Глава XXIII
ЖИЗНЬ В ССЫЛКЕ
Ранним июньским утром 1879 года ссыльные Городишка, маленького, жалкого городка на берегу Белого моря, собрались на пристани. Их было человек тридцать, и все они были непохожи друг на друга по виду и по физическому состоянию: молодые и старые, здоровые и дряхлые, одни были одеты по-городскому, другие — по-деревенски: в пальто, холщовых блузах, пледах, куртках. Они расхаживали взад и вперед по пристани, стояли, прислонясь к перилам, сидели на тюках и стояли небольшими группами, разговаривая с рассеянным видом людей, думающих о чем-то другом. Время от времени они с любопытством и нетерпением вглядывались в даль, вверх по реке. Оттуда должен прийти пароход, которого они ждали. В Н-ске, университетском городе на юге России, произошли серьезные беспорядки. Возникнув в университете, как чаще всего бывало, из-за недоразумения с профессором, волнения быстро охватили весь город. Человек сто студентов были исключены из университета. Большая часть из них и еще несколько человек, которых арестовали, но не считали удобным дольше держать в тюрьме, были отправлены прямехонько в ссылку. По установившемуся обычаю, их разделили на небольшие группы: “зачинщиков” распределили по различным городкам Сибири, а менее скомпрометированных отправили в Приморье. Одна из этих групп должна была прибыть в Городишко — событие, с которым наши ссыльные горячо поздравляли друг друга. Может, и нехорошо было радоваться чужому несчастью, да и прибавление еще шести человек к трем десяткам умирающих с тоски людей не сулило особого веселья. Но жизнь этих тридцати была до того невыносимо скучной, что на любое новое событие, даже самое незначительное, смотрели как на счастье. Ведь новые товарищи прибудут оттуда, “с воли”, как почти в насмешку говорят русские люди. Во всяком случае, они привезут с собой струю новой жизни, как бывает, когда тюремная дверь, приоткрывшись на миг, впускает в камеру дуновение свежего воздуха. Поэтому ссыльные были так рады и готовили своим новым собратьям радушную встречу. Им пришлось долго ждать, так как от волнения собрались на причале часа за два до прибытия парохода, который, как водится в России, еще и опаздывал. Но долготерпение вошло уже в привычку у этих людей, вынужденных покориться воле провидения, и у них и в мыслях не было роптать. Молодой одессит Урсич, недавно сосланный за участие в демонстрации, взобрался с биноклем в руках на верхушку штабеля дров. Стоявшие внизу то и дело окликали его, спрашивая, не видно ли парохода. Наконец, уже около трех часов пополудни, Урсич издал долгожданный крик: “Идет!” Далеко на горизонте показалась чуть заметная черная полоска, и над нею поднимался тонкий серый дымок. Несомненно, это был пароход. Но такой маленький, что возникло сомнение — тот ли? Может быть, это какое-нибудь другое судно? Бинокль переходил из рук в руки, каждый старается получше разглядеть, но никто не может решить: бинокль недостаточно силен. — Ушимбай-султан! — позвал один из ссыльных. — Влезай скорее наверх! В ответ на зов сквозь толпу проталкивается странная фигура, рослая и крепкая, в длинном желтом халате, со смуглым безбородым лицом, узкими монгольскими глазами, широким плоским носом и квадратной головой, покрытой короткими и жесткими, как конская грива, черными волосами. Это был Ушимбай-султан, настоящий султан, а не прозванный так в насмешку или в шутку. Столь громкий титул носят все вожди киргизских кочевых племен, живущих на территории империи, и он признается русскими властями, а после двадцати лет службы бродячие султаны получают чин прапорщика русской армии. Однако вместо скромных погон прапорщика им разрешается носить майорские эполеты с длинными кистями, имеющие весьма эффектный вид на их традиционном халате. Но аллаху не угодно было даровать Ушимбаю этот вожделенный знак отличия. Однажды ночью, когда он и несколько его соплеменников тайком угоняли стадо баранов, принадлежавших гарнизону, казаки поймали их на месте преступления. Попавшего к ним в руки султана заковали в кандалы, отвезли в ближайший город и затем сослали административным порядком в северную губернию. Ушимбай двигался вразвалку, особой походкой, присущей человеку, проведшему большую часть жизни в море или на коне. — Взбирайся наверх, султан, и скажи, что ты там видишь! — призывал его владелец бинокля. Ушимбай утвердительно кивнул и с охотой исполнил просьбу. Он так и знал, что без него не обойдутся; его лицо расплылось в широкой улыбке, и под желтой кожей показались два ряда великолепных крепких белых зубов. Презрительно отстранив рукой предложенный ему Урсичем бинокль и устремив на горизонт узкие щелочки глаз, в которых словно прятались два блестящих черных жучка, он с минуту пристально вглядывался и затем объявил, что идущее вдали судно, несомненно, ожидаемый пароход. Он сообщил далее, что на палубе стоят три человека и один из них в белой шляпе и смотрит в такую же штуку, как та, которую ему давал Урсич. Такие подробности показались всем просто невероятными, и слова киргизского вождя были встречены недоверчивым смехом, видимо рассердившим его. — Ты, русский, ничего не видишь; киргиз все видит. Ты слепая курица! — воскликнуло это дитя природы с высоты своего наблюдательного пункта, обращаясь к людям, стоявшим внизу, и говоря им “ты”, по обычаю своего народа. Выходка Ушимбая вызвала веселые возгласы. Султан с большим достоинством спустился вниз и, усевшись, стал напевать киргизскую победную песню, состоявшую всего из двух нот, которые он до бесконечности повторял в медленном ритме и так монотонно, будто это была похоронная. Глаза Ушимбая не обманули его, и через пятнадцать минут все в этом могли убедиться с помощью бинокля. Пароход был именно тот, которого ожидали, и на палубе действительно стояли трое. Вскоре к ним присоединились еще двое, и их арестантская одежда, даже если бы возле них не было полицейского конвоя, обличала в них ссыльных. Когда пароход обогнул наконец лесистый мыс, закрывавший вид, и появился во всей своей величественной красе, рассекая черным носом белопенистую воду, над пристанью поднялись приветственные крики и ссыльные шумной толпой ринулись к причалу. Пассажиры сошли на берег и сразу очутились посреди веселой возбужденной толпы ссыльных. Все обменивались приветствиями, и спустя несколько минут приезжие и старожилы уже познакомились друг с другом и чувствовали себя давними друзьями. Трое из новоприбывших были студенты; когда каждый по очереди сообщил о причине своей ссылки, встречающие узнали, в чем заключались проступки их молодых товарищей: они поставили свои подписи под какой-то петицией. Двое других были старше по возрасту; один из них представился со словами: “Подкова Тарас, адвокат, — за рубашку”. — Вот как, недорого же ты берешь за адвокатуру — всего-навсего рубашку! — засмеялись вокруг. — Да нет, не то, — меня сослали за рубашку. В этом ответе сказался малороссийский юмор Подковы, ибо он обвинялся в украинском сепаратизме, и уликой против него, по утверждению доносчика, послужило то обстоятельство, что он имел обыкновение носить вышитую малороссийскую рубашку, какую носят крестьяне на его родине. Другу Подковы, доктору Михаилу Лозинскому, меньше повезло. Ему так и не удалось узнать, за что его выслали из родного города. — Может быть, со мной поступили так из внимания к этим господам, — сказал он, с улыбкой указывая на своих товарищей. — Полиция не считала себя вправе отправлять их в столь далекое путешествие без собственного врача! Когда с полицейскими формальностями было покончено, новоприбывших пригласили в одну из коммун, где для них был приготовлен скромный, даже весьма скромный, обед. Он состоял из свежей рыбы с хреном, специально принесенным за шесть верст из монастыря, единственного места, где выращивали эту кулинарную редкость. На десерт подали блюдо из моркови, тоже редкий гастрономический деликатес в этом ледяном краю. Все блюда запивали желтой водицей, именуемой чаем, из казавшегося неистощимым пузатого самовара. Во время трапезы все время шла оживленная беседа, главным образом, конечно, о новоприбывших товарищах. Доктор был в ударе. С типично польской живостью — хотя он и родился на левом берегу Днепра и обрусел, но по происхождению был поляк — Лозинский описывал комические подробности своего предварительного заключения и учиненного ему допроса и позабавил всех анекдотами о н-ских жандармах и их “подвигах”.
Одного из приехавших студентов, Оршина, попросили рассказать о студенческих беспорядках. Подкова говорил мало. Это был начинающий адвокат, человек одаренный и многообещающий, но в кругу незнакомых людей он был застенчив и молчалив. Оршин, познакомившийся с ним ближе в дороге и очень к нему привязавшийся, сказал, что Подкова, после того как выскажется, напоминает разряженную электрическую иглу. Ссыльные расстались лишь поздно ночью. Но так как новоприбывшие не успели еще рассказать всех новостей и не исчерпали всего своего запаса предположений, мнений и догадок, то коммуны, большие и малые, завладели ими точно военнопленными и увели к себе. Однако распределение происходило полюбовно, и каждая коммуна получила своего гостя. Но что представляет собой коммуна? — спросит меня читатель. Коммуна — это обычное явление в русской студенческой жизни. Во всех университетах и высших учебных заведениях большинство студентов устраиваются группами по восемь — двенадцать человек. Они сообща нанимают комнаты, имеют общую кассу и живут вместе в полном братстве. Каждый вносит в кассу все, что получает из дома или зарабатывает уроками, не зная и не думая о том, вносят ли его товарищи больше или меньше, чем он. Только благодаря такой системе множество бедных студентов получают возможность учиться в столице и существовать, часто на весьма скромные средства. Но как бы полезна ни была такая взаимопомощь для русских студентов, для ссыльных она является просто вопросом жизни и смерти. Не будь братского объединения и содружества, сотни ссыльных ежегодно погибали бы от голода и лишений.
* * *
Если бы царское правительство так не одурело от страха, оно, разумеется, прекратило бы свои гонения на “подозрительных” и ссылку их на гибель в такие дыры, как Городишко. Представьте себе город, население которого составляет “около тысячи жителей”, обитающих в ста пятидесяти — двухстах домиках, расположенных двумя рядами вдоль реки и образующих единственную улицу. Домики разделяются короткими переулочками, ведущими к лесу и реке. Все домишки деревянные, за исключением церкви, построенной из кирпича. Если вы влезете на колокольню, чтобы обозреть окрестности, то увидите по обе стороны далеко простирающиеся густые сосновые леса с широкими прогалинами у реки, где чернеют пни вырубленных деревьев. Если время зимнее, вам незачем подниматься так высоко, ибо вы заранее знаете, что увидите лишь бескрайний снежный океан, по холмистой поверхности которого чаще бегут голодные волки, чем самоедские сани. В этом суровом климате, почти за полярным кругом, о сельском хозяйстве нечего и помышлять. Хлеб привозится издалека и потому очень дорог. Местные жители занимаются рыболовством, охотой и обжиганием угля; лес и река служат единственными источниками их существования. Из всех обитателей Городишка, наверное, не более десятка умеют читать и писать, это чиновники, да и те наполовину из крестьян. В этой ледяной пустыне не тратят время на бюрократические формальности. Если бы вам вдруг понадобилось обратиться к главному из местных начальников, вам, вероятно, сказали бы, что он уехал с товарами, так как одновременно исполняет обязанности возницы. Когда он через две-три недели вернется домой и своими большими толстыми пальцами подпишет ваши бумаги, то после этого с удовольствием и за скромное вознаграждение отвезет вас в нужное вам место. У этих чиновников умственный горизонт ненамного шире, чем у окрестных крестьян. Ни одного образованного, культурного человека не заставишь служить в такой глухой дыре. Местные чиновники — люди либо никуда не годные, либо они попали сюда в наказание, так как служба здесь и для них самих не что иное, как ссылка. А если среди них окажется какой-нибудь честолюбивый молодой карьерист, он тщательно будет избегать общества ссыльных, ибо добрые отношения с политическими партиями непременно навлекут на него подозрения начальства и испортят всю его будущность.
* * *
В течение первых десяти — двенадцати дней новоприбывшие еще не успели найти себе постоянное жилье. Их новые друзья хотели ближе познакомиться с ними, да и сами они хотели лучше узнать старожилов. Так они и жили сначала в одной коммуне, потом в другой, переходя с места на место и живя где придется. Через некоторое время трое из них — Лозинский, Тарас и Оршин — вместе с одесситом Урсичем образовали собственную коммуну. Они наняли маленькую квартирку, каждый по очереди занимался стряпней, и всю домашнюю работу они, разумеется, делали сами. Первый и самый трудный вопрос, вставший перед ними, естественно, был о хлебе насущном. Именно в связи с этим вопросом Тарас приобрел дурную славу у местной полиции. Ссыльные привезли с собой, как им казалось, достаточно денег, чтобы прожить до получения пособия. Но власти обманули их, заставив уплатить из собственного кармана дорожные расходы до Городишка. А так как весь их капитал находился в руках старшего жандарма, они не могли воспротивиться неожиданному вымогательству. Когда Урсич услышал об этом, он попытался утешить своих новых друзей, рассказав, что в кадетском корпусе, где он учился, с кадетами поступили еще хуже. По окончании курса каждого выпускника обязали уплатить двадцать пять рублей за розги, поломанные на нем за годы учения. Но этот анекдот, хоть и забавный, не мог утешить пострадавших. Тарас был просто в ярости; если бы он только знал, что жандармы сыграют с ним такую штуку, кричал он, то, чем отдавать полиции, лучше выбросил бы свои деньги в море. Новоприбывшие оказались в крайне бедственном положении. У некоторых не было даже необходимой одежды. Ведь их арестовали там, где они как раз находились, — в ряде случаев прямо на улице — и тут же отправили в тюрьму; некоторых выслали, не дав даже времени приготовиться к путешествию или проститься с друзьями. Так случилось и с Тарасом. Товарищи ссыльные предоставили в его распоряжение свои скудные кошельки, но он наотрез отказался воспользоваться их добротой. — Вам самим нужны эти деньги, — сказал он. — Правительство насильно завезло меня сюда, лишив средств к существованию, стало быть, оно должно меня кормить и одевать. Я и не думаю избавлять его от этого. Не проходило дня, чтобы он не отправлялся в полицию требовать свои восемь рублей, но всегда получал один и тот же ответ: местные власти снеслись с высшим начальством, но еще не получили распоряжений; он должен набраться терпения. Что бы Тарас ни говорил и ни делал, это решительно ни к чему не приводило. Товарищи уговаривали его отказаться от дальнейших тщетных попыток, так как его приставания к властям только восстанавливают их против него. Но Тарас и слышать об этом не хотел. — Нет, они должны вернуть мои деньги! — были единственные слова, которыми он удостаивал своих товарищей в ответ на их дружеские увещевания. Однажды после полудня, когда ссыльные, как обычно, отправились на прогулку, Тарас тоже вышел, но он был так странно одет, что ребятишки побежали за ним следом, а весь городок заволновался. Тарас был в одном нижнем белье, а поверх белья накинул одеяло. После того как он раз пять прошелся взад и вперед по единственной улице города, перед ним предстал исправник, которому уже успели сообщить потрясающую новость. — Господин Подкова, да что же такое вы делаете! — вскричал исправник с негодованием. — Подумайте только! Образованный человек — и устраиваете публичный скандал. Ведь дамы могут увидеть вас в окна! — Я не виноват. У меня нет одежды, а я не могу вечно сидеть в четырех стенах. Это вредно для здоровья. Мне необходимо гулять. И целую неделю Тарас прогуливался в том же наряде, не обращая никакого внимания на протесты исправника, пока своим упорством не победил инертность властей и не добился своего скудного ежемесячного пособия. Но с этого времени на него стали смотреть как на “беспокойного” человека.
* * *
Быстро промелькнуло короткое лето: оно длится в том далеком северном краю всего два месяца. Почти незаметно наступила и прошла осень, затем над тундрой воцарилась долгая полярная зима с бесконечными ночами. Солнце показывалось на короткое время на южном краю неба в виде маленькой дуги в несколько градусов высотой, затем заходило за длинную снежную линию горизонта, оставляя землю погруженной в двадцатичасовую ночь, тускло освещаемую отдаленными бледными отблесками северного сияния. Легко себе представить, что в эту пору ссыльным Городишка жилось невесело. Вынужденная праздность в обстановке, лишенной чего-либо заслуживающего внимания культурного человека, неизбежно губит способности и притупляет ум. Летом еще не так страшно. Можно собирать грибы и ягоды в окрестных лесах, и начальство изволит смотреть сквозь пальцы ont FACE="Times New Roman">проклятая пора! Единственный способ убить время — ходить друг к другу в гости, однако в тех условиях это жалкое и совершенно недостаточное развлечение. Правда, ссыльные живут как бы одной семьей. Они готовы поделиться между собой последней коркой хлеба. Но всегда одни и те же лица, всегда одни и те же разговоры, всегда об одном и том же — в их жизни никогда не происходит ничего нового, и в конце концов им нечего уже больше сказать друг другу. Люди тащатся сначала в один дом, потом в другой, надеясь найти там, быть может, что-нибудь менее скучное и унылое; затем уходят разочарованные, чтобы снова повторить свои попытки в другом месте, и столь же безрезультатно. И так проходят дни, недели, месяцы... Однажды зимним вечером группа ссыльных собралась, по обыкновению, вокруг самовара, попивая чай, устало зевая и поглядывая друг на друга в мрачном молчании. Все: их лица, движения, даже сама комната, тускло освещенная единственной свечой в грубо вырезанном деревянном подсвечнике, — выражало крайнюю тоску. Время от времени кто-нибудь с отсутствующим видом проронит несколько слов. Через минуту или две, когда говоривший уже забыл, что сказал, из темного угла вдруг доносится еще несколько слов, и наконец все сообразят, что это ответ на предыдущее замечание. Тарас все время молчал. Растянувшись во всю длину на сосновой лавке, покрытой сухим мхом и служившей одновременно постелью и диваном, он непрерывно курил, следя с сонным видом за голубыми облачками дыма, поднимавшимися над его головой и исчезавшими во мраке; казалось, он вполне доволен этим занятием и своими мыслями. Возле него Лозинский раскачивался на стуле. То ли его раздражало невозмутимое бесстрастие друга, или ему на нервы возбуждающим образом действовало северное сияние, но тоска и отчаяние теснили ему грудь. Этот вечер ничем особым не отличался от других, но он казался Лозинскому особенно невыносимым. — Господа! — воскликнул он вдруг громким, возбужденным голосом, который своим тоном, отличным от вялого тона других, сразу привлек общее внимание. — Господа, жизнь, которую мы здесь ведем, отвратительна! Если мы будем продолжать жить так праздно и бесцельно еще год или два, мы станем не способны к серьезному труду, мы совсем падем духом и превратимся в никчемных людей. Нам надо встряхнуться, начать что-то делать. А то мы измучаемся от этого убогого, жалкого прозябания, мы не устоим против искушения заглушить тоску и начнем искать забвения в унизительной для нас бутылочке! При этих словах кровь бросилась в лицо человеку, сидевшему напротив него. Его называли Стариком, и он был старшим в колонии как по возрасту, так и по тому, что ему пришлось выстрадать. Он прежде был журналистом, и в 1870 году его сослали за статьи, вызвавшие неудовольствие высокопоставленных лиц. Но это случилось так давно, что он, по-видимому, уже и сам забыл подлинную причину своего изгнания. Всем казалось, будто Старик так и родился политическим ссыльным. Однако его никогда не покидала надежда, и он постоянно ждал каких-то перемен в верхах, благодаря которым мог бы появиться приказ о его освобождении. Но такого приказа все не было, и, когда ожидание становилось нестерпимым, он впадал в полное отчаяние и неделями неистово пил; друзьям приходилось лечить Старика тем, что его сажали под замок. После запоя он успокаивался и в продолжение нескольких месяцев бывал не менее воздержан, чем какой-нибудь английский пуританин. При невольном намеке доктора Старик опустил голову, но вдруг на его лице выразилась досада, будто он сердился на себя за то, что ему стыдно, и, подняв глаза, он резко прервал Лозинского. — Какого же черта нам тут делать, по-вашему? — спросил он. Лозинский на миг растерялся. Он вначале не имел в виду ничего определенного. Как пришпоренный конь, он просто повиновался внутреннему порыву. Но его смущение длилось один миг. В критическую минуту у него в голове сразу возникали идеи; его и на этот раз осенила счастливая мысль. — Что делать? — повторил он по своей всегдашней привычке. — Почему бы нам, например, вместо того, чтобы сидеть здесь как осовелые и ловить мух, не приняться за взаимное обучение или что-нибудь в этом роде? Нас тридцать пять человек, каждый знает многое такое, что другим неизвестно. Каждый может поочередно давать уроки по своей специальности. Это заинтересует слушателей и будет поощрять самого лектора. Тут предлагалось по крайней мере что-то практическое, и поэтому сразу же началось обсуждение. Старик заметил, что такие уроки их особенно не развлекут и всем станет еще тоскливее на душе. Высказывались различные мнения за и против, и все так воодушевились, что под конец стали говорить все сразу, не слушая друг друга. Уже давно ссыльные так приятно не проводили вечер. На следующий день предложение Лозинского обсуждалось во всех коммунах и было принято с энтузиазмом. Составили план занятий, и через неделю доктор открыл курсы блестящей лекцией по физиологии. Однако многообещающее предприятие очень скоро рухнуло. Когда в городок проникли сведения о столь небывалых и любопытных занятиях ссыльных, он пришел в страшное волнение. Исправник послал за Лозинским и с большой важностью предупредил его, что чтение лекций является нарушением Правил, строго запрещающих ссыльным заниматься всякого рода преподаванием. Доктор рассмеялся в ответ и попытался объяснить тупому чиновнику, что соответствующая статья Правил не касается занятий ссыльных друг с другом. Если им разрешается встречаться и беседовать, то нелепо было бы запретить учить друг друга. И хотя эта статья Правил осталась для исправника не вполне ясной, он на этот раз все же прислушался к голосу разума или по крайней мере сделал вид, что соглашается с доктором. К счастью, у исправника служил секретарем молодой парень, почти окончивший курс гимназии, и поэтому на него смотрели в Городишке как на большого грамотея. Случилось так, что у секретаря был брат, участвовавший в “движении”, поэтому он втайне сочувствовал ссыльным и всякий раз, когда это было в его силах, стремился оказать им добрую услугу. Юноша уже не раз помогал им, но, по понятным причинам, они редко обращались к нему за содействием, и помощь с его стороны всегда была добровольной. Он и на этот раз заступился за ссыльных и уговорил сильно колебавшегося исправника удовлетворить их просьбу. Но они не подозревали, что враждебные силы уже начали действовать и им грозила новая опасность.
* * *
В тот же день, когда вечерние тени уже опускались на Городишко, то есть между двумя и тремя часами пополудни, по единственной улице городка быстро пробежала странная фигура и направилась к серому дому рядом с церковью. Фигура вся была покрыта мехом, нижние конечности были скрыты в огромных тяжелых пимах из двойного меха — шерстью наружу и шерстью вовнутрь, напоминая медвежьи лапы. Тело было закутано в салоп — мохнатую шубу из оленьего меха, похожую на стихарь, с длинными рукавами и откидным капором; руки упрятаны в огромные рукавицы, похожие на подковообразные меховые мешки. Так как мороз доходил до сорока градусов и дул резкий северный ветер, то капор закрывал все лицо, и, таким образом, все части тела этого существа — голова, руки и ноги — были покрыты коричневой шерстью, и оно походило скорее на зверя, пытающегося ходить на задних лапах, чем на человека, а если бы оно, кроме того, опустилось на четвереньки, иллюзия была бы полная. Но так как фигура представляла собой одну из самых элегантных красавиц Городишка, подобное предположение было бы несколько нелюбезным, если не сказать больше. Эта дама была не кто иная, как жена местного судьи, и отправилась она с визитом к попадье. Достигнув серого домика, она вошла во двор и быстро поднялась на крыльцо. Здесь она откинула капор, открыв широкое лицо с квадратными челюстями и с глазами столь же прозрачно-голубыми, как у рыб здешнего края, одновременно она энергично отряхивалась, как собака, вылезшая из воды, сбрасывая снег, покрывавший ее меха. Затем она поспешила в комнаты и, найдя попадью дома, сняла верхнюю одежду; подруги обнялись. — Слышала, матушка, что студенты затеяли? — возбужденно спросила судейша. На Дальнем Севере политических ссыльных всех без различия называют “студентами”, хотя настоящих студентов среди них не более четвертой части. — Ах, не поминай их к ночи! Я так боюсь, что они сыграют со мною какую-нибудь штуку, и всякий раз, когда встречаюсь с ними на улице, не премину перекреститься под салопом. Ей-богу, правда. Только это и спасало меня до сих пор от лиха. — Боюсь, что это больше не поможет. — Ах, пресвятая богородица! Что ты имеешь в виду? Я прямо вся дрожу! — Садись, матушка, все тебе расскажу. Намедни Матрена, рыбница, приходила ко мне и про все мне поведала. Ты знаешь, Матрена сдает им две комнаты, и вот она подслушала в замочную скважину. Не все она поняла, ты же знаешь, какая она дура, но все-таки поняла достаточно, чтобы об остальном можно было догадаться. После этого судейша со множеством возгласов, оханий и отступлений повторила все те ужасы, какие узнала от любопытной рыбницы, а остальное, конечно, добавила от себя. Студенты, мол, задумали дьявольское дело: хотели захватить город и всех, кто в нем находится, но, так как это им не удалось, они теперь в ярости. Доктор — этот поляк — у них коновод. А поляки ведь способны на все. Вчера он собрал их всех в своей комнате и показывал им такие страсти! И говорил им такое, такое! У тебя бы волосы дыбом встали, кабы услышала! — Ах, святые угодники! Рассказывай скорее, не то помру со страху! — Он показывал им череп — череп мертвеца! — Ой! Ой! — А потом показал им книгу с красными картинками, да такими страшными, что ты бы вся похолодела. — Ой, ой, ой! — Но ты послушай, тут было еще и пострашнее. После того как он показал им все это, говоря слова, которые православный человек и повторить не может, поляк и заявляет: “Через семь дней, говорит, у нас будет другая лекция, потом еще и еще одна, и так до семи раз. А затем, после седьмого урока...”
Тут гостья повысила голос и остановилась на миг, чтобы посмотреть, какое действие произвели ее слова. — Ах! Ах! — стонала попадья. — Силы небесные, заступитесь за нас! — А после седьмой лекции, говорит, мы будем сильны и могучи и сможем взорвать в воздух весь этот городишко со всеми его жителями, до последнего человека. — До последнего человека?! Ах! И попадья хотела было упасть в обморок, но, вспомнив о близкой опасности, взяла себя в руки. — А исправник — что он говорит? — Исправник — осел. А может быть, эти интриганы склонили его на свою сторону, может, он продался поляку. — Знаешь, что мы теперь сделаем, матушка? Пойдем к капитанше! — Да, верно. Пойдем к капитанше! Десять минут спустя приятельницы уже были на улице, обе в том же причудливом наряде, и, если бы они пустились плясать в снегу, их легко можно было принять за пару резвых медвежат. Но слишком озабоченные судьбой родного города, они не думали о забавах. Дамы спешили еще к одной приятельнице, чтобы поскорее передать ей услышанную от рыбницы Матрены историю, едва ли что-либо утратившую от дальнейшего пересказа, скорее наоборот. “Капитанша” была жена жандармского капитана, служившего в Городишке уже несколько лет. Пока ссыльных было мало, исправник был единственным начальством. Но когда число их возросло до двадцати и они все продолжали прибывать, сочли необходимым назначить второго начальника в лице жандармского капитана. Теперь ссыльные были поставлены под надзор двух соперничавших между собой властей, которые постоянно стремились подложить друг другу свинью и, выказывая свое великое рачение, втереться в милость к высшему начальству, разумеется, за счет несчастных жертв, порученных их заботе. С тех пор как в Городишко прибыл капитан, ни один политический ссыльный не был освобожден. Если исправник давал человеку хорошую характеристику, капитан давал плохую, если капитан благоприятно отзывался о ком-либо, то исправник, наоборот, отзывался о нем дурно. На этот раз жандармский капитан нанес своему противнику полное поражение. С первым же курьером губернатору был послан хитро составленный донос. Ответ, содержание которого не трудно себе представить, не заставил себя долго ждать. Исправнику было сделано строгое внушение с угрозой увольнения со службы “за небрежный надзор за политическими ссыльными” и за дозволенные им вольности. Этот нагоняй так напугал полицейского начальника, что ссыльным не только было запрещено заниматься и читать лекции, но их поставили в условия чуть ли не осадного положения. Если в комнате одновременно собиралось слишком много людей, то полицейский уже стучал в окно и приказывал расходиться. Им запрещалось также собираться группами на улице, то есть вместе гулять, — приказ довольно трудно выполнимый в городе с одной-единственной улицей, и это приводило к постоянным недоразумениям с полицией.
* * *
В ссылке легко устанавливаются отношения близкой дружбы. Ссыльные все время подвергаются всякого рода притеснениям, они живут в обстановке всеобщего чень к ним привязавшегося. Они жили одной семьей, но особенно близкие дружеские отношения создались между Тарасом и молодым Оршиным. В возникновении дружбы есть что-то своеобразное и нелегко поддающееся определению. Возможно, в основе их дружбы лежала противоположность характеров: один был сосредоточен и сдержан, другой — восторжен и экспансивен. А может быть, энергичного, сильного Тараса привлекала к хрупкому юноше, мягкому и впечатлительному, как девушка, потребность помогать и покровительствовать ему. Как бы то ни было, они были почти неразлучны. Но когда другие подсмеивались над Тарасом и над его дружбой, он сердился и говорил, что это не более как привычка, и в его обращении с Оршиным часто появлялась какая-то строгость и сдержанность. Они даже не говорили друг другу “ты”, как это в обычае у русской молодежи. Так, всячески скрывая свои чувства, Тарас оберегал своего друга с заботливостью преданной матери. Однажды, в начале весны, — при однообразном течении времени ссыльным хоть и кажется, что дни тянутся бесконечно долго, но месяцы проходят быстро — оба друга возвращались с прогулки. Они в тысячный раз повторяли те же предположения о вероятности скорого окончания их ссылки и в сотый раз приводили те же доводы в поддержку своих надежд. Они, по обыкновению, обсуждали также возможности побега и, по обыкновению, решали этот вопрос отрицательно. Ни один из них в то время не был склонен бежать. Они хотели еще подождать, считая, что закон о ссылке непременно будет отменен. Оба были социалисты, но Тарас всецело был за широкую пропаганду в обществе и в массах. Он сознавал в себе недюжинный ораторский талант, любил свое искусство и уже вкусил первые плоды успеха. У него не было никакого желания пожертвовать своими пылкими мечтами о будущем ради подпольной деятельности члена террористической партии. Поэтому он решил выждать, хотя ему все труднее становилось переносить свое положение и все невыносимее было терпеть. У Оршина же не было ни капли честолюбия, это чувство было ему даже непонятно. Он являл собой обычный в России тип молодого народника, восторженного почитателя крестьянства. Он хотел в свое время бросить университет, стать учителем в какой-нибудь глухой деревушке и там провести всю жизнь, не стремясь даже оказать какое-нибудь влияние на крестьян — такая возможность казалась ему пределом самонадеянности, — но приобщая их к благам культуры. Его планы были временно расстроены волнениями в университете, в которых ему пришлось принять участие, и это привело его к ссылке в Городишко. Но он не отказался от своих мечтаний. Он хотел даже использовать свой вынужденный досуг, чтобы изучить какое-нибудь ремесло, дававшее бы ему возможность сблизиться с крестьянами, которых он знал только по стихам Некрасова. Когда друзья возвращались в город, было уже поздно. Рыбаки выходили на свой тяжелый ночной промысел. В розовом отсвете заката видно было, как они чинят сети. Один из рыбаков запел песню. — Как они трудятся и все же поют! — воскликнул Оршин с жалостью. Тарас повернул голову и бросил на рыбаков отсутствующий взгляд. — Какая чудесная песня! — продолжал Оршин. — Будто душа народа звучит в ней. Она очень мелодична, правда? Тарас покачал головой и тихо рассмеялся. Но слова Оршина уже возбудили его любопытство, и, подойдя ближе к певцу, он прислушался. Слова песни поразили его. Это, видимо, была старинная былина, и у него вдруг зародилась новая идея. Вот новое занятие, которое поможет скоротать время: он будет собирать народные песни и предания; такой сборник, возможно, явится ценным вкладом в изучение народного песенного творчества и литературы. Он поделился своей мыслью с Оршиным, и тот нашел ее великолепной. Тарас попросил рыбака повторить песню и записал ее. Оба легли спать в прекрасном настроении, и на следующий день Тарас отправился на поиски новых сокровищ. Он не считал нужным делать секрета из своих намерений. За двадцать лет до этого группа ссыльных открыто занималась подобными изысканиями и обогатила науку неизвестными дотоле образцами фольклора северного края. Но то было одно время, а теперь — другое. Исправник не забыл историю с лекциями. Услышав о новом замысле ссыльных, он рассвирепел и послал за Тарасом. Произошла сцена, которую Тарас не так скоро забыл. Исправник, это грубое животное, этот ворюга, посмел оскорбить его, Тараса, посмел угрожать ему тюрьмой за то, что он якобы “смущал умы” — как будто у этих тупых сплетников есть хоть капля ума! Вся его душевная гордость возмутилась против такой наглости. Он готов был поколотить своего оскорбителя, но сдержался — его застрелили бы на месте. Это было бы слишком большой победой для этих мерзавцев. Тарас не проронил ни слова, но, когда он вышел из полицейского управления, смертельная бледность, покрывавшая его лицо, показывала, чего стоило это столкновение с исправником и как трудно было ему овладеть собой. В тот вечер, возвращаясь со своим другом с далекой и молчаливой прогулки, Тарас вдруг сказал: — Почему бы нам не бежать? Все равно, ведь хуже не будет. Оршин ничего не ответил. Он не мог сразу принять решение. И Тарас его понял. Он знал, почему Оршин колебался. Ссыльные, как и вообще люди, долго живущие вместе, так хорошо понимают друг друга, что ответ на вопрос часто излишен, — они угадывают и мысли, и невысказанные слова. Оршин был в хорошем расположении духа. В Городишке открыли школу, и должна была приехать молодая учительница, которая, как говорили, будет учить детей “по-новому”. Юноша с большим нетерпением ждал ее приезда. Ему приятно было представлять себе, как он познакомится с нею и будет учиться у нее педагогическим приемам. Он согласился бы теперь надолго остаться в Городишке, лишь бы ему позволили помогать ей. Но об этом не могло быть и речи. Наконец учительница приехала. Она окончила педагогические курсы и первой должна была ввести в Городишке новую систему преподавания. Вся знать города собралась на первом уроке, и все были охвачены таким любопытством, словно школа была зверинцем, а учительница — укротительницей зверей. Оршин не удержался, чтобы тотчас же не познакомиться с нею, и, когда он навестил ее, она встретила его очень приветливо. Страстно преданная своему делу, молодая учительница была от души рада встретить человека, который разделял ее пыл и сочувствовал ее взглядам. После своего первого визита Оршин ушел от учительницы с целой охапкой педагогических книг под мышкой и затем стал часто у нее бывать. Но однажды, придя к ней, он нашел ее в слезах. Девушку без предупреждения уволили с должности “за сношения с политическими ссыльными”.
Оршин был в отчаянии. Он горячо протестовал против увольнения учительницы, ходатайствовал за нее, уверял, что это он во всем виноват, он искал ее знакомства и она тут ни при чем. Но все было напрасно. Власти и не думали менять свое решение, и несчастная учительница вынуждена была уехать. Посадив девушку на пароход, Тарас с Оршиным возвращались с пристани. Тарас снова повторил вопрос, который он однажды уже поставил своему другу: — Ну, разве я не был прав? — сказал он. — Ведь хуже не будет. — Да, да! — страстно воскликнул юноша. Обычно он выносил всякие несправедливости с таким терпением и сдержанностью, что это приводило Тараса просто в отчаяние. Но, очевидно, чаша наконец была переполнена. — Если нас не освободят в эту зиму, мы убежим, — сказал Тарас. — Как вы считаете? — Да, да, непременно! Но зима принесла с собой лишь новые бедствия.
* * *
Был почтовый день. Писание и получение писем было единственным событием, нарушавшим однообразие застойной жизни Городишка. Ссыльные, можно сказать, только и жили от одного почтового дня до другого. Почта приходила каждые десять дней, то есть три раза в месяц. Хотя по правилам письма не всех ссыльных должны были обязательно подвергаться цензуре, но фактически никто из них не был от нее избавлен. Власти мудро рассчитали, что если поставить одного в привилегированное положение, то придется поступить так со всеми, иначе вся корреспонденция будет проходить через руки привилегированного ссыльного. Поэтому письма, адресованные ссыльным, сначала прочитывались исправником, затем с его печатью отсылались адресатам. Разумеется, их близкие с воли не писали ничего недозволенного, точно они отправляли письма в тюрьму, — каждый понимал, что они пройдут через руки полиции. Но при полнейшем невежестве чиновников этого отдаленного края цензурование писем вызывало бесконечные пререкания. Какой-нибудь научной фразы или иностранного слова было достаточно, чтобы возникло недоразумение, и долгожданное, горячо желанное письмо исчезало в бездонной яме Третьего отделения. Большинство недоразумений с полицией происходят именно из-за конфискации писем. Корреспонденцию, отправляемую ссыльными из Городишка, постигала та же участь. Чтобы помешать им уклониться от унизительной обязанности, у единственного в городе почтового ящика постоянно стоял на посту городовой и без стеснения немедленно завладевал каждым почтовым отправлением, которое ссыльный или его квартирная хозяйка пытались опустить в ящик. Несколько копеек заставили бы, конечно, этого молодца закрыть один глаз, а может, и оба. Но какой в этом смысл? Жители Городишка так редко пишут письма, что почтмейстеру прекрасно известен почерк каждого из них, а письмо ссыльного он узнает с первого взгляда. Кроме того, переписка местных жителей ограничивается Архангельском — губернским городом и центром торговли и промыслов этого края. Письма же, адресованные в Одессу, Киев, на Кавказ и в другие дальние города, принадлежали исключительно ссыльным. Поэтому, чтобы избежать цензуры, приходилось идти на уловки. И вот однажды Оршину пришло на ум использовать для этой цели книгу, которую он хотел возвратить своему товарищу в Н-ск. Написав на полях большое послание, он так упаковал книгу, чтобы ее нелегко было раскрыть на исписанных им страницах. Он и раньше прибегал к этой хитрости, и всегда с успехом. Но на этот раз из-за случайности дело сорвалось и произошел страшный скандал. Вряд ли нужно говорить, что Оршин не написал ничего особенно важного. Да и что может быть у ссыльного такого особенного или важного? Но дело в том, что, сочиняя письмо, Оршин был в шутливом настроении и саркастически, в нелестном свете изобразил чиновное общество Городишка, причем, как легко можно себе представить, исправник и его супруга оказались не на последнем месте. Исправник, раскрыв тайну книги, был вне себя от ярости. Он примчался на квартиру наших друзей и, войдя, взорвался, как бомба. — Господин Оршин, одевайтесь немедленно. Вы сейчас же отправитесь в тюрьму. — Но почему? Что случилось? — спросил молодой человек в крайнем удивлении. — Вы послали тайную корреспонденцию в газеты с целью выставить на посмешище официальные власти и тем самым вызвать неуважение к ним и потрясение основ существующего порядка. Тут друзья поняли, в чем дело, и готовы были расхохотаться в лицо исправнику, но им было не до смеха. Надо было защитить товарища и отстоять свои права. — Оршин не пойдет в тюрьму. Вы не имеете права арестовать его, — твердо сказал Тарас. — Я не с вами говорю, и извольте молчать. А вы, господин Оршин, поторапливайтесь. — Мы не позволим забрать Оршина в тюрьму, — повторил Тарас, глядя исправнику прямо в лицо. Он говорил медленно и очень решительно, что всегда было признаком его сильного гнева. Все поддержали Тараса, и начался горячий спор. Между тем другие ссыльные, узнав о случившемся, тотчас же прибежали и присоединились к протесту товарищей. Тарас встал у двери. Не слушая настойчивых просьб Оршина не подвергать себя из-за него опасности, товарищи не хотели его отпускать. — Если вы посадите его в тюрьму, то сажайте нас всех туда, — кричали они. — И тогда мы разнесем ваш старый барак, — сказал Тарас. Дело начало принимать скверный оборот, потому что исправник грозил позвать жандармов и применить силу. Тогда Оршин заявил, что отдает себя в руки полиции, и друзья вынуждены были его отпустить. Оршина продержали под стражей только два дня, но это происшествие еще более обострило отношения между ссыльными и полицией. Ссыльные мстили единственно доступным им способом. Дело в том, что исправник испытывал панический, почти суеверный страх перед критикой в газетах, и ссыльные решили нанести ему удар в самое чувствительное место. Они написали о нем юмористическую корреспонденцию, и им удалось переслать ее окольными путями в редакцию одной петербургской газеты. Корреспонденция дошла по назначению и появилась в печати. Она не только попала в цель, но и вызвала страшный переполох. Сам губернатор был разгневан и назначил расследование. Во многих квартирах ссыльных были сделаны обыски, чтобы найти “следы преступления”. А так как виновников не обнаружили, то всех ссыльных обвиняли подряд и стали подвергать всякого рода мелочным придиркам, особенно в отношении переписки. Полиция требовала теперь строгого соблюдения каждого параграфа Правил, в то время как прежде допускались всякие послабления. Первым пострадал от этих перемен Лозинский. Снова встал извечный вопрос о его праве заниматься врачебной практикой. Спор об этом шел с самого прибытия доктора в Городишко. Ему отказывали в праве лечить людей под тем предлогом, что он может воспользоваться своей профессией для ведения политической пропаганды. Одн >”.
С другими ссыльными обращались не с большей деликатностью. Установленный за ними полицейский надзор стал просто невыносим. Им не разрешалось больше гулять за чертой жалкого городка, превратившегося для них в тюрьму. Их непрестанно изводили назойливыми полицейскими посещениями, — это было как перекличка в тюрьме. Не проходило ни одного утра, чтобы не явился городовой справиться об их здоровье. Через день они обязаны были являться в полицейское управление и отмечаться в особой книге. В конце концов, это была та же тюрьма, хотя и без камер, окруженная бескрайней пустыней, отрезавшей Городишко от всего мира надежнее, чем гранитные стены. Вдобавок полиция ни на минуту не спускала глаз с ссыльных. Стоило кому-нибудь из них появиться на улице, как за ним уже следили один или два полицейских. Куда бы они ни шли, кого бы ни навещали, кто бы к ним ни приходил, за ними неотступно наблюдали исправник и его жандармы. Все это приводило ссыльных в глубокое уныние; не осталось уже почти никаких надежд на изменение их положения к лучшему. Напротив, они скорее могли ожидать ухудшения своей участи. От секретаря исправника они узнали, что в Архангельске над их головами собиралась гроза. Они навлекли на себя неудовольствие губернатора, и, возможно, некоторых из них вскоре отправят в другое место, еще дальше на север. При таких условиях невозможно было дольше колебаться. Тарас и Оршин сообщили своим товарищам по коммуне, а затем и всей колонии, что они решились на побег. Их решение было встречено всеобщим одобрением, и еще четверо товарищей захотели присоединиться к ним. Но так как всем шестерым нельзя было бежать одновременно, условились, что они будут уходить по двое. Тарас и Оршин должны были быть первой парой, Лозинский и Урсич — второй, а третьей — двое более старых ссыльных. В колонии теперь не говорили ни о чем другом, как о побеге. Весь общий денежный фонд был предоставлен в распоряжение беглецов, и, чтобы увеличить его хоть на несколько рублей, ссыльные подвергали себя величайшим лишениям. Конец зимы прошел в обсуждении различных планов побега и приготовлениях к великому событию.
* * *
Кроме политических ссыльных в Городишке проживали еще человек двадцать ссыльных уголовников — воры, мелкие жулики, проворовавшиеся чиновники и тому подобная публика. С этими мошенниками обращение было куда более снисходительное, чем с политическими. Их переписка не проходила цензуру, и, до тех пор пока они были чем-то заняты, их оставляли в покое. Но они не особенно стремились работать, предпочитая жить попрошайничеством и мелким воровством. Власти, выказывавшие величайшую суровость по отношению к политическим ссыльным, весьма снисходительно относились к этим жуликам; очевидно, их связывала с ними общность интересов, да они получали от них еще и дань. Эти уголовники — бич для всего края. Иногда они образуют целые шайки. Один город — Шенкурск — они фактически держали в осаде. Никто не смел ни приехать туда, ни выехать оттуда, не уплатив мошенникам калыма. В Холмогорах они так обнаглели, что их удалось призвать к порядку лишь после того, как туда прибыл сам губернатор Игнатьев. Он вызвал бандитов к себе и прочитал им отеческое наставление по поводу их дурного поведения. Они слушали его с величайшим вниманием, обещали исправиться, а когда уходили из губернаторской приемной, прихватили с собой самовар. Так как самовар был очень хороший, а полиции не удалось его обнаружить, ворам было отправлено мирное послание и были начаты переговоры о возвращении украденного добра. В конце концов губернатор выкупил свой самовар, уплатив ворам пять рублей. Взаимоотношения между обеими группами ссыльных были несколько своеобразные. Жулики испытывали глубокое уважение к политическим и оказывали им разные услуги, что не мешало им, однако, при случае обманывать своих товарищей по несчастью и таскать у них деньги. Но так как за ворами надзор был гораздо слабее, чем за политическими, Урсичу пришла в голову мысль воспользоваться их помощью для предполагаемого побега. Однако если этот план имел много преимуществ, то у него был и большой недостаток. Воры в большинстве своем были отпетые пропойцы, и на них нельзя было положиться. Все же кого-нибудь из них необходимо было привлечь к этому делу, и ссыльные долго обсуждали, как быть. — Нашел! — воскликнул однажды Лозинский. — Я нашел нужного нам человека. Это Ушимбай. — Султан? — Он самый. Как раз он может нам помочь. Доктор излечил Ушимбая от грудной болезни, которой степные кочевники всегда подвержены, когда попадают на ледяной север. С той поры султан относился к своему благодетелю со слепой преданностью пса хозяину. Ему можно было довериться: он был простой и честный, настоящее дитя природы. Коммуна пригласила Ушимбая к чаю, и ему объяснили, чего от него хотят. Он согласился без колебаний и всей душой отдался плану побега. Так как он пользовался гораздо большей свободой, чем политические ссыльные, ему разрешили вести небольшую торговлю скотом, и время от времени он ездил по окрестным деревням, где у него были знакомые среди крестьян. Поэтому он имел возможность довезти беглецов до определенного места на первом этапе их побега. Горя желанием помочь доктору и его друзьям, единственным людям в Городишке, относившимся к нему дружелюбно, добрый малый презирал опасность, угрожавшую ему за содействие беглецам. Нет надобности рассказывать подробно о побеге, который вначале вполне удался. Ушимбай великолепно справился со своей задачей и вернулся с вестью о благополучном прибытии беглецов в первый пункт на их пути — Архангельск. Неделя прошла спокойно. Но вдруг среди полицейских стала замечаться необычайная активность. Это был дурной знак, и ссыльные испугались, не случилась ли беда с беглецами. Предчувствие их не обмануло. Несколько дней спустя они узнали от секретаря исправника, что в Архангельске беглецы навлекли на себя подозрения жандармов; им удалось было уйти от них, но полиция снарядила за ними погоню. Через пять дней, совершенно обессиленные перенесенными страшными испытаниями, полумертвые от усталости и голода, они попали в руки жандармов. С ними обращались с крайней жестокостью; Оршина избили до потери сознания. Тарас защищался со своим револьвером, но его схватили, разоружили и заковали в кандалы. Затем обоих бросили на телегу и привезли в Архангельск, где Оршина поместили в тюремную больницу. Это известие поразило ссыльных, как удар грома, и повергло их в глубокую скорбь. Долго они сидели в тяжелом молчании, и каждый боялся взглянуть товарищу в лицо, чтобы не увидеть на нем отражения собственного отчаяния. В следующие дни каждая вещь, каждое происшествие вызывали в памяти несчастных друзей, которые общностью страданий стали им столь близкими и родными. Только теперь, потеряв их, ссыльные поняли, как они были им дороги. Для одного из трех оставшихся членов коммуны пережитое несчастье имело совсем непредвиденные последствия. Вечером, на третий день после получения роковой вести, товарищи уговорили Старика, глубоко подавленного случившимся, пойти навестить одного из старых друзей. Его ждали домой около одиннадцати, но наступил двенадцатый час, а его все не было. Когда ударило двенадцать, наружная дверь вдруг отворилась и в коридоре раздались неверные шаги. Это не мог быть Старик, он никогда не ходил спотыкаясь. Урсич вышел, держа свечу над головой, чтобы посмотреть, кто незваный гость, и при мигающем свете свечи увидел фигуру человека, беспомощно прислонившегося к стене. Это был Старик, мертвецки пьяный. Он впервые был в таком состоянии с тех пор, как жил в коммуне. Товарищи втащили его в комнату, и забота о нем до некоторой степени облегчила бремя их горестей. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|