуляю все мало, хотя в янв[аре] здесь был умеренный холод, но только теперь ухо после инфлуэнцы перестало гудеть. Неск[олько| дней завела 1 час пилить дрова с моим другом Сашечкой (урожд. Корниловой), которая живет у меня уж месяц. Теперь я «еn trois». Вера Фигнер.
18. А. А. Спандони. 15 февраля 1905 г Дорогой Афанасий Афанасьевич. Я получила ваше письмо сегодня, и хочется сегодня же ответить вам, хотя почта пойдет только в пятницу, а сегодня вторник. Очень обрадовало меня, что Нюта1 скоро будет в Одессе, и вы хорошо сделали, известив меня об этом, чтобы не писать по старому адресу. 1 Корба. Если она приедет и вы увидите ее, передайте мое горячее приветствие ей и что я и впрямь начинаю надеяться, что мы с нею увидимся... Только, ах, Афанасий Афанасьевич, как грустно встречаться стариками, расставшись еще молодыми (относительно)1. Первые мои встречи с родными были чистым страданием от невозможности слить в душе прошлое с настоящим: ведь образ-то дорогих людей хранился в ней именно таким, каким был человек в момент разлуки, и время не искажало черт лица, не изменяло фигуры и всего облика. И вот... видишь не то, не то. После я уже просила тех, с кем должна встретиться, прислать предварительно карточку, чтобы заочно и вперед пережить неприятные чувства отчуждения и привыкнуть к совершившимся переменам... И это действует—уж не поражаешься так... Конечно, надо бы и к себе применить,—«чем кумушек считать—трудиться»... 1 Это о 30-летних-то! Но я успокаиваю себе тем, что у меня повышенная! чувствительность и что во многих отношениях мои чувства болезненны там, где у людей, живших нормальной жизнью, этого нет, и потому им легче даются встречи с изменившейся личностью моей, потому что, ведь, и я постарела, хотя во мне еще много живости и энергии, и все находят, что я выгляжу много моложе своих лет (52!!). А вы меня огорчили: после первых писем я, уверяю вас, вообразила, что вы здоровый и веселый, а из последнего письма вижу, что в вас попрежнему тысяча и одна болезнь и как-будто ваше здоровье даже хуже, чем в былые времена. Неужели вас не оживит юг, теплый климат, ясное небо, море?! Вы не жили бы в городе, а где-нибудь в деревне! Беспокойно в городе да и столица юга далеко не гигиенична—я не желала бы жить в большом городе: нервы не выдержали бы... думаю, и вам нужно бы что-нибудь в роде моей Нёноксы!—не Нёноксы, а так, какой-нибудь деревеньки... только больно уж много тут нищеты всяческой—вот хоть бы сегодня, гуляя, встретила мальчика с кривой ногой, и, невидимому, можно бы посредством ортопедии поставить ногу в правильное положение, чтоб ребенок ходил, как люди ходят, а не знаю, удастся ли наложить лубки или гипсовую повязку здесь (доктор ничего не знает, ничего не делает, только даром жалованье получает, старик и, говорят, психопат) и отправить как-нибудь в Архангельск]. Но уверяют, что там в больнице ужасно небрежны и бедный люд чуть не в шею гонят, а из ссыльных ни одного доктора нет. Был Никонов—прекрасный врач, но уехал, освобожден. Иду дальше... и что же! повел мальчик, почти нищий, сирота, лошадь пить к колодцу, и показалось мне и Александре Ивановне Мороз (рожд. Корнилова, живущая у меня с 31 декабря), что лошадка бодрая, молодая... пьет воду... и вот поворачивается итти назад... внезапно падает... и подняться не может. Оказывается, это с голоду... Нищих здесь столько, что никогда я стольких не видала. Целый день ходят в кухню к белой рабыне, которая подает им хлеба То явится мужичок с ужимками забитого полуидиота с просьбой дать на поправку провалившейся в избе крыши; то слышишь, что человеку с семьей есть нечего и он работает такую работу, что может в день выработать 6 коп. (землекопный труд), и так до бесконечности. Здесь хлеба часто не вызревают, сеют больше ячмень, и мой хозяин, имевший в хороший год до 30 и 40 мешков ячменя (здесь зовут его житом), в этом году получил 3, и какого жита—настоящая шелуха пустая. Овса лошади не знают, а сено в этом году испорчено разливом реки, засыпавшей его песком. Заработков никаких, промыслов нет. Считаются солеварами и есть колодцы с раствором и варницы на артельных началах, но вываривается соль первобытным способом, с громадной тратой топлива п большими накладными расходами на управление, так что очищается пустяк-—в лучшем случае руб. 5 на взрослого мужчину в год. Коров кормят оленьим лишайником, чуть-чуть посыпая горстью муки, и молоко, как говорят, от этого лишайника (пища северного оленя) имеет особый вкус, очень неприятный, так что я еле-еле нашла такое, что можно пить, в доме, где корм лучше. К весне ожидают настоящего бедствия—от голодухи людей и животных. Хорошую же я картину нарисовала, предлагая вам из города ехать на лоно природы... Ну, не везде же такое убожество. Вот в Шенкурском уезде, по рассказам, население зажиточное... Я все надеюсь, что уеду туда, и как раз теперь в Петербурге куется моя судьба. Ну, довольно, Афанасий Афанасьевич! До следующего раза! Теперь я довольно здорова: час в день пилю с Александрой Ивановной дрова и занимаюсь переводом с английского—хочу жить своим трудом. Дружески обнимаю вас и благодарю за сердечное отношение. Вера Фигнер. А вы занимаетесь чем-нибудь? Вы живете в меблированных комнатах—значит, не с родными? И кто у вас есть из родных и какие они люди? Какое их амплуа в жизни?? Всем товарищам поклон и рукопожатие. Одна моя знакомая пришла узнать: нет ли и Одессе дешевого издания хороших картин к жизни Иисуса, и, если по справкам окажется, что есть, то сообщите, пожалуйста, название и адрес книжного магазина, число картин, цену и каково, по вашему мнению, качество этих картин? Р.S. и NВ. Пожалуйста, не подумайте, что я аккуратная корреспондентка. О нет, вас может постигнуть жестокое разочарование. Вас[илию] Григорьевичу]1 я написала, и в ответ была самая восторженная телеграмма, какой, наверное, еще и не бывало со времени изобретения Морза. Начиналась она так: тысячу раз дорогая Вера Николаевна и т. д. 1 Шлиссельбуржец Иванов. Будьте здоровы. А я до сего дня думала, что ваше имя «Михаил Иванович»—настоящее, и мне оно больше нравится, чем варварский Афанасий.
19. Сестре Евгении. 25 февраля 905 г. Нёнокса. Дорогая моя Женя! Обещала писать каждую почту и пишу. Пишу, сидя на квартире у Сашечки, куда мы удаляемся для «ученых» занятий, как выражается Мар[ия] М[ихайловна], а попросту для переводов. Переведя 2 страницы текста и видя, что Сашечка начинает письменно заикаться, останавливаясь при писании на полуслове,—я, по верному определению моему, начинаю водить ее на корде—прохаживайся с ней под ручку по комнате, а всего чаще заставляю делать гимнастику, как отец нас заставлял. Если бы ты видела, как мы стоим друг против друга и совершаем самые разнообразные, дикие и невозможные движения, ты громко расхохоталась бы. Сашечка смотрит на меня во все глаза и, точно под влиянием гипнотизера, подражает моим телодвижениям: мы то делаем друг другу низкие поклоны, то пожимаем плечами, как бы от удивленья, то действуем, как ветряные мельницы, совершая круговращение руками, как крыльями... то; наконец, «помахиваем хвостами» наших юбок... Я и сама иногда почти истерически смеюсь, глядя на Сашечку, а она, в свою очередь, осмеивает меня. Сегодня у нас не очень хорошо шел перевод—перевели 3 страницы текста in octavo; а переводим с 2-х концов: поутру со свежими силами беремся за изложение гегелевской метафизики в начале книги, а вечером сидим на легком —описании деятельности Лассаля, Либкнехта и пр. Листа три уже переведено и Сашечка говорит, что ей приятно посидеть за этими занятиями, давно ею заброшенными, но, кажется, они ее несколько утомляют, а я, известная горячая лошадь, способна тащить до бездыхания. Я уверена, что бессонница ежедневная в эти три недели очень сильно зависит от этого переводческого жара, но зато день так заполнен, как мешок мукою, и я не могу теперь пожаловаться на нервы, только утром постоянно встаю с головной болью и кислой. Погода стоит хорошая, ясная, и сегодня, напр., мы вышли с Сашечкой в поле версты за 2 1/2— 3 и там так было хорошо! На небе были, чуть ли не в первый раз здесь, кучевые облака, и солнце заливало все снеговое поле, и оттенки красок на небе были самые нежные. Я говорила Сашечке: как хорошо было бы быть свободной и итти, все итти вперед и вперед... дойти верст за десять до какой-нибудь деревни, отдохнуть и опять итти... Она говорит: «ну, много бы ты прошла!» А я: «ну, нет! в Шл[иссельбурге] я иногда, по вычислениям, делала верст 10 в день, а всего прошла там столько, что почти обошла землю по | экватору, а Морозов так дошел уже почти до луны»... А потом, посмотрев на небо и на громадный горизонт, говорю; «а я, кажется, теперь вхожу во вкус свободы—она мне начинает нравиться!!» Когда я буду в Шенкурске, Сашечка обещает мне помогать собирать растения и сушить их для Академии Наук и хочет купить «Ботан[ические] беседы» Ауэрсвальда, по моему совету, чтоб не работать механически. Так-то, друг мой! Поправляйся-ка скорее от своих операций. Весна близится—скоро равноденствие... невольно вспоминаю эти первые теплые, полные солнца дни в последний год в Шлиссельбурге. Теперь не будет уж так ужасно тяжело, как было после известий о мамочке... на свободе уж не отдаешься так чувствам горести, особенно, когда живешь вместе с кем-нибудь из людей близких. Обнимаю тебя крепко, моя дорогая. Кстати, уж если я пишу тебе, то скажи Пете, когда увидишь его, что если меня переведут в Шенкурск, то пусть не думает, что нужны будут деньги на это— я забыла в последнем письме упомянуть об этом: из осенней присылки у меня сохранился остаток, достаточный для путешествия. Целую тебя, и Борю1, и всех наших—сестер и братьев, и Настю, и детей. Твоя Верочка. Я думаю написать Мих[аилу] Петровичу 2—попросить выслать мне [астрономический] календарь Нижегородского астрономического общества, в котором, говорят, есть звездное небо на каждый месяц. 1 Старший сын сестры 2 Сажин.
20. Александре Ивановне Мороз. 18 марта 905 г. Нёнокса. Дорогая Сашечка! Вчера получила письмо твое с припиской Сер[гея] Александровича]1 и посылку, как раз там был клиент последнего него подвода привезла вес в исправности; благодарности и восторги будут после, а теперь вот что: прочитав твое письмо о связях, у меня явилась мысль, которую я сейчас же решила сообщить тебе, в надежде, что ты ее подхватишь и используешь, если сил твоих хватит. 1 Балавинского. Нельзя ли, в самом деле, утилизировать эти связи для постановки дела об освобождении моих товарищей? Конечно, все связано одним общим узлом, и это дело есть частность другого, более обширного... но все же мне кажется, что товарищи мои совсем забыты в общем движении. Понятно, будет в России свободнее жить всем, будут и они освобождены, но все же, почему нет, в частности, агитации в пользу применения к ним уже наличие существующего манифеста? Если есть с кем поговорить об этом, поговори. Анна Павл[овна] Философова1 прислала мне с Мар[ией] Мих[айловной]2 образок со словами, что ею двигает теперь вера. 1 Известная общественная деятельница. 2 Дондукова-Корсакова. Пускай! вера, ведь, не отняла же у нее доброго сердца, которое она несомненно имеет; она, конечно, не убила в ней и стремления облегчать других! Что, если бы ты съездила к ней в Пб [Петербург] и дала ей мысль в наше богатое петициями время подать одну лишнюю о людях, которые томятся от 18— 25 лет в стенах крепости? Кому, как не женщинам, заговорить об этом? Ведь им более знакомы и понятны страдания матерей и сестер этих узников. Подписи можно бы собрать в Москве и Пб [Петербурге] и адресовать в ком[итет] министров или подать Булыгину. Филос[офова] человек опытный в делах общественных, и если захочет,—у нее выйдет. Тут и Мар[ия] Мих[айловна] могла бы быть, и митрополит, который мог бы и быть передатчиком петиции. Ты не смущайся, что такое дело отняло бы у меня твое присутствие. Эта цель так близка и дорога мне, что служение ей совсем темнит мои личные дела в моих глазах, и я даже не упоминала бы об этом, если бы не знала твою любовь ко мне и твое беспокойство о моем житье-бытье. Эти два месяца сослужили свою службу и отвлекли меня от грустных воспоминаний и неудержимой склонности печалиться и плакать. Я чувствую себя теперь хорошо, если б не бессонница, то все было бы вполне благополучно. Поэтому забудь па время о своей Верочке; забудь также и о себе, потому что здешняя тишина, ведь, тебе нужна и полезна. Уж потрудись для людей, у которых нет ничего. А я думаю, что ты могла бы много сделать, возродив свой старинный активный альтруизм! Путь продержится еще долго, и ты могла бы посвятить 1 месяц этому общественному делу, а к пасхе приехать на отдых. У меня—тишина. Я работаю, и очень недурно. С Грушей мы—друзья. Я занимаюсь с пой, гуляю и пилю. Если бы я соскучилась—напишу Клад[ищеву]1, чтоб навестил; он, конечно, явится. Итак, все превосходно. Если ты, по обстоятельствам дела, найдешь мою мысль стоящей выполнения и решишься взяться, то напиши тотчас же, чтоб я могла не посылать подводу. По, даже и это неважно, ибо заплатила бы впустую, и больше ничего. Не останавливаться же из-за такого пустяка. Квартиру твою, я думаю, не держать более (срок 24), ибо теперь будет мокрота и грязь и трудно будет ходить. Целую тебя, моя дорогая. Я здорова (кроме скверного сна) и твои заветы выполняю... Тебя, верно, тоже японцы подкупили, что ты покупаешь «вестфальскую» ветчину, а я русскую считаю отличной. Твои вафли и компот будут ждать тебя; что же касается до монпансье, кот[орое] ты так полюбила покупать, то в др[угой] раз имей в виду, что я привыкла к монпансье Бормана: «смесь с н а ч и н к о й», которая стоит столько же, но мне нравится гораздо больше. Еще раз целую. Всем твоим привет. Тетя послала мне апельсины и виноград. Понравились ли они тебе? т.-е. тетя и Ната2? Ох, и насмешила же ты «огурцами из Москвы» 8!!! 1 Кладищев—богатый помещик Ярославской губ., администратвно-ссыльный в г. Архангельске. 2 Куприяновы. 3 Александра Ивановна прислала мне маленький боченок соленых огурцов. В северных широтах Архангельска огурцы не растут
21. А. А. Спандони. 23 марта 1905 г. Дорогой Афанасий Афанасьевич! Все, что вы сообщаете мне о себе, в высшей степени скверно, и это заставляет меня даже и на этот раз быть аккуратной (более или менее). Здоровья нет! Денег нет! прозябанье на 30 руб. в месяц, в Одессе, где жизнь так дорога, и притом в меблированных комнатах... Родни хуже, чем нет! Недостает только, чтобы вы женились—и жена оказалась ведьмой! Все это не нравится мне, и надо бы вам как-нибудь вылезать хоть из ямы безденежья, потому что здоровье на дешевом хлебе никак не может восстановиться. Если будет возможность, пейте весной и летом кумыс или, что дешевле и можно приготовлять дома,—кефир и купайтесь в море. Я теперь чувствую себя гораздо лучше и физически, и морально, но все еще страдаю бессонницей и от нее головной болью. Зная, как прекрасно физический труд укрепляет организм и в особенности нервы, я посоветовала бы вам ходить работать на верстаке, хоть 1 часик ежедневно. Я поручу Анне Павловне1 позаботиться, чтобы вы были здоровы—это чисто женское деле?—мужчины никогда не способны даже на это! (каково!). 1 Корба. Что вы чувствуете себя лучше на улице и на людях—охотно верю. Всякий неврастеник, всякий переутомленный только и поддерживает себя разными возбуждениями, но к чему это ведет? Лишь к еще большему расстройству. Если, что возможно, я очутюсь в Казанской губернии, в именьи родных, как только мои нервы придут в равновесие, я выпишу вас, чтобы тренировать а la Kneipp: солнцем, воздухом и водой. Буду кормить яйцами и битыми сливками, а после обеда заставлять спать. Родные хлопочут, чтобы меня—туда, а о Шенкурске еще ни слуху, ни духу, и месяца 2 верно протекут еще до моего выезда куда бы то ни было. Интересных знакомств здесь у меня нет, но я не скучаю да и не одинока -у меня всегда кто-нибудь живет из близких. В противоположность вам—мои семейные отношения идеальны: мои родные окружили и окружают меня всевозможными заботами и лаской. Материально я тоже вполне самостоятельна и могу уделять па разные мелкие нужды окружающим. Ну, до свидания. Salut et fraternite. Жму вашу руку. Вера.
22. Сестре Евгении. 25 марта 1905 т. Ненокса. Дорогая сестра Женя! Я думала, было, писать тебе еженедельно, пока ты больна, но замоталась немножко и пропустила массу почт. Последний раз я писала тебе и Ли-деньке, в одном письме, кажется, или же Лид[ии] Куп[рияновой] и вам одновременно, после отъезда тети, и описывала Лиде как мы тут проводили дни. С тех пор живу более или менее отшельницей, но ничуть не кисну от этого, а порядочно работаю над переводом, гуляю и с Грушей пилю дрова. Неожиданно получила из Нижнего с прошлой почтой астрономич[еский] календарь и, конечно, весьма благодарна за него. Мне что-то уж неприятно даже, что со всеми я переписываюсь, а с Мих[аилом] Петровичем]—нет, и собираюсь написать ему, боюсь только, что это будет, когда ты уже прилетишь туда. А ко мне, ведь, тоже ты прилетишь когда-нибудь, если я тут останусь долго: теперь я уж далеко не та, что была при вашем посещении. Мало-по-малу волны от перемещения из Шлиссельбурга] в жизнь укладываются, частью улеглись, и в голове уже бодыдз порядка, чем было вначале, когда мне стыдно было признаться вам, что у меня там очень и очень не в порядке. Мой пессимизм мало-помалу уступает место более светлому настроению: жизнь оборачивается ко мне хорошей стороной, и уж мне не кажется, что судьба моя будет та же, что Поливанова, Мар[тынова] и дорогого Яновича. И я думаю, что хорошо, что я могу прожить еще лет 25! Лишь бы не быть калекой в конце. Разумеется, многое множество причин способствует этому: и общее настроение русского общества, надежды всей мыслящей России, трепетное ожидание всеобщего коренного улучщения общественных форм и отношений... а затем и та атмосфера заботливости и любви, которую вы дали первые, но которую поддерживают и знакомые, и незнакомые люди, товарищи и друзья. Даже и то, что я экономически достаточно обеспечена, облегчает мою жизнь в такой глуши, как эта. Я так рада, что могу не только сама жить, но быть в деревне,—хотя бы грошевой сама по себе,—но для деревни все же благотворительницей, потому что здесь такая нищета, что живут изо дня в день, нуждаясь в копейках. Тут бывают очень смешные эпизоды, из которых я тебе опишу несколько. Здесь насаждается кустарный промысел— деланье корзин из сосновых дранок1. 1 Насаждался мной с содействием Александры Ивановны. Желая ознакомиться с производством и чтобы не ходить в избу, я позвала мастера на свою квартиру, где устроила пустоту в большой комнате, чтоб можно было развернуться. Груша приготовила постный обед с пирогами, киселем и прочее, чай. Я выказала гениальные способности, с усердием проработала от половины 12 до 4 (за что поплатилась сильнейшей головной болью), мастера напоили, потом и накормили, и я вручила ему полтинник. Эта сумма так его поразила и восхитила, что старикашка с синими губами и беззубый схватил меня в свои объятья и чуть-чуть не расцеловал—я избежала этого только потому, что много ниже его ростом. Я хохотала от всей души от этого медвежьего объятия... и как велика, значит, нужда и радость от денег, что 50 коп. вызывают такой пламенный восторг. Затем, тут есть у меня маленький любимец, мальчик Ваня 5 лет, сирота—премиленький! Его мать, Наталья, молодая ядреная бабенка, но, как мне говорили и как я сама уверилась, ленива и совсем без инициативы. Я купила ей кожу и подошву на башмаки с тем, чтобы она сшила себе их под руководством местного доморощенного сапожника, и сказала, что если она таким образом докажет свою способность и, главное, желание трудиться, то дам матерьял и для башмаков Вани, чтоб и их она сама сшила. Получив в лавке кожу, Наталья прижала ее обеими руками к груди с таким жаром, что совсем развеселила меня, и потом, не выпуская ее, в такой позе шла по «среднему проспекту» и так далее. Однако, 2 недели не собралась к сапожнику, а я нарочно перестала, наконец, понуждать ее. Теперь, однако, слышу, что ходит и шьет. Быть может, баба научится и будет всегда иметь заработок и кусок хлеба, ибо заказов много и лавка принимает тоже готовые башмаки, давая свой товар. Так я, но имея дел великих, занимаюсь малыми, и счастлива, что все же не плюю в потолок. Сейчас получила от Лиденьки письмо, что сегодня, 23-го,—о радость!—ты выходишь благополучно из больницы! Ура, урра! Я пошлю это письмо уж прямо в Нижний, моя милочка Женюшечка, умница, что все хорошо сошло. Наташа из Москвы мне писала, что все идет хорошо, поэтому я терпеливо сносила то, что сестра Лидия не очень-то баловала меня известиями о тебе. А что Боря1? Подружись же с другом Александра] Ив[ановича]а2, я уверена, что это будет для тебя ценное знакомство. Поцелуй Соню3 и скажи, что Анна Павловна4 освобождена от Сибири и теперь в Одессе. Тебя целую много раз и Мишеля, твоего старика, тоже. Благодарю его за календарь. Ну, прощай или до свиданья. Я здорова, только при всяком волнении или от разговоров с кем-нибудь страдаю бессонницей, а потом .головной больно. Принимаю железо, п. ч. в ушах невыносимый звон. 1 Сын Евгении. 2 Иванчин-Писарев. А о каком друге идет речь—не помню 3 Борейшо. 4 Корба. Твоя Верочка. Когда увидимся, то я буду в «лунном свете»—в платье, подаренном вами, моими дорогими. Ах, дорогая Женя! Открой в своей квартире платную библиотеку (10 к. в месяц) для бедняков! Будет тебе дело, а я буду вам помогать в покупке книг. Надо теперь работать всеми силами для просвещения темных голов. Время такое, что не ждет. Сделай это, моя дорогая. Комната у вас есть, книги есть, хлопот немного. Добрые дела дают такую силу душе человека, и, чем больше делается, тем лучше становится в ней. Открой, открой! Мы возьмем у Александра] Ив[ановича] «Русское Богатство» за все годы... всей семьей будем собирать книжное богатство. Мысль теперь копошится всюду, надо давать ей необходимую пищу, и просто стыдно держать много книг без общественного употребления. Открой, открой! Просите разрешения! Каждая просветленная голова—залог будущего России. Открой!1 Местные новости: у «крестной» Груши пала лошадь. У нашей молочницы—пала лошадь. Идет слух, что доктора переводят в Шенкурск, а здесь будет только фельдшер а la bonne heure! Его переводят, я думаю, чтоб мы не расставались, или, чтоб я запросилась в другое место, а не в Шенкурск! Но все попрежнему говорят, что там сухо и хорошо. Недавно проехал туда один, переводимый с дальнего севера. Нервы у пего очень расстроены, ему 27 лет, а я сочла за 35-летнего! Зато 2 другие, переводимые в Холмогоры,—прелесть!—молоды, бодры, полны сил и свежего чувства. Просто сердце радуется, глядя на таких. И вот мораль—после ухода их думаю: ну, уж и не хотела бы я по» ходить на первого и производить подобное же тяжелое впечатление... Ну, думаю, удружу ближним—постараюсь являться бодрой и веселой, чтоб душа радовалась у них! Прощаясь, молодой, самый молодой2, сказал: «Мгновенье живем, но хорошо живем!» Это было так мило, так естественно сказано! Молодец! чел[овеку] всего 24 года. Эти двое меня пленили, и мне жаль, что встреча мимолетна. Не зная имен, хочу писать, фамилию помню... Какая могучая сила— симпатия, глупая, бессознательная симпатия, которую даешь не за ум, потому что, ведь, его и рассмотреть не успеешь, не за поступки, ибо их еще не видишь, а так, низа что— нравится, да и только... Что-то чувствуешь за словами, жестами, интонацией и, пробыв вместе один час,—словно знакома лет сто. Одного3 спрашиваю: где ваши родные? Дайте адрес! А он: «ну, вас! не дам! заботиться о них вы стнанете!» Ну, не прелесть пи такая вера в доброту другого, такая тонкая деликатность! Прелесть, прелесть! 1 Увы! мои воззвания остались тщетны. (Прим 1929 г.) 2 Кавказец. 3 А. И. Бибик—рабочий, позднее писатель
23. Н. П. Куприяновой. 30 марта 1905 г. Сейчас получила твое письмо, дорогая Наташа, из Казани, Твои много численные дары я получила еще не все, но главный—собачку—получила, и песик очень забавляет меня. Он растет не по дням, а по часам, и сегодня я смерила 2 размера, чтоб посмотреть быстроту увеличения. Это уже второе письмо в Казань к вам. Оказалось, что мама1 и Мария Мих[айловна]а, как старосветские помещики, воспользовались для письма из Архангельска не почтой, а оказией: отдали письмо генеральше; генеральша отдала исправнику; исправник отдал приставу, а пристав уже мне ровно через 2 недели по написании!!! Вот наука впредь... Песик твой был бы очарователен, если бы не клал куч и не пускал ручьев. Три женщины 33 раза в день всплескивают руками и бросаются к злополучным местам действия; кричат, вопят и уже три дня, как пытаются истязать щенка, но ничего не выходит; и он нисколько не вразумляется, а когда бьют, то почти не визжит, ибо три женщины весьма сердобольны, и боюсь, что пес будет испорчен. Ночью он начинает визжать и просится на кровать, и ему уступают. Третьего дня не дал мне спать, я взяла его, он наблевал на одеяло, я пошла его замывать, сон прошел... А я опять захворала, вновь горло першит, и вот уже три дня не выхожу. Ал[ександра] Ив[ановна] приехала утром 26-го, оставив часть багажа в городе, но за ним уже послана подвода, и твоя Япония приодет завтра. Ты, милая моя, разорилась на эти покупки и тебе придется посеять еще хоть полоску конопли для покрытия дефицита. 1 Куприянова—мать Натальи Петровны. 2 Дондукова-Корсакова. Что дорогая тетя? Здорова ли? Сестры сегодня пишут, что Петя подал прощение мамы министру, а тот говорит, что начнутся паломничества, на что брат ответил, что в губернии, где много ссыльных, это может быть еще в большей мере. Марья Мих[айловна] надеется на бога, что он поможет, да еще у нее есть предчувствие, что дело увенчается успехом. Она пишет также, будто от митрополита есть хорошие вести о шлисс[ельбурж]цах, но ясно не говорит. Александра] Ив[ановна] поселилась у меня, а не у Марины Михайловны]1. 1 Хозяйка (Нечаева), у которой в Нёноксе жила Александра Ивановна одно время. Другие подробности были в первом письме, поэтому не повторяю. Очень рада, что кувшинчик уцелел. Александра] Ивановна] привезла мне от дам прекрасных цветов, и, конечно, они впервые очутились в Нёноксе с той поры, как на земном шаре температура перестала быть равномерной и теплой, когда на Шпицбергене росли пальмы и панданы, цвели магнолии и т. д. Откуда ты взяла собачку и сколько дней ей было, когда ты ее дала Александре Ив[ановне]? Правда ли, что не моют хороших собак до 1 года? Я чещу ее гребнем частым и боюсь, что какая-нибудь баба тайно острижет ее, чтоб спрясть на варежки. Целую тебя и маму много раз. Ваша Верочка. Я часто вспоминаю грацию, с какой ты воздымала руки при гимнастике, и твой живой темперамент при упражнениях а la Тальони [танцовщица].
24. Е. В. Куприяновой и ее дочери, Наталии Петровне. 7/IV 1905. Дорогая тетя Лиза и дорогая Ната! Во-первых, тысячу благодарностей за все прелести, вами присланные. Вы хотели, чтоб я с утра до ночи была окружена предметами, напоминающими вас: встаю и пью чай из Наташиной чашечки, любуясь на Фузияму—любимицу—снеговую гору японцев и на наивных птенчиков, перед нею стоящих... Иду гулять, стягивая воротник шубы вашим аграфом; читаю с Грушей по вашей книге, вынимаю деньги из вашей шкатулки, ем виноград, присланный вами, и, когда жарко, с умилением вынимаю японский веер. Возможно ли так наполнять собой чужую жизнь?? И в довершение всех благ—щепок, которого только и недоставало, чтоб придать всей обстановке семейный характер, как говорит Александра] Ив[ановна]. Обыкновенно, где радость, там и огорчение, и Лучек1 меня огорчает тем, что еще до сих пор гадит иногда в комнатах, а то бы прекрасный песик был, только по ночам ходит по всем углам, и Александра] Ив[ановна] не выдерживает— берет к себе на кровать. Ест он чудовищные порции овсянки и молока, кусает ноги всем и каждому и вообще ведет себя, как все гениальные собаки. Но скажи, пожалуйста, Наточка, где ты его добыла и каково его происхождение? Заметила ли ты, что у него пуповая грыжа, и не знаешь ли, пройдет ли это или его придется везти в Москву для операции, как думает Александра] Ив[ановна]? А еще не знаешь ли, можно купать таких собак в младенческом возрасте или нет? Александра] Ив[аповна] уверяет, что до году нельзя делать этого, уж не знаю, но какой причине для собак полагается такое отсутствие гигиены. Должна также сообщить вам, что Лучек на улице поедает извержения людей и животных, и однажды мне пришлось с грустью произвести собственноручно извлечение из его пасти порядочного-таки куска конского навоза. В Африке среди негров бывает болезнь, что люди начинают неудержимо глотать землю, страдают при этом меланхолией и, наконец, погибают. Но собачка далеко не меланхолична, а между тем глотает такую невозможную дрянь, будто хочет отравиться. 1 Лучек-имя, которое я дала щенку в честь Луки, т.-е. Лукашевича. Гуляет она с нами исправно, бежит охотно около нас и гоняется за курами и овцами... Ваше письмо из Казани я получила, а это мое, вероятно, придет к вам на пасху, поэтому заранее желаю вам провести хорошо праздничные дни, а у нас Александра] Ив[ановна] сделала третьего дня репетицию— пекла кулич, и, конечно, вышло нечто ужасное—погубили массу материала, а Груша плохо истопила печь, так что само по себе прекрасно вышедшее и взошедшее тесто не выпеклось и нельзя было есть. Вообще Груша стала еще чаще испытывать неудачу и морить нас голодом. После вашего отъезда я ни разу не ела хорошего хлеба. Все, что она испечет, приходится превращать в сухари, но и те выходят такими, что я охотно пожертвовала бы их на Дальний Восток. Здоровье мое дней через 5 после вашего отъезда исправилось, но последние 2 недели я чувствовала себя отвратительно : слабость, тупость, апатия физическая, ночь не сплю, а весь день еле держусь, чтобы не заснуть, вообще, кажется, малокровие одолевает. Александра Ив[ановна] выписала из Архангельска] маленький, очень хороший верстачек и инструменты. Вчера я обновила его, и как постругаю (вчера и нынче), так является бодрость, должно быть, от усиления кровообращения. Пишите мне, мои дорогие, о ваших делах, а меня здесь одолевают нищие и неимущие, и я не знаю, куда от них деваться. Смеясь, говорю Александре Ив[ановне], что мы представляем из себя кассу ссуд без % и без отдачи. Скверно жить среди нужды и да здравствует общее благосостояние! Целую вас крепко; Александра] Ив[ановна] шлет вам привет. Вы ей тоже обе очень понравились. А она прекраснейший человек.
25. Им же. 26/IV 1905. Дорогая тетя! Дорогая Ната! 23-го я получила письмо Пети от 10 апреля, в кот[ором] сообщается, что петербургское начальство согласно отдать меня на поруки вам, но что будет сделан запрос казан[скому] губернатору о его согласии или несогласии иметь в его губернии такую чуму, смотря по ответу, отдадут или не отдадут. Затем, что для этого запроса, который пойдет канцелярским путем, потребуется 1 1/2% или 2 месяца... Все это кажется мне очень подозрительным и похожим на политиканский отказ, ибо, когда это слыхано, чтоб такие власти, как департамент полиции и мин[истр] вн[утренних] дел, отдавали свои распоряжения на усмотрение губернатора? А, во-вторых, возможно ли, чтоб надо было 2 месяца на вопрос и ответ губернатора?! Просто, отказать не хотят сами, а думают свалить на губернатора. Кстати, Хвостов, по слухам, большая скотина. Во всяком случае, надо бы действовать телеграфом, и я напишу Пете, чтоб настаивал на этом, ибо лучше бросить несколько рублей на это, чем бесцельно пребывать в полной неопределенности и терять дорогое время весны, которое, в случае удачи, так хотелось бы провести у вас в Христофоровке1. Не знаю, писал ли Петя вам, должно быть, да, и во всяком случае надо бы вам или Володе понудить губернатора к скорому решению, без дальних проволочек... Здесь на пасхе была очаровательная погода, и можно было сидеть с 8 утра до 9 вечера при открытых окнах в большой комнате, но последние дни воет ужасный ветер и довольно холодно. Все же мы сегодня сделали громадную экскурсию втроем: я, Александра Ив[ановна] и художница Строгановского училища2, молодая девушка, мать которой была здешняя уроженка (так что у барышни здесь много родных и она живет здесь в ожидании пароходов, чтоб ехать по морю к отцу. Очень симпатичная). 1 Имение Куприяновых в Тетюшском уезде Казанской губ. 2 Александра Максимовна Удалова. Мы ходили на кладбище, и там оказалось совсем сухо и похоже па парк: тропинки, дорожки, бугры, скаты и большой кругозор на окрестности. Я нашла много лишайников, мхов и набрала целую корзину растений, и так мне понравилось, что я предложила завтра итти туда с утра, с провизией и кофе, и буду тщательно осматривать все, что там растет. Местность, сравнительно с нашей незамысловатой равнинностью,—очень живописная, но небо удивительно бледно и никогда не бывает очень голубым, только зори ярки и продолжительны. Я и по озеру уже каталась с той те барышней в лодке. Погода была тихая, вид воды приводил меня в восхищение: ведь я 22 года видела воду только в стакане да в дождевой луже... Больше одного раза не удалось покататься, потому что после пошли ежедневные ветры, а в ветер здесь невозможно грести. Сегодня мы устали порядочно, но, придя домой, тотчас принялись за чай, так что сейчас—без 1/4 12-ть, а я совсем и спать не хочу. Впрочем, это не ново, ибо до сих пор у меня отвратительный сон, и только последние 2 дня просыпалась без головной боли утром. Сегодня кончила перевод книги, осталось только оглавление, да нужно будет проредактировать. Обещали дать мне и другую, с немецкого. Ваша собачка очень развлекает нас, хотя и хлопот с ней не мало. На ночь приходится отсылать в кухню, ибо ходит, бродит, чешется, двигается и не дает мне спать. Истязания научили ее не гадить, но она еще очень непослушна и при гуляньи доводит до хрипоты. Я одна кормлю ее и меня она, видимо, отличает от всех и хоть сколько-нибудь повинуется... Выросла страшно и такая махина будет, что скоро с ног будет валить-. Но, Наташа, ты должна же мне сказать, откуда взят «Лучек» и когда день его рождения? Сколько было ему, когда-ты вручила его Александре Ив[ановне]? От вас я очень давно ничего не получала. Да вот еще что. Почему же мне не сказали, что в Никифорове будут горячие завтраки ребятам? Я желаю участвовать. Матушка1 здешняя шлет вам поклон и благодарность за подарок детям: ей обе вы очень понравились и она даже хотела, было, приписать несколько строк от себя. Ал[ександра] Ивановна шлет вам поклон, и ты, Наташа, готовь нам павильон! (sic!). 1 Жена местного священника, кончившая учительскую семинарию в Твери, тогда очень известную. Целую и обнимаю вас обеих. Ваша Верочка.
26. Н. Куприяновой. 27/IV 1905. Сейчас получила твое письмо, дорогая Наташа, от 11 апреля—вот какие пути сообщения здесь весной! Но почтовый тракт изменен навсегда, и в Архангельск]—почта совсем не будет ходить (и из Архангельска]—тоже); все идет по Онежскому тракту со станции Плесецкой, и это необходимо ставить на адресе, чтоб излишне не удлинять пути. Мое письмо, хоть написано лишь вчера ночью в 12 или 1 час, успело устареть, но не стоит переписывать.—вы сами увидите, что в нем есть места (о моем переезде в Каз[анскую] губ.), ответ на кот[орые] уже заключается в твоем письме. Пароходы уже начали ходить по Двине, она прошла несколько дней назад, и сегодня едет отсюда в Архангельск] на лошадях до Рикосихи художница, а в Рикосихе сядет аа пароход до Архангельска] (25 к.—переезд). Пароходы ходят 2 раза в день там, а пароход в Кузомень, где ее отец, идет в субб. Вот тебе данные о путях —никакой задержки с этой стороны у меня быть не может. Если выйдет разрешение, то багаж (книги и лишнюю одежду) пошлем из Арх[ангельска] через контору транспортов, а с собой возьмем Лучка и необходимые вещи. Ах, какая ты легкомысленная,— не отвечаешь, правда ли, что вредно мыть щенят до года? Меня очень интересует, что я поеду на пароходе «с собачкой»... Я к ней уже привыкла и хотела бы, чтоб она ко мне привязалась—она умная и препотешная, когда я на нее закричу, она моментально ложится в самой смиренной позе, грустно вытянув морду па передних лапах. Кормлю ее овсянкой и молоком; у Лучка, ведь, есть на животе небольшая грыжа, где была пуповина, и я сомневаюсь, чтоб она заросла, так как до сих пор нет никаких признаков зарастания. Не бойся разочарования с Христоф[оровкой]—природой буду довольна, но вот насчет населения боюсь, что очень темно у вас. Целую тебя сто раз и маму, и Володю1. Женя уже в Нижнем с 7-го апр. 1 Брат Н. П. Куприяновой—мировой судья. Ваша Верочка. Александра] Ив[ановна] будет меня провожать: она сердечно благодарит вас за ваши любезные приглашения и целует. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|