Утром на другой день он занялся
приведением в порядок своих вещей: вынул из чемодана белье, платье, книги. Белье и платье спрятал в комод, аккуратно выстлав дно комода простынями, а книги уложил на письменном столе. Приведя все в порядок, он сел и написал письмо домой, извещавшее родных о благополучном его прибытии в Питер, о том, что он уже поселился на своей квартире, обедает в кухмистерской и что экзамены начнутся через две недели. Кончив письмо, Корнев посмотрел на часы. Был уже час - время, назначенное им для обеда, и он отправился в кухмистерскую. Там он быстро - это делалось как-то само собой - завязал еще новые знакомства, и так как разговор коснулся интересных тем, то после обеда он еще долго оставался в кухмистерской.
VIII Под вечер к Корневу приехал Карташев и привез с собой разных южных лакомств. - Дома? - раздался в передней знакомый голос Карташева. - Дома, дома, - ответил весело Корнев и отворил свою дверь. Карташев ввалился в комнату и, раздевшись наскоро, стал выкладывать на стол: халву, финики, виноград. Корневу вдруг сделалось так весело, как давно уже не было. - Ооой! - завыл он и повалился на кровать. - Ура! - подхватил Карташев и, бросив лакомства, улегся рядом с Корневым. Приятели давно не видались и чувствовали себя в эту минуту так же уютно и хорошо, как когда-то в доброе старое время. Вспомнилась вдруг деревня, Наташа, гимназия, и показалось все кругом беззаботным продолжением прежнего. Лежавший Карташев был для Корнева как бы реальным воплощением этого прошлого, - Карташев, все такой же избалованный и раскинутый, и спутанный и искренний, что-то размашистое и неустойчивое, а в общем все тот же Карташев, который меньше всего сам знал, куда и как ткнет его судьба или то что-то, что распоряжалось им всегда и везде. Корнев поднялся на локоть и благодушно смотрел на приятеля. - Первая лекция была, - произнес загадочно и с некоторым достоинством Карташев. - Ну? - спросил Корнев веселым подмывающим тоном, которому Карташев не мог противиться. Он, когда ехал к Корневу, решил умолчать о всех своих разочарованиях. - Ничего не понял! - выпалил Карташев неожиданный для себя ответ. Дальнейшие вопросы и ответы происходили в промежутках все более и более подмывавшего обоих смеха. - О чем он читал? - А черт его знает! - Оой?! Что ж ты будешь делать? - Куплю сло-о-ваарь! - Завтра пойдешь? - Нет!! Оба приятеля выли и стонали от нестерпимых колик. Когда наконец водворилось спокойствие, которого страстно жаждали сами несчастные жертвы смеха, Корнев, вытирая слезы, сказал: - Положительно не помню, когда я так смеялся. Вечер прошел в разговорах, в куренье, в лежании по очереди на кровати, наконец приятели улеглись рядом. - В этом доме дают чай? - спросил Карташев. - Как же, - ответил Корнев, отрываясь от своего обычного занятия - грызения ногтей - и стуча кулаком в стену. На стук вошла громадного роста краснощекая, в неимоверно больших и тяжелых ботинках, простая деревенская баба, нанятая хозяйкой для исполнения обязанностей горничной. Став как-то боком в дверях и слегка прикрывая лицо передником, Аннушка смотрела так, как будто не сомневалась, что оба вдруг вскочат и, бросившись к ней, начнут ее щекотать. - Ну? - спросила она, и живот ее вздрогнул. - Произведение природы, - заметил Корнев и, сосредоточенно постучав пальцем о стену, сказал: - Во!.. Подойдите сюда ближе, мое сокровище... Горничная нерешительно подвинулась. - Аннушка, я должен вам сказать, к величайшему моему прискорбию, что вы... Подойдите сюда ближе и не бойтесь: вас никто не тронет. Аннушка медленно подходила и весело в упор все смотрела на Корнева. - Что смеетесь? - Вы неисправимы, милая Аннушка, - сказал Корнев, - вот вам деньги: купите два фунта хлеба и фунт колбасы... самовар поставьте... поняли? Аннушка взяла деньги и, успокоенная, направилась к двери. В дверях она остановилась и, весело покосившись на молодых людей, взвизгнув: "Ишь жеребцы стоялые!" - скрылась при новом взрыве смеха. Аннушка и в продолжение остального вечера не переставала забавлять приятелей своими выходками. В одно из своих появлений, в ответ на новый смех, она подперлась рукой и со вздохом сказала: - Ну, что ж? я женщина молодая, известно... Что и не погуторить? Муж у меня плохой: хворый да недужный. И вдруг, перейдя опять в веселый, лукавый тон, она кончила: - Ишь жеребцы... пра-а... - Если хочешь, она в своей колоссальности и недурна собой, - сказал Карташев, когда она ушла. - Ну, - пренебрежительно махнул рукой Корнев. - Ее бы на арку Большой Морской. - Вот именно... Что ж, ты так-таки ни с кем и не познакомился в университете? - Решительно ни с кем, - ответил Карташев. - А я здесь уже кое с кем свел знакомство. - Ну? - Да кто их знает... всё, конечно, наш брат... топчутся они на том же, на чем и мы когда-то... - Неужели ничего нового? - Кажется, желание на стену лезть. - Но ведь это же бессмысленно. - То есть как тебе сказать... - Вася, да, ей-богу же, это мальчишество. Прямо смешно... Здесь особенно, в Петербурге, так ясно... Что ж это? Только шутов разыгрывать из себя... Корнев грыз молча ногти... - Да, конечно, - нехотя проговорил он. - А все-таки интересная компания, их стоит посмотреть... Оставайся ночевать... Пойдем завтра в нашу кухмистерскую. - С удовольствием. - Смутишь ты их разве своим костюмом... - Что ж такое костюм? Я и перчатки надену. - Только ты все-таки будь осторожен, а то ведь у них язычок тоже хорошо действует. - А мне что? - Сконфузят. - Ну... - Есть и барышни... - Конечно, - все дураки, кроме них? - Послушай, откуда у тебя вдруг эта нотка? не платки же они таскают из кармана... Нет, ты брось это раздражение... - Можно создать и более реальные интересы... - Какие? - Вот поживем, - ответил Карташев. Корнев пытливо посмотрел на него и раздумчиво пробормотал: - Дай бог... - Вася, согласись с одним: у них узко... а все, что узко, то не жизнь... Может быть, я и ошибаюсь, но я не хочу верить на слово - я хочу сам жить и убедиться. - Но что такое жизнь? Надо же ей ставить идеалы. - Но взятые из жизни. - А если эта жизнь мерзопакостна? - Неужели так-таки вся жизнь мерзопакостна? Я не верю... Я иду в жизнь... ставлю свои паруса, и что будет... - Без компаса? - Мой компас - моя честь. Я вчера у Гюго читал: он говорит, что двум вещам поклоняться можно - гению и доброте... Честь и доброта, - Васька, право, довольно и этого! - Посмотрим... Конечно... А интересно - лет через десять что выйдет из нас? Конечно, жизнь не линейка - взял да провел черту... Я вот думаю: что из тебя выйдет? Корнев подумал: - Глупое, в сущности, наше время... Развития в нас настоящего нет... В сущности, туман, большой туман у всех... На другой день Корнев повел Карташева в кухмистерскую. Прием ему был оказан такой холодный и пренебрежительный, что даже Корнев смутился. После двух-трех слов с Карташевым прямо не хотели говорить. Карташев смущенно уткнулся в газету. Злое чувство охватило Карташева. В это время в столовую вошло новое лицо, при взгляде на которое Карташев так и прирос к полу. Это был худенький студент, в грязном потертом вицмундире, на плечах и спине которого была масса перхоти, волосы на голове торчали черной копной, косые черные глаза смотрели болезненно и твердо. Черная бородка пушком окаймляла маленькое хорошенькое лицо, но, несмотря на бородку и мундир, это был все тот же маленький друг его - Карташева, друг, которого он когда-то... - Иванов! - вырвалось из груди Карташева и сейчас же заменилось сознанием и прошлого, и отчужденности своей здесь, в этой кухмистерской. Иванов внимательно, спокойно всмотрелся в Карташева, как во что-то, ради чего должен оторваться хоть на мгновенье от своего главного, что теперь поглощало все его помыслы... - А-а, Карташев... Это было сказано так, что Карташев почувствовал, что перед ним стоит чужой человек. Одна страстная мысль овладела им в это мгновенье: прочь, скорее прочь отсюда. - Кончил? - спросил его между тем Иванов. Кончил, конечно, гимназию... - Да, кончил, - сухо, испуганно ответил Карташев. - Куда же? В путей сообщения? - рассеянно спросил Иванов. Карташев сдвинул брови. - Хотел, но струсил, - вызывающе ответил он. - Что же так? К Иванову один за другим подходили, здоровались и незаметно увели его в другую комнату. Карташев торопливо одевался. Корнев молча, уже одевшись, наблюдал его и грыз ногти. - Ко мне пойдешь? - спросил Корнев. - Нет, домой, - ответил, не смотря на него, Карташев и, торопя взятого извозчика, с тяжелым чувством поехал прочь от негостеприимных мест Выборгской стороны.
IX На вступительном экзамене Корнев провалился на латыни. Тем не менее, судя по предыдущим годам, была надежда, что в академию его все-таки примут. Неудача подействовала на него самым подавляющим образом. Удачу, неудачу он не признавал. - Неудачник, - рассуждал он, - это чушь. Есть способности - выбьется человек из всякой мерзости, а нет - значит, чего-нибудь не хватает. Чего у него не хватало? Он попробовал развлечься Петербургом, но громадный и чужой Петербург давил и его, как Карташева, внося еще больший разлад в его душевный мир. Где действительно истина? В этой ли кипучей жизни или в том духовном стремлении к чему-то высшему, чем жил когда-то он и весь кружок его, чем живет большинство тех, которых он видит теперь вокруг себя на Выборгской? Но тогда - отчего в этих кружках почти нет студентов старших курсов? Это как бы подтверждало его мысль, что он уже успел пережить то, что переживается кружком кухмистерской. Но в то же время он чувствовал, что знает о них не все и от него как будто что-то скрывалось. Таинственная обстановка, которая окружала Иванова, была для него неясна, и он усиленно грыз ногти и думал, думал. Думал, в сомневался, и становился в тупик, кто же он, наконец: практик, идеалист или просто-напросто жалкая, богом обиженная посредственность? Он был уверен, что после экзаменов на него так и смотрели все его новые сотоварищи. - Ну и черт с тобой! - говорил он сам себе. Он не хотел сам себя знать, и тем обиднее было, когда в голову лезли разные, в сущности, нелепые, унизительные, даже с его точки зрения, мысли. Он знал их и сам возвращался к ним. Одна из таких мыслей была о его некрасивой физиономии и о том, можно ли нравиться с такой физиономией женщинам. Он ходил по улицам, поглощенный своими больными вопросами, и в то же время часто, всматриваясь в лица прохожих, тоскливо думал: "Даже эта рожа лучше моей". Иногда он заглядывал в свое маленькое кривое зеркальце и возмущенно говорил себе: - Господи, да чтоб с этакой рожей надеяться нравиться, надо быть просто идиотом! Сомнительным для него было только отношение к нему одной Наташи Карташевой. Как ни отбрасывал он все то, что могло быть отнесено к области его собственной фантазии, все-таки в их отношениях оставались такие мгновения, которые, при всем старании опровергнуть, он должен был истолковать в свою пользу. Но и тогда Корнев возмущенно говорил себе: - Совершенно непонятное явление, просто один из тех болезненных, капризных моментов, когда именно безобразное лицо может как будто нравиться. И он задумчиво смотрел в окно. Там, за окном, день подходил к концу, последние лучи играли в туманном воздухе на далеком куполе Исаакия. Было пусто и в этом уходящем дне, и в комнатке. Какая-то далекая, тихая грусть щемила сердце. Там, далеко, в этом большом городе, словно тонет в тумане, словно замирает размашистая, грандиозная жизнь дня, чтоб с огнями вечера опять вспыхнуть с новой силой в разных театрах, собраниях... Там, в той жизни, какая нужна сила, какая мощь, чтобы выплыть на ее поверхность? Там Карташев, Шацкий уже готовы вот-вот броситься в этот водоворот - и не боятся... а он одинаково робкий и чтобы вместе с ними броситься в этот кипучий поток, и чтобы примкнуть ближе к кружку Иванова... А жить так хочется, и так болит сердце от этой пустоты, от сознания своего бессилия, ничтожества... Улетел бы в эту даль, туда, в позолоту лучей догорающего дня, которые точно неумолчно говорят о чем-то душе, будят и зовут ее из тоскливой пустоты удручающих мыслей о своем бессилии... И такая вся жизнь! - пустая, скучная, бессильная, раболепная перед каждым нелепым случаем, трусливая пред каждым столкновением, унылая, всегда только грубо ремесленная. Корнев не заметил, как тихо отворилась дверь и вплыла Аннушка. Он пришел в себя, когда громадная Аннушка, обхватив его своими объятиями сзади, произнесла вдруг: - И что он это все думает? - Убирайтесь вон!! - Господи! - только успела вскрикнуть Аннушка и скрылась из комнаты. Корнев не мог прийти в себя от неожиданности и возмущения. Еще только недоставало именно Аннушки! Вот достойная его компания... Но прошло некоторое время, и Корнев стал думать иначе. Он поймал самого себя на высокомерии и, остановившись, задал себе вопрос: "А почему и недостойна она меня? Что я за цаца такал и куда постоянно лезу с суконным рылом? Да, может быть, она, простая, в тысячу раз лучше меня, ломаного, искалеченного, меня, для которого мое дурацкое знание и мой жалкий самосознающий ум только источники вечного унижения? Да, наконец, ну что такое в самом деле Аннушка? Простой, добрый человек, как умеет выражающий свои чувства". Корнев постучал кулаком в стену. Когда вошла Аннушка, он ласково сказал: - Самовар дайте, пожалуйста. - Ишь как напугал, - весело ответила Аннушка. Корневу было приятно, что она не поставила ему в вину его резкость. Когда Аннушка приносила ему поднос с посудой и затем самовар, он хотел быть с ней ласковым, хотел что-нибудь сказать, но не решился, и только, когда та принялась приготовлять ему постель, он, проходя мимо и слегка хлопнув ее по широкой спине, проговорил: - Ишь здоровая... В ответ на это Аннушка, почувствовав, что ветер подул с другой стороны, ответила важно: - Не балуй. - Вот как, - фыркнул себе под нос Корнев. Настал длинный, скучный вечер. Корнев напился чаю, принялся опять было читать, но не читалось; вспомнил о том, что, может быть, придется уехать, прогнал эту мысль и все остальные, которые по ассоциации идей поползли было в голову, и стал ходить по комнате, желая жить и думать только о настоящем. Это настоящее воплощалось в этот вечер в громадной Аннушке. Ее тяжелые шаги, глухо раздававшиеся там где-то в лабиринте темных коридорчиков, раздражали нервы Корнева. Он останавливался, прислушивался и опять ходил. Иногда он точно просыпался вдруг, его охватывало какое-то омерзение, и он быстро садился за книгу. Но опять вставал и опять начинал нервно, тревожно шагать. Мысль о возможном сближении с Аннушкой охватывала его все сильнее больной истомой. Чувствовалось какое-то унижение в этом, но этого ему и хотелось сегодня. Он ложился на кровать, его грудь тяжело подымалась, кровь, как расплавленная, переливалась в жилах и молотом била в голову. Было уже двенадцать часов ночи. Корнев разделся и потушил лампу. Давно все стихло... Но вот, чу! точно пол скрипнул... точно тени задвигались по комнате, словно паутина опутала лицо и мысли... Весь охваченный, Корнев протянул руку и наткнулся на голую громадную руку наклонившейся к нему Аннушки...
Пробуждение Корнева на другой день было странное: и легкое и тяжелое. Точно в нем сидело два человека и один пытливо и злорадно спрашивал: "А теперь что?" Другой же равнодушно, пренебрежительно отвечал: "Ничего"... Он лежал грустный, задумчивый, с каким-то легким в то же время ощущением, - точно несколько лет ему с плеч сбавили. Дверь отворилась, и Аннушка вошла в комнату. Она была в новом платье, новом фартуке, и на лице ее был праздник. Она остановилась, взялась за бока и вполоборота спросила лукаво: - А муж? - и тяжело вздохнула. Корнев, не ожидавший ничего подобного, лежал и растерянно молчал, угрюмо сдвинув брови. Но Аннушка, у которой переходы были быстры, уже вытирала передником губы и веселым голосом говорила: - Ну, поцелуемся... Сегодня ведь мой рожденный день... Она наклонилась к Корневу и толстыми мягкими губами, с ароматом своей деревенской избы, залепила Корневу сразу и губы, и глаза, и весь мир, поставив его властно только перед собой одной - колоссальной Аннушкой. - Хорошенький ты мой! - тихо прошептала она и со вздохом удовлетворения вышла из комнаты, оставив свою жертву пластом лежать на кровати, с закрытыми глазами. Корнев долго лежал. - Ну, все равно, - облегченно сказал он наконец, поднялся в начал быстро одеваться. Напившись чаю, он вышел на улицу. День был на славу. В академии Корнева ждала приятная новость: он был зачислен в число студентов.
X Карташев сделал еще несколько попыток одолеть лекции энциклопедии, достал даже Гегеля, собираясь читать его в подлиннике, но все это как-то ни к чему не привело. Он кончил тем, что перестал посещать лекции знаменитого профессора, а Гегель так и лежал почти нетронутый, пугая Карташева своим видом. Лекции других профессоров также не привлекли к себе его внимания. Римское право показалось ему продолжением латинского языка и во всяком случае таким, которое требовало простой зубрежки, а потому Карташев и решил, что время, потраченное на слушание, можно провести производительнее, посвятив его прямо зубрению всяких латинских текстов римского права. Приступить к этим текстам он все и собирался изо дня в день. Русское право было понятно, но профессор читал тихо и снотворно, и на Карташева нападала такая неожиданная дрема, что он перестал посещать и эти лекции, объясняя свое отсутствие на них страхом заснуть и тем поставить себя в безвыходное положение. "Зачем я буду рисковать скандалом? Лучше же дома прочесть: благо слово в слово читает". Наконец, лекции государственного права пришлись по вкусу Карташеву, но здесь уж были другие причины, по которым он редко бывал на них. Во-первых, чисто финансовые - посещение университета стоило денег: извозчик, завтрак с бутербродами... Во-вторых, из трех лекций в неделю по государственному праву две начинались в девять часов, то есть как раз в то время, когда Карташеву невыносимо хотелось спать. А в-третьих, литографированные лекции и по государственному праву существовали, следовательно, и их можно было прочесть. Понемногу Карташев так разоспался, что вставал часов в одиннадцать. Вставши, пил чай, читал газету и задумывался над тем, что ему предпринять: сесть ли за лекции, написать ли домой письмо или заглянуть в университет? Последнее наводило на мысль о финансах, и он с тоской в душе начинал пересчитывать свои капиталы. Их невероятное уменьшение повергало его в новое уныние. Он садился составлять еще новую смету. Но сколько-нибудь вероятная смета уже настолько превышала наличность, что Карташев скоро бросал это дело и шел обедать. После обеда читал газету, валялся на диване и нередко засыпал, укрытый газетой. Вечером он пил чай, и если не приходил Ларио, то отправлялся в театр скромно, - куда-нибудь в галерею. Если же заходил Ларио, то они сидели, разговаривали, а иногда отправлялись вдвоем на вечерние прогулки по Вознесенскому и Мещанским. Тихий, сдержанный и молчаливый, Ларио делался бойким на улице, его "го-го-го" звонко неслось по Вознесенскому, он заигрывал с проходившими девицами полусвета, подпрыгивал перед ними, визжал и бойко неестественным голосом парировал их замечания. Ларио не раз звал Карташева отправиться к Марцынкевичу, но тот от такого посещения наотрез отказывался. - Почему же? Ведь там тебя же... Странно... Ларио коробило, как он говорил, "жантильничанье"* Карташева. Он шутливо кипятился и фыркал, затрудняясь объяснить Карташеву безопасность такого посещения для него. ______________ * жеманство (от франц. gentil). - Ведь ты же не девушка, наконец. Ларио презрительно пускал свое "го-го-го". Кончалось тем, что Ларио говорил: - Ну и черт с тобой, я бы пошел, если бы у меня была рублевка. - Возьми, - предлагал Карташев. После некоторого колебания Ларио брал. - Как получу урочишко, первое, Тёмка, что сделаю, - куплю почетный билет в Марцынку... билет три рубля стоит, и тогда за вход всего двадцать копеек, а так - по рублику каждый раз пожалуйте. - Если хочешь, возьми три. - Ну, что ты! Да я вот сегодня только, а там до урока - ни-ни...
XI Прошел месяц со дня приезда Карташева в Петербург. Как-то раз выходя из конки, скучавший и томившийся Карташев встретился неожиданно лицом к лицу с долговязым Шацким. Шацкий, расставив ноги, весело смотрел на Карташева: тот же шут, несмотря на путейскую фуражку, с маленьким румяным лицом, веселый и возбужденный. Карташев очень обрадовался ему. - Здравствуй, здравствуй, - заговорил снисходительно Шацкий. Карташев, хотя и не был с ним на "ты", ответил ему весело: - Здравствуй! - Ну-с, мой друг, как поживаешь? - спросил покровительственно Шацкий. - Откуда? - С лекций. - О! Куда теперь? - Обедать. - К Детруа, конечно? - Да. - Да, да... Ростбиф из конины, огурцы с купоросом... да, да. Твой живот? - Каждый день понос. - Да, да: пока ешь - вкусно; кончил, в брюхе кол, через полчаса после обеда опять есть хочется, а вечером расстройство... Connu...* ______________ * Известно... (франц.) Карташев рассмеялся. - Совершенно верно. - Ну, вот что, мой друг, - продолжал Шацкий, - не хочешь ли сегодня отобедать со мной у Мильбрета, - на четыре рубля дороже в месяц, но сохраняется желудок... - Что ж, с удовольствием. - В добрый час! Так что ж, возьмем извозчика... эй, ты, Мильбрет - гривенник... Извозчик не согласился. - Пятиалтынный... - Дай ему... - Ни за что! Извозчик был наконец нанят. - Я, знаешь, - начал Шацкий, садясь и принимая тот шутовской тон, за который так недолюбливал его Корнев, - долго колебался - где абонироваться... хотел у Дюссо, но там хуже... Карташев усмехнулся. - Ну, конечно... - Чтоб ты знал, что хуже, - быстро и опять естественным тоном заговорил Шацкий, - я тебе открою, в чем тут секрет: Мильбрет скупает придворные обеды, а согласись, мой друг, что эти обеды лучше всяких твоих Дюссо... очень, очень мило. При моем желудке, знаешь, - Шацкий опять впал в шутовской тон, - немного изнеженном после вод в Спа, наконец, при моем положении, знаешь, эти друзья: маркиз де Ривери, барон Гавен и много других - это всё добрые ребята - неловко, знаешь, когда зайдет разговор об обеде, и скажут вдруг: "А вы заметили, какое оригинальное фрикасе сегодня было?" И вдруг стоишь как дурак - где фрикасе, какое фрикасе?! Шацкий уже на выпускных гимназических экзаменах завоевал себе право говорить и действовать так, как ему заблагорассудится. Здесь, в Петербурге, где он уже успел и доказать свои способности, поступив вторым в трудное по приему заведение, и выглядел, кажется, единственным веселым человеком, - этот Шацкий производил на Карташева впечатление уже не того идиота, каким окрестил его Корнев. Теперь это был, правда, шут, но остроумный (с этим соглашался и Корнев) и главное - без претензии человек. Карташев давно уже держался за бока от смеха. - С тобой, однако, очень весело, - проговорил он. - В гимназии... - Все это прекрасно! - ответил небрежно Шацкий. - Только оставь, ради бога, гимназию... При моих нервах гимназия - это плохое лекарство. Забудем ее, мой друг, и всех этих Корневых, Долб... Мы с тобой "high life"*, ты, надеюсь, знаешь, что значит это слово? Ну, конечно. Но еще выше этого есть. Du chien, hanche! А мне необходимо ехать в Париж на скачки, мой друг Nicolas... Ну, ты, конечно, знаешь, кто это именно? ______________ * высший свет (англ.). Шацкий посмотрел на опешившую немного физиономию Карташева и залился сам веселым смехом. Карташев рассмеялся. - Parfait, mon cher!* из тебя выйдет толк. Я люблю таких, которые смеются, когда ничего не понимают. Не торопись обижаться - ты позже поймешь смысл моих слов. Да, мой друг, жизнь - это большая загадка, и дурак тот, кто тратит время на ее разбор, потому что, пока он вникнет в суть, жизнь пройдет у него между пальцами, и он только: а-а-а... как Вася, твой Корнев. Если б он здесь был, он погрыз бы ногти и сказал: "Да, это верно", - и прибавил бы: "А впрочем, я, может быть, и ошибаюсь"... c'est ga**. Таковы все мудрецы от Фалеса до Тренделенбурга, которых ты теперь изучаешь и, конечно, ни в зуб не понимаешь - connu, connu! Все они начинают с того, что отрицают предшественника; с важным видом нагородив всякой ерунды, умирают, а ты зубри их... твое положение грустное, мой друг... Бытие, небытие, становление - и вдруг, трах, абсолют... A fichtre a blic!*** ______________ * Прекрасно, дорогой мой! (франц.) ** вот именно (франц.). *** Черт возьми! (франц.) - Откуда ты все это знаешь? - Мой друг, оставь это. Revenons a nos moutons*, как говорил мой друг Базиль... ты, конечно, знаешь моего друга Базиля? ______________ * Вернемся к нашим баранам (франц.). - Я должен тебе откровенно сказать, - сказал Карташев, - что хотя ты и ерунду несешь, но я с удовольствием тебя слушаю. - Да, да. Ты всегда был немного наивный, но добрый мальчик, хотя тебя и портит Корнев... О чем бишь я говорил?.. Может быть, перед обедом ты хочешь, как делают мои друзья, заехать поесть устриц или навестить Альфонсину? Ты, пожалуйста, не стесняйся, мой друг: мой экипаж к твоим услугам. - Едем уж прямо к Мильбрету. - Как хочешь, как хочешь! А напрасно! Этим не следует пренебрегать. Это очень важно, эти мелкие приличия, эти условия хорошего тона - свет не прощает их: ces petits riens qui ne valent rien, mais qui coutent beaucoup. Iд faut prendre, mon cher*, там за кулисами ты можешь делать что хочешь, но на сцене... Моя покойная приятельница, princesse Natalie... - ты, конечно, ее не знаешь?.. нередко говорила мне: "Michel, прошу тебя во имя моей памяти, никогда не забывай, что свет..." Да, да, бедная Natalie, ты умерла, а я остался... да, остался... что делать, мой друг. Faisons notre metier**, как говорил старикашка Виль. Кстати, ты, конечно, знаком с генералом Шайницем? Как? Ты не знаком? Мой друг, ты ставишь меня в неловкое положение... что же я скажу моим друзьям? Он не знаком! Впрочем, ничего, успокойся: дело можно поправить... Я устрою охоту. Я позову его... Там вы познакомитесь... Но, мой друг, прошу тебя: забудь ты на это время о своих деревнях: все эти вассалы, деревенские развлечения, поездка летом на санях, когда вместо снега посыпают соль, - все это вышло из моды, и ты никого не удивишь... Все знают, что вся Волынская губерния твоя... к чему же об этом распространяться? Вот если ты привезешь нам одну из твоих красавиц вассалок - этим ты много выиграешь... Но и это, как и все, мой друг, надо делать с тактом, очень тонко, mon cher. Ради бога... Я уж вижу... Ты входишь с ней в ложу... О мой друг, кто же так делает?! Ради бога! оставь ее... Ты с ней не знаком!! пойми, ты с ней не знаком!! Пусть она входит в ложу, пусть садится, делает, что хочет, - ты ее не знаешь до тех пор, пока граф Иван не скажет тебе: "Обратите внимание... Литера справа..." Мой друг, мы, люди большого света, мы ленивы на слова... Но я уж вижу, ты обрадовался... и с деревенской наивностью выпаливаешь, что это твоя вассалка... Ну, и пропало все... Ну, кто же так делает? Когда ты перестанешь меня компрометировать?! Я же не могу, ты пойми, пожалуйста, что я не могу! Я очень рад, что этот разговор пришел мне в голову именно теперь... Постарайся, если можешь, запомнить, что я говорю... А, это большое несчастье. Ваши деревенские головы устроены, как решето; эти грубые вещи: медведи, удобрение - остаются, но все эти тонкости проходят через вашу голову, как вода... Я понимаю, вы несчастные люди, запоминать вам наш этикет гораздо труднее, чем Бисмарку подчинить себе весь мир - вы напрягаетесь, стараетесь, но это не в вашей силе... но, мой друг, кураж, кураж***, зачем падать духом? Немножко воли... Наконец, ты можешь быть немножко и оригиналом. Свет допускает это... Ты можешь взять бриллиант Nicolas и сказать: "Хорошая вода..." Потом расстегнуть сюртук и небрежно приложить его к пуговицам своей жилетки... пуговицы, конечно, бриллиантовые... в три раза больше; потом, опять посмотрев, небрежно скажешь: "Хорошая вода", - положишь... Это будет, конечно, немного грубовато, по-деревенски, но оригинально... Да, мой друг, знание света - это дается не всякому... А впрочем... все это не важно... У тебя много денег? ______________ * эти пустяки, которые ничего не стоят, но дорого обходятся. Нужно быть осторожным (франц.). ** Займемся своим делом (франц.). *** смелей (от франц. courage). Этот неожиданный оборот смутил Карташева. - Тебе это на что? - Мой друг, прими себе за правило: когда тебя спрашивают, то не для того, чтобы получить в ответ глупый вопрос, - это провинциальная и даже мещанская манера. - Не находишь ли ты, что ты как будто впадаешь немного в нахальный тон? - спросил Карташев, сдвинув брови. - Ты думаешь? - переспросил Шацкий и со вздохом умолк. - Надеюсь, тебя не очень обидело мое замечание? - проговорил Карташев. - Не будем больше говорить об этом, - меланхолично и рассеянно ответил Шацкий. - Если бы меня обидели твои слова, я должен бы по нашим правилам сейчас же расстаться с тобой, и завтра утром мой друг Nicolas просил бы тебя сделать ему честь указать кого-нибудь из твоих друзей, с которыми он мог бы условиться относительно остального. Затем, в назначенный час, мы съехались бы в условленном месте, в черных, наглухо застегнутых сюртуках, протянули бы друг другу руки, как будто между нами ничего не произошло, и пока наши друзья заряжали бы пистолеты, мы говорили бы с тобой о погоде, о последних скачках, о мисс Грей... Ты знаешь ее? Рыжая? как собака, мохнатая, грязная, как свинья, ест обеими руками арбуз... - Что ж тут красивого? - Мой друг, ты ничего не понимаешь. Пойми, нам надоело это ingenue*, нам нужно что-нибудь этакое, острое... Du chien...** ______________ * простодушие (франц.). ** С перцем... (франц.) Шацкий помолчал. - Ну и что ж? Ты скучаешь, томишься, по двадцати листов пишешь письма, врешь, конечно, что не отрываешься от лекций, и делаешь тонкие намеки, чтоб прислали денег? Пожалуйста, только не конфузься и старайся не врать... Побольше простоты. Оставим провинции ложь... Между порядочными людьми это не принято... Если бы я своим родным не писал о моих друзьях и занятиях, я не имел бы никакой надежды на примирение... - Неужели ты пишешь им о всех этих графах и князьях? - Что в этом тебя удивляет? Имена моих друзей не такие, что могли бы меня компрометировать в глазах моей родни... Только одно и смущает меня, что в конце концов забуду и перепутаю все эти фамилии... И Шацкий залился самым веселым смехом. - И верят? - спросил Карташев. - Что за вопрос?! Я им и карточки послал с надписью. Ты понимаешь? Для поддержания таких знакомств нужны средства. Кстати, дай мне твою карточку и надпись сделай по-английски... Впрочем, зять знает твою руку, да и пишешь ты... Всё лишние расходы. - На покупку карточек? - Мой друг?! Три рубля пятьдесят копеек уже истратил. Последнего моего друга послал в шотландском костюме, кажется, Байрона... - Но ведь отец твой, кажется, образованный человек. - Дядя - да, а отец тридцать лет сеет хлеб, разводит свиней и выезжает лошадей. Газет ни-ни, и тридцать лет никуда из деревни, понимаешь? В это время извозчик подъехал к Мильбрету. Большие комнаты, масса народу смутили Карташева. Заметив, что Карташев конфузится, Шацкий старался очень осторожно помочь ему справиться со своим смущением, принес целую груду газет, подавал ему первому блюда и вообще оказывал столько мелочного внимания и так просто, без принуждения и подчеркивания, точно и сам не замечал, что делал. Карташев был очень тронут этой любезностью и думал: "Оригинал большой, но очень симпатичный. Корнев хороший человек, но у него есть известная предубежденность, которая мешает ему видеть вещи в их истинном свете. Он сам не замечает, как требует, чтобы все были по одному шаблону сделаны. Это, конечно, невозможно, с этим надо считаться. У каждого свое особенное. Я беру симпатичное, а до остального мне дела нет. Мне Шацкий симпатичен, и я не вижу основания уничтожать в себе эту симпатию. Да и какое наконец право я имею воображать себя почему-то выше и колоть этим глаза? А может быть, этот Шацкий гораздо выше меня, добрее и..." Карташев хотел сказать - честнее, но вспомнил проделки Шацкого с родней. "И тут не его вина - кто их там знает, какие у него отношения с родными и что они за люди. Да, наконец, не в жены же я его брать хочу. Мне доставляет удовольствие его общество... Одиночество невыносимо для меня, - я томлюсь, бегаю по всему городу, высунув язык от тоски, отвыкаю от своего голоса... Нет, окончательно решено - я сближаюсь с Шацким". И Карташев открыто и ласково посмотрел на Шацкого. - Мы очень редко с тобой видимся, а между тем, наверное, оба скучаем - я был бы очень рад, если бы мы видались почаще. - Мой друг, за чем же дело стало? - ответил Шацкий и, церемонно встав, протянул руку Карташеву. - Может быть, поедем ко мне чай пить? - Поедем лучше ко мне... Я жду письма. - С удовольствием. Новые друзья вышли на улицу, взяли извозчика и поехали к Карташеву. Войдя в комнату Карташева и сняв пальто, Шацкий сел на диван и, качая пренебрежительно головой, заговорил: - Так, так... образец петербургской квартиры, пять дверей в одной комнате и трескотня и резонанс такой, точно сидишь в табакерке с музыкой... Ничего нет удивительного, что десять, пятнадцать лет - и человека везут в сумасшедший дом... А впрочем, некоторые застрахованы от этого... твоего Корнева не свезут... Он, подлец, сам свезет. Не будем говорить об этом: это грустные мысли. Чай есть? Карташев распорядился. - Ну, что же, устроился? - спросил Шацкий и стал осматривать хозяйство Карташева. Он подошел к столу и небрежно тронул неразрезанные лекции Карташева. - Наука не процветает... Да, да, надо немного забыть гимназию, чтобы опять какой-нибудь интерес почувствовать к этой несчастной науке... Небольшой, впрочем... Всё те же десять тысяч слов... Но скажи, к чему у тебя все эти ковры, скатерти, столовое белье, для чего это студенту? Это видно, что с политической экономией ты еще не знаком... Всех денег назад не выручишь, но третью часть можно получить. - Заложить? - К чему такое беспокойство? - Шацкий заглянул в окно. - Постой... Как раз он. - Кто? - Татарин... Шацкий высунулся в форточку и крикнул татарину номер квартиры. - Послушай... - начал было Карташев. - Так ведь не захочешь продавать и не продашь, а цену на всякий случай узнаешь... Татарин пришел, и Шацкий, быстро поворачиваясь, живой, сосредоточенный, стал ему показывать вещи, объяснял, врал про их стоимость и раздражил в конце концов аппетит татарина настолько, что тот настойчиво стал предлагать за все отобранное тридцать два рубля. - Ну, тридцать пять или убирайся к черту, - решительно проговорил Шацкий. Карташев протянул руку за деньгами. - A la bonne heure*, - произнес Шацкий, облегченно вздыхая. ______________ * В добрый час (франц.). - Еще нет ли чего? - спросил татарин, увязав все. - Нет, нет, иди, - замахал Карташев. Когда татарин ушел, Шацкий сказал: - Домой, конечно, не напишешь... - Конечно, напишу, - недовольно перебил Карташев. - Напрасно. - Оставим этот разговор. - Как тебе угодно. - Мне, правду сказать, немножко неприятна вся эта продажа. - Ну, стоит ли, мой друг, на таких пустяках останавливаться... с твоим сердцем и умом. Ecoute*, едем к Ларио... Сегодня этот негодяй заходил ко мне, но не застал: это неспроста... ______________ * Послушай (франц.).
XII Дела Ларио были плохи. Восемнадцать рублей, с которыми он приехал в Петербург, разошлись очень быстро. "Из дому" он ничего не получал, потому что единственная его родня - сестра - неожиданно овдовела и с четырьмя детьми осталась на такой ничтожной пенсии, что сама нуждалась в самом необходимом. Надежды на урок тоже были на воде вилами писаны. При таких условиях никакие общие планы не лезли в его голову, и когда товарищи задавали ему в этом роде вопросы, Ларио начинал смущенно и оживленно подергивать плечами, разводил руками и говорил: - Мой друг... ну, ну что ж тут думать о том, что будет послезавтра, когда завтра я, может быть, подохну с голоду. И он смущенно пускал свое "го-го-го", закладывал вещи, пока было что закладывать; кое у кого брал взаймы, если предлагали. Иногда он приходил в гости, целый день ничего не евши, и если ему не догадывались предложить поесть, то и он не говорил о том, что голоден. По его красному лицу и по оживлению трудно было и догадаться, что человек сегодня ничего не ел. Но если его спрашивали: - Петька, обедал? Он отвечал: - Собственно, н-нет... - И сейчас же прибавлял: - Собственно, вот, урочишко если бы получить рублей хоть в десять, и отлично бы. Но, когда Ларио наедался, оживление его вдруг пропадало. Он делался молчалив, возился с своим больным зубом и угрюмо, без выражения, смотрел куда-нибудь в сторону. Случайные рублевки уходили на Марцынкевича, и в этих случаях, оправдываясь, Ларио, разводя руками и по обыкновению кипятясь, говорил: - Мой друг, что ж я на два рубля сделаю? По крайней мере, ну, хоть забудусь. В общем, чем запутаннее становилось положение, тем Ларио делался беспечнее. Единственно, что еще смущало его, - это квартира, или, как говорил он, "квартирный вопрос". С квартирой связывался и обед - блюдо голубей, правда, не всегда обеспеченное, но все-таки щит от страшного призрака полного голода. Поэтому, когда пришел срок платить за месяц, Ларио скрепя сердце, - это было как раз накануне встречи Шацкого с Карташевым, - отправился к Шацкому и попросил у него взаймы шесть рублей. Он получил от Шацкого деньги, но вышло как-то так, что в последнее мгновение он решил уплатить хозяйке только за полмесяца. На остальные же три рубля пообедал, выпил бутылку пива, а вечером отправился к Марцынкевичу. Там, в прокопченных залах этого заведения, его обдало обычным спертым воздухом, в котором смешивались и человеческий пот, и прокислые закуски буфета, и пиво, и водка. Но конфузливый в так называемом порядочном обществе, Ларио здесь не чувствовал обычного стеснения. Он умел в этих залах проводить весело время. Когда он вошел, вечер был в полном разгаре. В воздухе тускло горели газовые рожки, освещая низкие, грязные залы, в которых взад и вперед двигалась обычная толпа посетителей: гризетки, горничные, ремесленные кокотки, "швейки", их кавалеры - приказчики, студенты и разного рода кутящий люд, от чуйки до господина во фраке, желающего поразить этот мир изысканностью своих манер. Но здесь, в этой демократической толпе, было мало настоящих ценителей таких манер, и они вызывали только веселый смех в дамах да желание со стороны кавалеров своих дам поставить обладателя фрака с изысканными манерами в какое-нибудь особенно глупое положение. На местном жаргоне это называлось "устроить скандал". На этом поприще Ларио уже стяжал себе славу. Он был здесь несомненно популярным человеком и, чувствуя почву, держал себя с апломбом и уверенностью некоторым образом героя толпы. Дамы любили Ларио за простоту, "за мах", за его готовность беззаветно спустить с ними последнюю копейку, и спустить с таким треском и шиком, на какой способен был только он, когда развернется. Появление Ларио заметила Шурка "Неукротимая" (прозвище, как и остальные: "Подрумянься", "С морозцу" и прочие, данные самим Ларио) и понеслась к нему с противоположного конца зала. Шурка была пропорциональная, среднего роста молодая девушка в черном платье, с простой прической, большими серыми глазами и румянцем на худом красивом лице. Из многочисленных своих симпатий Ларио любил Шурку особенно за шик, за огонь, за пренебрежение к нарядам. Ее неизменный цвет платья был черный, а прическа - всегда прямой пробор и коса. Только и щеголяла Шурка своими шуршавшими белыми юбками да красивыми ботинками, плотно облегавшими ее стройную ногу. Но и эта роскошь имела, так сказать, свой смысл. Шурка была первая мастерица в танцах, и па, где сшибался поднятою ногой цилиндр с головы визави, требовало одинаково и грации, и безукоризненной ножки, и массы, наконец, юбок, маскирующих в решительный момент все, кроме ботинка и части обнаженного чулка. Ларио, стоя у дверей, давно увидел мчавшуюся к нему Шурку, но, как опытный в таких делах человек, сделал вид, что не замечает ее. - Петька, подлец! - налетела на него Шурка... - А... а... ну, здравствуй, - ответил равнодушно и пренебрежительно Ларио. - Ты что? угости! - С этого времени тебя, прорву, начать накачивать, - трех капиталов не хватит, - искренне раздражился Ларио. Шурка, чувствовавшая к нему какую-то невольную симпатию, и не подумала обидеться, а заметила только по важному виду Ларио, что "подлец Петька" при деньгах. Так как это бывало очень редко, а Шурка всегда и без денег оказывала ему внимание, то она сочла себя вправе воспользоваться этим редким случаем, чтобы на этот вечер стать исключительной обладательницей Ларио. Поэтому, ущипнув своего кавалера как можно сильнее за руку, она проговорила: - Да ты это что, Петька?! Ты и не подумай у меня отлынивать! Смо-о-три!! чуть что - прямо глаза выцарапаю: тронь только кого-нибудь. Горячий ответ Шурки пришелся по душе Ларио. "С огнем женщина!" - подумал он, но, не выдавая себя, небрежно ответил: - Ладно... Не больно запугала, я и сам подолы задирать умею. - Этак? - спросила Шурка и подбросила чуть не к носу Ларио носок своего ботинка. - Не балуй! - как только мог солиднее ответил Ларио, сдерживая охватывавшее его удовольствие. - Да ты что ломаешься?! - уже смело сказала Шурка, требовательно наступая на Ларио. - Ах ты дрянь этакая! Она приблизила свое лицо к лицу Ларио и не спускала с него своих красивых глаз. В глазах Ларио что-то сверкнуло. Девушка почувствовала свою силу и тоном, не допускавшим уже никаких возражений, скомандовала: - Целуй! Ларио нерешительно обдумывал: устоять или исполнить заманчивое для него приказание. - Ну? - строго и с новой зажигательной силой повторила Шурка. - Выведут... - слабо воззвал Ларио к благоразумию Шурки. - Начхать!! Целуй. Ларио быстро чмокнул Шурку в губы и еще быстрее, взяв ее под руку, нырнул с ней в толпу, повторяя на ходу: - Ей-богу же, выведут. В толпе они встречали знакомых и любезно кивали головой направо и налево. Своих первых танцоров узнавала толпа и почтительно пропускала вперед. Так незаметно дошли они до буфета. - Коньяк - ни-ни! - решительно заявил Ларио. - Петька-а?! - Вот тебе и Петька. Шурка внимательно заглянула в глаза Ларио. - Стану я тебя спрашивать?! Коньяку!! - Ну и плати сама. - Петька? - Петька я давно, - водку пей... - Ну, петушок, одну только... а там до конца, ей-богу, вот тебе крест, - водку. - Экая дрянь... Ну дуй. Шурка проглотила рюмку коньяку залпом и, дотрагиваясь до блюда вареных красивых раков, спросила: - Рака? Ларио, крякнув после выпитой рюмки водки, кивнул Шурке головой в знак согласия и сам, закусив редькой в сметане, под руку с Шуркой, осторожно обламывавшей ножки рака и сосавшей их, направился в залу. Они опять шли под руку и опять весело раскланивались со знакомыми. И все его симпатии: и "Подрумянься", и "С морозу", и Лизка-пьяница, и Маша первая, и Маша вторая - все, все понимали и то, что у Петьки деньги и что Шурка на сегодня завоевала Петьку, и в их поклонах ясно передавалось, что они признают эту победу и с своей стороны никаких посягательств ни на Петьку, ни на его карман делать не будут. И довольная Шурка говорила своему кавалеру о том, какие они все хорошие люди. Были, впрочем, и такие, которые не желали признавать Шуркиных прав на захват и старались привлечь на себя внимание Ларио. Эти давали Шурке повод говорить о назойливости, о нахальстве, о подлости человеческой натуры вообще и в частности о пристававших к Ларио. У Шурки язык был, как бритва, она искусно работала им против своих соперниц, и Ларио говорил больше для успокоения Шурки: - Да черт с ними: что тебе? - Ну так и иди к ним... - горячо отвечала обидчивая Шурка, вырывая руку. Но мир снова восстановлялся быстро, и Ларио опять выслушивал рассуждения Шурки на тему о подлости человеческой натуры. - Порядочная девушка, - говорила она убежденно и так громко, чтобы слышала та, к кому это относилось, - никогда не станет приставать к чужому кавалеру. - Муж он тебе? - смущенно возражала соперница. - Вот тебе и муж!! - Черт вас вокруг стула крутил, - говорила, вспыхнув, соперница и быстро уходила, боясь Шуркиных когтей. Шурка останавливалась, вот-вот готовая полететь вдогонку за убегавшей, но Ларио крепко держал ее за руку. - Ну вот, ты всегда так, - говорил он ей торопливо, - рюмку выпьешь и уж скандалить готова... Брось... - Ушла, - удовлетворенно говорила Шурка, не слушая доводов своего кавалера, и они опять продолжали свою прогулку. Особенно назойлива была подозрительная, бледная фигура женщины лет под тридцать, с кличкой "Катя Тюремщица". Справедливо или нет, но эту Катю весной обвинили в воровстве кошелька у своего кавалера и посадили на три месяца в тюрьму. Это вконец подорвало ее положение: ее избегали. Да к тому же и возраст ее, - тридцать лет большой возраст для такой жизни, - и помятый вид, особенно после тюрьмы, как-то сразу осадившей ее, - все это делало то, что изо дня в день Катя Тюремщица, как какая-то проклятая тень, чужая всему окружающему, одиноко шаталась в толпе посетителей Пассажа, Невского, Вознесенского и Марцынкевича. Знакомство ее с Ларио было случайное, в минуту жизни трудную, когда он был совершенно без денег и искал чистой любви, а она, не обедавши, искала хоть куска хлеба. Они с аппетитом в тот вечер съели зажаренного в золе голубя. Ларио узнал историю Кати, и хотя она была и Тюремщица, и некрасива, и поношенна, но в его любвеобильном сердце нашелся и для нее уголок: он любил ее за то, что, как говорил он, она была "бедненькая", то есть тихая, кроткая и загнанная. Неприятны были только ее глаза, напряженные, ищущие. - Жаль девочку, - сказал Ларио, проходя мимо Кати, бросавшей на него непозволительные, с точки зрения кодексов Шурки, взгляды. - Сама только и вредит себе, - строго ответила Шурка. - В другой раз, может, и нашла бы свое счастье, а теперь, конечно, всякого порядочного человека только сконфузит... Дура, и больше ничего... Ларио покосился на музыкантов и проговорил: - Что они там жилы тянут, - начинали бы кадриль. - Ты иди, скажи... Наконец раздался давно ожидаемый сигнал к кадрили. В длинной зале начали строиться пары. Молодой человек на коротких ножках, в пиджаке, поспешно натягивал перчатки, топтался возле своей дамы и с волнением оглядывался по сторонам так озабоченно, точно от этой кадрили зависела вся его судьба. Подвыпивший господин из молодых приказчиков тащил под руку, вдоль построившихся пар, свою толстую, неуклюжую даму, отыскивая себе визави. Лысый, в чуйке, кавалер, сапоги бутылкой, робко втиснулся с своей дамой в ряды танцующих и оглядывался так, точно вот-вот покажется его законная супруга, от которой он мгновенно и даст "стрекача" в толпу. Что касается дам, то те с деловыми лицами строились также равнодушно, как делают это солдаты на учениях. Ларио с Шуркой перед началом кадрили выпили еще по одной. Его немного шокировала компания сотоварищей, и он нетерпеливо ждал кадрили, когда в разгаре танцев не все ли равно кто возле: чуйка ли, убежавший от своей жены, или приказчик, запустивший сегодня удачно руку в хозяйскую кассу. Около Ларио и Шурки собралась обычная толпа зрителей. Музыка заиграла. - En avant!* - резко тряхнул головой Ларио и двинулся с своей дамой вперед. ______________ * Вперед! (франц.) Начало, как всякое начало, не представляло ничего интересного. Ларио с легкостью, какую трудно было предположить в нем, не шел, а плыл, семеня ножками, подергивая телом и руками. Иногда он хлопал в ладоши и мерно, в такт мотиву, наклоняя голову, довольно громко напевал: Кокотки-гризетки Совсем не кокетки! Кто их знал, кто их знал, Не мог их позабыть Иногда он бросал слово-другое своей подруге: "раскачивайся", "шевелись", и под этот приказ Шурка точно загоралась и показывала свой, как выговаривал Ларио, "шшиик". Настоящий танец с соответственными телодвижениями начался в пятой фигуре, когда Шурка и Ларио делали свое solo. К этому моменту вокруг них собралась почти вся нетанцующая публика. Первая пошла Шурка под зажигательный припев Ларио: О, hey, la cascade! Hey la tocade... En avant, en avant, voyez la bacchanale?!* ______________ * Да здравствует веселье! Да здравствуют интрижки... Вперед, вперед, вот так вакханалия?! (франц.) Шурка в это время, подобрав обеими руками платье, с массой торчащих из-под него белых юбок, загнула все это у себя на коленях и, придерживая руками, начала в такт музыке, все подвигаясь вперед, выбрасывать свои красивые маленькие ножки в высоких ботинках. Когда музыка переменила вдруг мотив, Ларио быстро и с треском подхватил: Кончиком ботинки С носа сбить pince-nez. Как раз в это мгновение дойдя до Ларио, Шурка вдруг распустила свои юбки и быстро, непринужденным движением ноги, действительно сбросив с носа Ларио pince-nez, уже благополучно отбывала назад, слегка закинувшись и соответственным движением руки как бы приглашая за собой своего кавалера. Взрыв аплодисментов наградил раскрасневшуюся Шурку за выказанную грацию и искусство. Наступила очередь Ларио. - Живей! - коротко, энергично скомандовал он. - Clic-clac. И, дождавшись желанного темпа, разгорячившийся Ларио выступил вперед. Никто не узнал бы теперь обыкновенно тихого и застенчивого Ларио: это был уверенный в себе, стройный и сильный красавец юга. Вся итальянская кровь его дедов проснулась и заговорила в нем. Каждая жилка, каждый мускул вибрировал и играл. Большие черные глаза горели и метали искры, лицо покраснело, волосы в красивом беспорядке рассыпались по лбу. - En avant! - вскрикивал он по временам. И это короткое, страстное "en avant!" электрической искрой пробегало от него к толпе. - Н-на! И Ларио последним движением как-то боком, сложив на груди руки, подбросил обе ноги враз, успев ими и щелкнуть, и одну из них поднять выше Шуркиной головы. - Bis! Браво!.. - заревела публика. На bis Ларио скомандовал казачка. Под звуки новой музыки он легко и сильно, точно и не танцевал, пустился, как резиновый мяч, ударяемый сильной рукой, откалывать самого отчаянного трепака. В то же мгновение Шурка тихо и плавно, красиво перегнувшись и помахивая платочком, выплыла на середину зала. Все давно бросили танцевать и во все глаза следили за красивой парой. То заступая нога за ногу, скрестив руки, кавалер уходил от своей дамы; то догонял ее, присев к земле и перебирая, не подымаясь, ногами; то опять пускался в ту минуту, когда, казалось, все силы оставили его, в самую отчаянную присядку. И казачок он кончил каким-то не поддающимся описанию скачком, причем ноги его взлетели на воздух, и в то же мгновение ладонью он хлопнул по полу. Новый взрыв аплодисментов и новый неистовый крик "bis". После кадрили почитатели таланта просили Ларио и его даму выпить и закусить с ними. Ларио скромно принимал приглашения, но ничего, кроме водки, не пил, объясняя каждому, что он человек с маленькими средствами и пьет только то, чем может ответствовать. |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|